А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Издавна в деревне считалось, что поп пьет до положения риз, дьякон — до чертиков. Сапожник у нас напивался только в стельку, плотник — в доску, пожарный — в дым, портняжка — в лоск, извозчик — в дугу, железнодорожник — в дрезину.
Позже все градации рухнули и напиваться все стали однообразно — в лежку, до усрачки, вусмерть, до посинения.
Поскольку Большие Люди эпохи войн и строительства коммунизма в наши края ранее не заглядывали, а на попойки в столицу нас как-то не приглашали, я толком и не знал, до каких степеней надирается в дни своих загулов наше высшее партийное руководство.
Наш дорогой Никифор Сергеевич помог быстро восполнить пробел в моих представлениях.
К вечеру первого дня, когда торжества и ликование перекатились в дома трудящихся масс, народ в лице своих представителей из местных руководящих органов вслед за Большим Человеком вошел в стены старого купецкого особняка.
Здесь был накрыт стол, и гостей ждали ряды коньячных бутылок с капитанскими знаками отличия на парадных этикетках.
И в тот вечер, в бурлящем разгуле официального застолья, под нескончаемые тосты и здравицы в честь нашего Дорогого, в честь Никифора и отдельно Сергеевича, в честь просто Товарища, а потом в честь товарища Хрящева, в честь стойкого, мудрого, верного, непоколебимого, в честь смелого преобразователя, стратега, тактика, надежного продолжателя, сам Никифор Сергеевич так нарезался, что загулял с фортелями и речевыми загибами, как Поп, Дьякон, Сапожник, Плотник и Пожарный вместе взятые. Что поделаешь, он олицетворял весь наш народ — умных и дураков, трудяг и бездельников, грешных и праведных.
Конечно, начиналось все по заранее написанному либретто: чинно, благородно и строго. До того строго, что мне казалось, скучнее и быть не может. Но все быстро сошло с намеченного маршрута.
Открыл банкет Первый. Он встал, зажав фужер в руке как гранату-лимонку, и поднял его почти над головой. Все присутствовавшие вздернули руки вослед.
— Товарищи, предлагаю первый тост за Человека, который столько сделал для ниспровержения культа личности! За вас, наш дорогой, наш глубокоуважаемый и любимый Никифор Сергеевич! Только за вас!
Хрящев поднялся. Лицо его возбужденно светилось.
— Хороший тост! — сказал он, проявляя свойственную Большим Людям скромность. — Мне приятно, что вы оценили, товарищи. С удовольствием выпью бокал.
Он долбанул фужер единым махом, будто воду пил. Крякнул и с видом завсегдатая забегаловки демонстративно понюхал рукав.
Простота Большого Человека пришлась всем по душе. Массы представителей, испив свои чарки, освободили руки и зааплодировали: свой человек Никифор Сергеевич, вон он как могет, если среди своих!
— Культ много вреда принес народу, — сказал Хрящев. Он поставил фужер на стол и явно собирался произнести речь. Все стихли.
— Мы и сейчас, товарищи, расплачиваемся за хваленую мудрость Сталина. — Хрящев стукнул кулаком по столу, и рюмки жалобно зазвенели. — Все вокруг кричали: ах, мудрый, ах, гениальный! А он настоящей свиньи в жизни не видел. У них в Грузии свиньи бродят по улицам, как у нас собаки. Тощие. Без породы. Одно звание что свинья. На таких экономику не поднимешь. Однажды Сталин налетел на меня. Я тогда постарался заглянуть в будущее нашей деревни. Увидел ее светлой и зажиточной. А Сталин взвился. Почему кто-то другой, а не он, гений, определяет перспективу. А вышло такое потому, что сам Сталин ничего в деревенских делах не смыслил…
Наш Никифор Сергеевич в делах деревенских, судя по его словам, смыслил, но в лучшую сторону в сельском хозяйстве ничего не менялось. Все мы это видели, все знали, но аплодисменты обрушились так, будто рухнул потолок старого дома.
Наш Гость довольно заулыбался, сам себе налил в фужер боржому, морщась, выпил его, как водку, и продолжил:
— Сталин окружал себя подхалимами. Нам пришлось расчищать не только остатки культа. Пришлось разгонять всякую сволочь, присосавшуюся к партии. У всех были в карманах красные книжки, а партийности — никакой. Они захватили все ключевые должности и думали только о себе, а не о народе. Мы таким по шеям!
Тут наш Дорогой Никифор Сергеевич припечатал такое непечатное выражение, что я его даже воспроизводить не стану.
И снова взрыв радости, шквал ликования: вроде наш Дорогой при Сталине в ближайшем его окружении не состоял, подхалимом не был, красную книжечку партбилета не носил, думал все больше о народе и совсем немного о себе.
Мы аплодировали, потому что жизнь выстроила такие правила. Придут новые погонялы, погонят нас как баранов штурмовать новые высоты прогресса, и новые хористы будут петь им гимны, проклиная тех, кто раньше не думал о народе, заботился только о себе.
Ничего не поделаешь, так устроен мир. Все, что уже было, будет еще и еще раз. И ничто не изменит людей. Ничто.
Между тем наш пастух продолжал помахивать кнутом, чтобы никто не забывал о его силе и возможностях.
— Я, товарищи, многим наподдавал! Возьмите того же Берию. Тоже был Маршал. Всех нас собирался взять за жабры. И взял бы, если бы не я. Не удалось ему, как видите, меня обойти. Не на того напал! Мы его самого взяли. И прихлопнули. Как клопа!
Снова крики и аплодисменты. Регламент сломался и теперь многие пили самостоятельно, без тостов. Как не пить, если есть что налить и чем хзакусить, а тебя ко всему подогревают речами, создают в душах эмоциональный накал. Гуляй, братва! Казна все оплатит. Не может не заплатить — мы пьем за нашего Дорогого.
А тот шумел, разорялся, веселый и радостный.
— Сталин нас все время пугал: умру — все погибнете как котята. Империалисты вас задушат. Как видите, не задушили!
Аплодисменты и крики «Верно!», «Точно!» раздались за длинным столом.
Хрящев широко развел руки, будто старался обнять всех, кто сидел за столом.
— Вот вы, товарищи, и есть наша великая сила! Нам теперь незачем оглядываться на Сталина!
В деревне нашей жил дед Пантелей Гребешков, тощий рыжий старик с плешью во всю голову и клочковатой бородой, в которой вечно путались пестрые куриные перья. Дед был лодырем по натуре и работать совсем не любил. Все свободное время он валялся на пуховике и курил самосад-мухобой, от дыма которого в его доме передохли даже тараканы.
До революции Пантелей служил в Петрограде и, как сам говорил, «нес лейб-гвардейскую службу у собственных дверей Его Величества Императора Всероссийского Николая Александровича Романова Второго».
Так ли было дело, не так ли, но дед Пантелей своим прошлым гордился и рассказывал о нем со смаком и превеликим удовольствием.
— Бывалоча, — говорил он, пуская в усы струю вонючего дыма, — стоишь это себе на часах, а Их Величество на воздух выходят. Чтобы подышать, значит. Подойдут они и рядом со мной на лавочке присядут, чтобы развеяться от государственных дел. Немного отдохнут, потом просют: «Насыпь-ко, Гребешков, табачку». А я чо? Я беру и отсыпаю. Ладно мы с ними жили. Душа в душу. А то еще бывало просют:
«Сбегай, Гребешков, на кухню». Солдатской грешневой каши душа желает. А то дома все лабарданы, анчоусы и деликатесы. «Сбегай, говорит, а я пока за тебя на часах постою». Я и бегу. Принесу котелок-то, вот ему радости!
Наш Дорогой Гость своими разговорами и всем поведением в тот вечер показался мне страшно похожим на деда Пантелея, который вдруг по везению судьбы оказался не лейб-гвардейцем, а самим царем. Пьяным, дуроломистым, тем не менее, многовластным и самодовольным. Он сидел, куражился, правил застольем, говорил больше всех, говорил пьяно, путано и очень громко. Все смотрели ему в рот, а он все не верил, понимают ли со6равшиеся, КТО он есть, и ЧТО может. Не верил и потому старался себя самого превзойти, но обязательно доказать, что он и есть тот самый Никифор, которого должны знать и знают теперь во всем мире.
— Я когда в Америке был, они меня за горло взять хотели. Только хрен я им дался…
Все весело хохотали.
Далее следовали слова, которые едва ли выдержит бумага.
Присутствующие так и легли в здоровом, клинически освежающем хохоте.
Выбрав момент, когда Хрящев на какое-то время умолк, с места поднялся Коржов.
— Позвольте, — сказал он, — уважаемый и дорогой Никифор Сергеевич, поднять тост за ваших верных соратников. За товарищей…
— Стой! — прервал Коржова Хрящев и повернулся к Первому. — Твой идеолог что, чокнутый? Тоже мне тост придумал! Он бы с этими соратниками поработал! Ничего за душой, а за стулья уцепились! Но я до них доберусь! У нас незаменимых нет. Мы — рабочее государство! Народное! И каждая кухарка имеет право руководить. Мои настоящие соратники — это вы, товарищи. Вон какая замечательная гвардия! Мы с вами любые горы сроем. Любые!
Горы закусок уже действительно были срыты до основания. Неистребимые, как поначалу казалось, ряды коньячного четырехзвездочного капитанского войска подверглись полному разгрому.
Первый поднялся с бокалом в руке.
— Предлагаю еще раз и еще раз за нашего Дорогого Гостя. Ура, товарищи!
Хрящев полез целоваться и чуть не рухнул на стол. Несколько пустых бутылок упало. Зазвенели разбитые бокалы.
— К счастью! К счастью! — завопил кто-то с радостью.
Круглолицый полковник Лутовченко, ответственный хранитель бренного тела Большого Человека, подхватил своего подопечного под микитки и с ловкостью служителя медицинского вытрезвителя поволок его вон из зала…
СЮИТА НА НАРОДНЫЕ ТЕМЫ
Александр Сергеевич Пушкин, солнце русской поэзии, в своем светлом величии ходил по двум половицам — струганной, исконно народной и блестящей — паркетно-дворянской. Его стихи густо населены грецкими и римскими богами, императорами, героями.
Зевес, Анакреон, Клеопатра, Овидий… Запросто был с ними Александр Сергеевич. Лишь царь Никита в его веселых творениях представлял наших чинных властителей, поп — класс служителей культа, а Балда — озорную народную вольницу, способную щелчком решить все социально-экономичские проблемы эпохи и общества.
Увы, сто пятьдесят лет спустя мне, образованному народной школой и еще более народным университетом интеллигенту, куда ближе и понятнее пушкинские народные персонажи, чем Боги, Императоры и Герои. Я боюсь употребить всуе имя самого известного грецкого бога, чтобы не попасть впросак. А уж тем более не возьму на себя смелости ввести кого-то из древней мифологии в нашу по всем линиям прогрессивную, демократическую, устремленную к свету жизнь.
Нет, не под силу мне сдюжить такое!
Я с ужасом представляю, что будет, если два милиционера подберут на площади Трех вокзалов в Москве плешивого пьяного обормота, отведут его или в мотоциклетной коляске отвезут в городской протрезвитель на улице Героев Труда, помоют, побреют, приведут в божеский вид и вдруг узнают, что перед ними собственной беспутной персоной Великий Вакх!
Далека от меня славная древняя Греция. И в любую тихую минуту, в трудный час испытаний, в миг нежданно негаданной радости я обращаюсь за сочувствием и поддержкой к вам, родная моя сторона, родной мой народ!
Мой милый край!
На всю жизнь ты остался во мне раздумчивостью темных замшелых лесов, а ключевая синь твоих родников и озер светится в глазах моих земляков.
Родная моя земля! Милая моя деревня!
Когда жизнь становится неимоверно сложной, когда вдруг начинает казаться, что распутать узлы, завязанные жизнью, нет никакой возможности, я обращаюсь к тебе, к твоей мудрости, твоему вековому опыту.
Моя деревня!
Сто двадцать дворов — мир, отраженный в синей глади лесного озера. В нем жили философы всех направлений и школ — стоики, эпикурейцы, метафизики, диалектики, солипсисты. Вечерами на завалинках собирались местные футурологи и стратеги. Они без труда и натуги судили о том, что будет лет через сто. Пропьют страну ее вожди и учителя или не успеют.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43