А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Давно знаю. Точно знаю. И верю, а как же иначе? Да и во что же мне верить, как не в это? Что еще есть на свете настоящего?
И он умолк, и словно бы задохнулся; проглотил комок, подступивший к горлу, и затем добавил – глухо, медленно, как-то даже свирепо:
– Нет, я буду жить. Теперь – буду! Не выйду из игры, неподдамся, дождусь свободы. Доживу до нее, доживу… Все перетерплю… Ради этого – стоит!
Игорь тогда не придал его словам должного значения, не воспринял их всерьез. Теперь же он вдруг подумал о том, что парень-то был прав; в самом деле, что еще есть на свете более ценное и настоящее, чем любовь? Во что еще можно верить? Ради чего еще стоит жить?
«Все так, – усмехнулся он мысленно, – все так. Ради этого, действительно – стоит жить… В нелепой этой жизни – безумной и бедственной – только она, любовь, может быть мне единственной опорой. И утехой. И спасением. И если Наташка и в самом деле любит меня, если она – моя, я буду жить, не поддамся, все перетерплю! О, я еще не вышел из игры. Я еще способен сделать несколько мелких чудес – выбраться из кучи на вершину и утвердиться там… Я много смогу – только бы можно было верить!»
Утром, по первому свету, Игорь вышел на волю. Он именно так и почувствовал себя – вышедшим на волю, освободившимся… Он как бы пережил еще одно заключение и сейчас – второй раз за недолгий срок – испытывал хмельную радость раскрепощения; наслаждался волей, дышал ею, вбирал в себя, впитывал всеми порами сияние утра и говор толпы, и сухую, знобящую прохладу осени.
Глава девятнадцатая
Было начало ноября, и городские скверы и палисадники засевала облетевшая, рыжая, пожухлая листва. Листопад уже отшумел, отбушевал над Полтавой; к белесому небу вздымались голые, зябкие ветви осокорей и каштанов. Обметанные молочно-серым инеем, они искрились в лучах. И обочины тротуаров, и ограды, и садовые скамейки, все было тронуто первой ранней изморозью – опушено, окрашено ею…
Игорь запахнул поплотней пиджак. Обтер рукавом сидение скамейки. И усевшись – закурил, затянулся со всхлипом.
Он уже немало пошатался по улицам – утомился и продрог, и теперь отдыхал, размышляя: куда бы податься? Свобода была прекрасна – но как-то очень уж неприютно и холодно было ему сейчас!
«Может, вернуться назад, в старую свою трущобу, в свое логово, – подумал он, – там все же теплей… но, с другой стороны, – возвращаться глупо. Свидание-то ведь назначено в городе.»
Скверик, в котором он находился, был тих и пустынен. Лишь в дальнем конце сидела безмолвная, застывшая в неподвижности парочка: девушка в пестром платочке и молодой солдатик, в новенькой, необмятой шинели и блистающих сапогах. Да еще у входа – возле решетчатой ограды – маячил высокий мужчина в кожаном пальто, с лицом худым и угловатым, и с густой копною льняных растрепанных волос. Поставив ногу на витую заиндевелую решетку, он зашнуровывал ботинок. Лицо его было опущено. Ветер ворошил его белые волосы, швырял их на глаза, и незнакомец поминутно отбрасывал их коротким, резким движением головы.
«Куда же, черт возьми, податься? – думал Игорь, грызя папиросу и ежась в легком потертом своем пиджачке. – Эх, были бы хоть какие-нибудь гроши, можно было б запросто отсидеться в кабаке… А так – что ж… Все пути заказаны. Идти некуда. Есть только один путь – испытанный – на вокзал!»
И сейчас же он поднялся. Затоптал окурок. И пошагал, минуя человека в кожанке (тот по-прежнему стоял пригнувшись – возился с ботинком – что-то там у него не ладилось, не завязывалось). Игорь прошел близко от него, почти вплотную. Скользнул по нему невидящим взором и отвернулся…
О слежке он сейчас не думал. Привычная волчья настороженность покинула его. После посещения блатных и разговора с Наташей он успокоился и никого уже, в сущности, не опасался. Он вышел без оружия и жаждал мира и тишины.
Кольцо беды разомкнулось. Отчуждение кончилось. Робинзон возвращался к людям!
Полтавский вокзал – как и все отечественные вокзалы – был набит битком, охвачен гомоном и суетою.
Россия всегда была беспокойной, метущейся, кочевой; она жила в пути, на биваках – и поныне продолжает жить так же.
Тревожная неустроенность быта – основная, самая характерная ее черта! Несметные людские скопища текут по ее дорогам и бурлят на перекрестках. На перекрестках, имя которым – железнодорожные станции. Над ними веет древний бродяжий дух. И для бездомных, тоскующих и ищущих – для всех, кто преступил черту оседлости – российский вокзал вечно будет последним прибежищем и укрывом. Игорь давно уже подметил это, понял во время скитаний по стране. И он знал: вокзал обогреет его, примет и укроет и – если надо – бесследно растворит в себе…
Он вошел в кассовый зал – и сразу же ощутил себя в привычной, родной обстановке. Повсюду сновали люди с чемоданами и узлами. Тусклыми насморочными голосами бормотали со стен репродукторы, объявляя часы прибытия и отправки… Какая-то женщина, шумно дыша, остановилась возле Игоря. Со стуком поставила на пол тяжелые чемоданы. Отдышалась, утерла платочком лицо. Огляделась, очумело помаргивая. И затем, подойдя к стене, принялась изучать вывешенное там расписание поездов.
Багровое лицо ее было наморщено, выпяченные губы шевелились. Углубясь в расписание, она забыла о чемоданах. Они стояли за ее спиной – громоздкие, перевитые ремнями – и унести их, украсть, было проще простого…
Игорь легко шагнул к ним, вынул из карманов руки. Он сделал так машинально, помимо воли. Его словно бы шатнуло в эту сторону – и он не устоял, поддался толчку… Но тут же он опомнился, напрягся. И отступил, хрустнув зубами. «Нет, – подумал он, – нет. Если уж начинать таким образом новую жизнь, – к чему тогда было отказываться от старой?;)
Искушение все же было сильным. Пугающе сильным… «Почему бы, в конце концов, и не рискнуть – в последний раз? – мелькнула юркая мыслишка, – деньги мне все равно нужны, без них не обойтись, и это надежный шанс. Последний! Как раз – для новой жизни!»
Мыслишка эта вспыхнула, прошла по краю сознания – и погасла. Борясь с соблазном, преодолевая себя, Игорь постоял секунду в неподвижности. И потом, поворотившись резко, пошел в глубь зала – подальше от чемоданов, в сторону от греха.
Ему вдруг захотелось пить. Он пошарил в карманах – выгреб горсть мелочи и пересчитал ее, стоя возле буфета. Набралось как раз на одну большую кружку пива. «Живем», – обрадовался Интеллигент. И уверенно работая локтями, протискался к прилавку. И вскоре уже наслаждался – отдувался и жмурился, и слизывал с губ пивную янтарную пену.
Слева от Игоря, тесня его, помещалось двое мужчин. Один – сухопарый, с кавказскими, влажными, навыкате, глазами– что-то хрустко жевал. Другой – краснорожий, грузный, поросший курчавым рыжим волосом – курил, цедя сквозь усы синеватый дымок. Оба были заметно пьяны. Рыжеволосый – упившись и разгорячась – скинул плащ, и перебросил его через плечо.
Он стоял вполоборота к Интеллигенту. И обшарив мясистую его фигуру наметанным глазом, Игорь сразу же заметил бумажник, упрятанный в задний карман брюк.
На воровском жаргоне бумажник называется «поросенком». Есть у него и другие названия, но это – самое меткое. Дело в том, что бумажники в России вырабатываются, преимушественно, из свиной кожи… Ну и кроме того, немалую роль играет их внешний облик; они нередко бывают по-поросячьи увесисты и пухлы. И столь же колоритны! Глядя на толстяка – на задний оттопыренный карман его брюк – Игорь видел выглядывающий оттуда краешек бумажника; лоснящийся, острый, коричневатый, он напоминал поросячье ухо. И это ухо приманивало, дразнило…
Пьяные разговаривали. Как это часто случается, они говорили преувеличенно громко, в повышенном тоне. Игорь отчетливо слышал каждое их слово. Речь шла о буфетчице – разбитной, круглощекой, с мелкими кудряшками на лбу и обильной, тяжелой колышащейся грудью.
– Выпуклая бабенка.
– Н-да, товарец – ничего не скажешь!
– Все без подделки… На чистом сливочном масле…
– Интересно, сколько она за ночь берет?
– Почему именно – берет? Не опошляй идею. Может, она так – из любви к искусству, а?
– Что ж, бывает, конечно. Только – вряд ли…
– А ты спроси!
– Да надо бы. Неудобно только – народу полно.
– Ну, так подождем! Нам же ведь не к спеху. Поезд завтра идет, – эта ночь все равно наша.
– Стало быть, еще – по одной?
– Конечно.
– А чем переложим? Пивком?
– Милое дело.
Рыжебородый осклабился удовлетворенно и махнул рукой, подзывая буфетчицу. Он навалился на стойку. Зад его выпятился, округлился. Момент был самый подходящий! Игорь отставил кружку… И внезапно – с яростью – хлестнул ладонью по оттопыренному, наглому этому заду.
– Эй, – грозно спросил, поворачиваясь к нему толстяк, – ты чего?
– Ничего, – сказал Игорь вздрагивающим голосом.
– Нет, ты чего толкаешься?
– Ты сам толкаешься…
– Это я-то?
– Да вот ты-то!
Какое-то мгновение они смотрели в глаза друг другу. Смотрели пристально. Игорь стоял, выпрямившись, весь подобравшись. Он улыбался – нагло и холодно – и лицо у него было нехорошее; что-то в нем угадывалось особенное, такое, что не предвещало добра… И рыжебородый уловил это, учуял. И сразу завял и съежился, отводя взгляд. И пробормотал примирительно:
– Ну, если я…
– Ладно, – махнул рукой Игорь. – Хватит об этом. Не отвлекайся – пей!
Жаркий душащий гнев оставил его, схлынул. Вспышка была мгновенной и безотчетной, и теперь, когда она прошла, Игорь испытывал усталость, смущение, и досаду. Досаду на себя, на судьбу свою – на проклятую свою судьбу – и на всю эту жизнь!…
И забыв о недопитой кружке, он направился в зал ожидания. Ему немоглось; хотелось усесться, уединиться где-нибудь, расслабиться и побыть, хоть недолго, в покое…
Покоя однако не было и здесь.
Зал ожидания был переполнен пассажирами, причем большую часть их составляла молодежь. Густая, горластая толпа эта производила впечатление странное и диковатое. Ребята и девушки мало чем отличались друг от друга; все они были одинаково длинноволосы, растрепаны, обряжены в спортивные куртки и ватники, кеды и сапоги, а некоторые – завернуты в одеяла и какие-то пестрые, цветные лохмотья.
Гулко бренчали гитары. Здесь их имелось несколько. Вокруг каждой группировалась своя отдельная компания. И каждая компания пела – на свой особый лад и мотив. И песни эти были подчеркнуто разухабистые, залихватские, блатные.
В одной группе слышалось:
«Когда я был мальчишкой,
носил я брюки клеш,
соломенную шляпу,
в кармане финский нож
Я мать свою зарезал,
отца свово убил,
а младшую сестренку
в сортире утопил».
В другой – по соседству – нестройный хор выводил:
«На Молдаванке музыка играет,
а Сонька в доску пьяная лежить…»
А из противоположного угла – перекрывая общий шум – доносилось явственно:
«Нашел тебя я босую,
худую, безволосую,
три года я в порядок приводил.
А ты мне изменила,
другого полюбила,
зачем же ты мне шарики крутила?»
Пробираясь в толпе, вдоль скамеек, – отыскивая свободное место, – Игорь с недоумением оглядывал пассажиров. «Кто они? – размышлял он, – откуда они – и куда?… Песни у них блатные, но сами они непонятны. Может, это какиенибудь целинники, энтузиасты строек?»
Он правильно угадал. Из разговоров, из отдельных реплик, ему вскоре стало ясно, что шумная эта орда направляется на восток страны – на строительство таежной гидростанции… Еще в лагерях, в заточении, Игорь слышал о новом веянии, возникшем среди нынешних юнцов и охватившем всю страну. Послесталинское поколение жило не так, как все прежние; оно было бурным и беспокойным. Оно, это поколение, активно участвовало в событиях, интересовалось всем происходящим и-легко снимаясь с насиженных мест – безудержно растекалось по просторам родины. Игоря и его лагерных друзей больше всего изумляло то обстоятельство, что на целину и на новые стройки молодежь устремлялась не по велению власти, не по приказу – а просто, по собственному почину… Теперь, приглядываясь к бурлящей вокруг него юности, Игорь вдруг подумал о том, что за последние годы в этом мире многое изменилось, сдвинулось, преобразилось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27