А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Их эшелонами гнали от нас подальше. В Сибирь. Завели в анкетах графу: «Был ли в плену и на оккупированной территории?». Объясняли это необходимостью сохранять бдительность перед лицом империализма. А на деле выводили тысячи, да что тысячи, сотни тысяч людей за черту гражданства и общественного доверия. Сперва их поставили под удар, сдали врагу — я тебе это ответственно говорю — именно сдали в плен, а потом с них же стали шкуру снимать. Эта мысль у меня еще тогда возникала. Но я ее душил. Думал, чего-то не понимаю, до чего-то своим умом дойти не могу. А теперь стыдно — столько лет прошло, а мне стыдно. И вот нынешний случай. Человек из-за личных амбиций, из-за того, что увидел разницу в качестве труда на себя и на неизвестного дядю, вдруг решил подрубить столбы, на которых хозяйство и держится. Кто-то должен был восстать! Жребий, видимо, пал на меня. Не мог я не ощущать, что мараю руки прикосновением к делу несправедливому, антинародному. Мне, конечно, теперь будет худо. Я знаю. Но кто-то должен через себя перешагнуть, чтобы других защитить…
Некоторое время мы шли молча. Выслушав Главного, я стал лучше понимать, что творилось с ним в последние годы. Видел, догадывался, но до конца представить не мог. Однажды даже поделился наблюдениями со Стрельчуком.
— Главный, — сказал я ему, — в последнее время нервным стал. Неспокойным.
— Душой мается, вот и все, — высказал свою точку зрения Стрельчук.
— А причина?
— Впал в конфликт с прошлым.
— Что же мы не впадаем?
Стрельчук неопределенно пожал плечами и посмотрел на меня со вниманием. Глаза у него были добрые, чуть печальные.
— Нам вроде бы не с чего. Ты — молод. Совесть пока чистая. Я, как-никак, сам жертва абортов эпохи…
— А Главный? Он при чем? Никого вроде бы не сажал. Если донес на кого, так только…
— Глупость! — отрезал Стрельчук, и великая злость прозвучала в его голосе. — Что ты, собственно, знаешь о Косте?
— Кое-что знаю. Уже десять лет рядом работаем. Ну если и не пуд соли, то хорошую пачку давно на двоих съели…
— Зернов не такой мужик, чтобы его на соли испытывать.
— А какой? — спросил я с раздражением. Нам не доставляет удовольствия чужая похвала тем, кого мы сами почему-либо недооцениваем.
— Факты в его пользу, — сказал Стрельчук. — Факты. В тридцать шестом его в армию призвали. Там видят — биография пролетарская. И образование в норме. Взял его к себе ординарцем командарм второго ранга Дергунов. Герой гражданской войны. Костя у него месяц прокрутился, потом сказал напрямую: «Холуем быть не хочу. Даже у красного командарма». — «Что ж согласие давал?» — спросил его Дергунов. — «А то, что думал, буду у вас вроде Петьки при самом Чапае. Да прошибся. Не Петька я, а шестерка. Туда побеги, то принеси. Сапоги вам наблисти, револьвер почисти. Вроде и революции не было. Лучше уж в строй».
— Ну и что в этом факте? — спросил я.
— Ты дальше слушай. В тридцать седьмом командарма Дергунова взяли за белы руки и в Бутырку. Костю привлекли как свидетеля. Вызвали на допрос: «Почему от Дергунова ушли? Должно быть, врага в нем почувствовали?» Короче, стали делать намеки, что можно сполна свести счеты с командиром, если они накопились. А Костя ответил коротко: «Дергунова знаю как честного командарма и грешить не стану. Ушел от него потому, что не умею и не хочу прислуживать. Не по душе мне угожденье». И стоял на своем до крайности. Короче, не добившись ничего, на допросы его вызывать перестали. А это, поверь мне, совсем не пустяк. Я бы с таким пошел…
Стрельчук почему-то запнулся, и я договорил за него:
— В разведку?
Стрельчук помолчал, потом будто через силу, преодолевая внутреннее сопротивление, ответил:
— В разведку ходят с тем, с кем командир назначит. А вот с Костей я бы под следствие пошел. Такой на другого клепать не станет ни за пайку, ни под пыткой…
— Откуда такие сведения?
— Мне сам Дергунов рассказывал. В Бутырке…
— Если всё так, чего ему маяться?
— А ты представь. Человек много лет работал по найму в шахте. Глубоко под землей рыл туннели. Потом выяснилось, что делал-то он подкоп под подвалы госбанка. Он работал, другие сорвали немалый куш. Состоялся суд. Человека оправдали. Он ведь копал туда, куда велели. Но помимо суда есть и совесть. Человек понимает, что отдал жизнь не тому, чему хотел. Копал не туда, куда надо. И мается.
Вместе с Главным мы вошли в его бывший кабинет. Он сел за свой бывший стол и начал выгребать из ящиков и раскладывать по карманам житейские мелочи, которые не хотел оставлять. Вынимал записные книжки, авторучки, визитные карточки. А сам говорил:
— Если посмотреть, ничего особенного не случилось. Сняли главного редактора неглавной газеты. И что? Да саму газету эту закрой, никто не заметит, не забунтует. Единственное, чего мне жаль — это в горячке испортил настроение нашему Дорогому Никифору Сергеевичу. Он такой милый, улыбчивый. Все о нас печется. А я взял и испортил. Теперь о нашей области вообще будут думать хрен знает что. Петр Великий здесь расстроил желудок. Возвращаясь в столицы, не мог ехать верхом и потому катил в карете. Каждые десять верст кричал «Стой!» и бежал в кусточки. Черт знает что! А теперь вот Хрящеву сон нарушили. Благо, что после нас он сразу в отпуск едет…
Зернов еще шутил — наш бывший Главный, расстрелянный своими в упор, распятый заживо нами же.
Когда Зернов ушел, я сел в его кресло. Положил руки на подлокотники. Покачался туда-сюда, чтобы проверить, крепки ли ножки трона. Ничего, держали. А уж чтобы не выпасть из седла, я готов был постараться.
Зазвонил телефон. Я снял трубку. И сразу почувствовал: началась новая жизнь.
Позвонил, пригласил секретаршу. В дверях появилась лисья мордочка Зои, ангелессы — хранительницы дверей Главного. «Сменю, — подумал я тут же. — Надо завести кого-нибудь посвежей, поинтересней».
Попросил: позовите ко мне Полякова.
Явился Бэ.
— Мне дано право подобрать себе зама, — объявил я ему торжественно, в надежде увидеть благодарный блеск глаз. — Ты пойдешь?
— Старик, сердечно признателен, но…
Бэ почесал левую бровь, погладил лысеющую голову. Мне показалось — он не решается продолжить.
— Но? — подсказал я.
— Но, старик, если честно, мне пора в столицу. Как говорят: меня заметили и оценили.
— Что значит заметили? — я не мог понять, откуда ветер.
— Только между нами. Договорились? Иду на Москву…
— Во даешь! — не выдержал я. — Ты всерьез?
— Еще как. Тянут меня, понял? У Семена Львовича в Днепропетровске есть друг. Его переводят в столицу. Он забирает Семена Львовича, которому доверяет. Семен приглашает меня. Им нужно будет крепкое перо.
— Просто так, без места?
— Место найдется.
Дверь распахнулась и без стука, по старой привычке ко мне ввалился Луков. Он еще до конца не понял, что же произошло, и действовал в старом стиле.
— Старик, — сказал Луков почти с порога. — Мне сказали, что Главный фельетон зарубил. Ты его два дня назад подписал, помнишь? А он зарубил. Тема классная — «Иван кивает на Петра».
— Слушай, Сергей Елисеевич, тебя, дорогой мой, в школе учили вежливости? У меня серьезный разговор, а ты вкатываешься, словно танк в Будапешт. Это раз. Фельетон, как сам говоришь, зарезал Главный. Так почему ты снова идешь к Главному? Неужели здесь, на этом месте, — я показал пальцем на стол, — мнения будут меняться в зависимости от того, кто сел на стул?
— Да я… да что вы, — смутился Луков.
Дело входило в наезженную колею, в ту, по которой уже долгие годы катилась редакционная тележка.
Зазвонил телефон. Из областного Совета профсоюзов просили прибыть на совещание председателя областной организации Союза журналистов. Я сказал, что председатель — Зернов.
— Кто такой Зернов? — спросил недовольный голос. — Вы — Главный, значит, и руководитель областного отделения союза…
Вот так. Мои демократические права стремительно расширялись…
МАРШ ТОРЖЕСТВУЮЩЕЙ ДЕМОКРАТИИ
События далеких лет я записал по горячим следам. Недавно извлек из бумажных завалов старую рукопись, сдул с нее пыль, перечитал свежим взглядом. Прочитал, и, как всякий уважающий себя автор, не ощутил разочарования. Особенно после того, как слегка кое-что подправил, чтобы выглядеть провидцем, заглянувшим из прошлого в будущее. Потом самоуверенно подумал: а может, и кто другой того… разочарования не почувствует? Хотя времена нынче иные, и песни мы поем новые.
Первый секретарь нашего обкома, после того как дорогой Никифор Сергеевич попросил отставку, быстро утратил свое руководящее кресло. В нашем городе среди стада овец, которых пас по мандату Москвы, оставаться он не захотел и уехал в столицу. Говорили, что кто-то видел его вечером, одиноко гулявшим по Кутузовскому проспекту. Что поделаешь, от повергнутых в прах идолов отворачиваются все — в первую очередь те, кто им поклонялся, прислуживал, курил фимиам.
Постаревший Идеолог Коржов впал в глубокую меланхолию и также уехал из города в неизвестном нам направлении.
Пришла и к нам демократия. Для большинства из нас она оказалась накрепко связанной с возможностью ругать Больших Людей как угодно уму и сердцу.
Глухая стена Машиностроительного завода на всем многокилометровом протяжении до сих пор исписана лозунгами, которые запечатлели шаги общественного мнения во времени и пространстве. «Ельцин — иуда!», «Патриоты в тюрьме, предатели — в Кремле», «Лебедь — тот еще гусь», «Веди нас вперед, Владимир Вольфович!».
К лозунгам привыкли, и никто на них внимания не обращает и потому даже не собираются стирать. Ко всему у представителя Президента в области нет денег на краску, чтобы отбелить забор. Да и отбелишь ли, если власть черна?
Вечерами мы, ветераны великого хора, некогда воспевавшего борьбу за стопудовый урожай кукурузы, коллективизацию и индустриализацию, химизацию и электрификацию, забыв прошлые взаимные обиды и разногласия, собираемся в скверике на улице бывшей Радости. Разрушив в сквере памятник Павшим борцам революции, новая власть вернула и самой улице прежнее великолепное название Скотопрогонной. Скамейки в скверике к удивлению горожан пока еще сохранились.
Вот и в этот день, пристукивая левой пенсионной ногой, которую через четыре шага на пятый разбивает боль перемежающейся хромоты, явился я на сходку мудрых. Греясь, как кот на солнышке, сидел одряхлевший блюститель чистоты нравов советской прессы — Алексей Михайлович Мурзавецкий. Он щурил глаза и закидывал голову так, чтобы светило острыми лучами поджаривало его лицо, которое и без того имело цвет кебаба, запеченного на гриле.
Поздоровались. Я присел рядом.
— Что творится! — сказал Мурза огорченно. — По всем направлениям общество сползает в болото расхлябанности и скверны. Происходит размывание структур. И некому все это остановить. Хватятся, а мы уже сгинем. И некому будет учить дураков…
— Ты о чем? — спросил я, не врубившись сразу в чужие тревоги.
— Вот, взгляни, — Мурза протянул мне свежий номер областной «Вольной газеты». Красным фломастером — жаль, что в те времена, когда Мурза был на коне, такого мощного оружия борьбы за свободу печати он не имел — газета была исчеркана крупными клетками внутри которых заключались жирные цензорские х е р ы…
— Что это?
— Вычерки, — сказал Мурза. — Умному редактору их надо было сделать. Но никто не сделал. Это меня тревожит.
— Враги? — спросил я, не скрывая иронии.
— Нет, зачем, — ответил Мурза спокойно. Он умел держать удары и, даже стоя на пороге вечности, не считал нужным меняться. — Неразумность молодой демократии. Я понимаю, пока боролись — это было надо. Но теперь о н и пришли к власти и думают, что ее можно удержать демократически. Один раз расстрелять Белый дом — это все? Нет, нас всех надо каждый день во… — Мурза стиснул кулак, будто кого-то держал за горло и потряс слегка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43