А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Мы одобряли его содержание, и снова всё становилось ясным. Основной закон социализма — это закон. Остальное — буржуазный субъективизм. Короче, все было четко и ясно, как на войне. Каждый боец знал задачу: ориентир один — печная труба, ориентир два — сухая береза. Подавал Генералиссимус команду: «Ориентир два — слева академик Map!» Мы: «Та-та-та!!» — и снесли под самый корень. «Ориентир один — справа кибернетика!» «Та-та-та!» — и в прах окаянную лженауку. А сейчас? Есть, в конце концов, у нас основной закон социализма или один субъективизм остался? Или вот: что есть кибернетика по новым историческим понятиям? Буржуазная лженаука или путь к вершинам будущего? Как вы ответите? Никаких конкретных указаний от партии. Мне, в конце концов, что. А вам? Э-ге!
В тепле и спертодушии редакторского кабинета Лапшичкин разомлел и градусы, дотоле свободно гулявшие в крови, довели его духовное состояние до высокой кондиции умственного напряжения. Глаза осоловели, голос стал спотыкаться. Главный это заметил и взглянул на часы.
— Уже поздно, Юрий Савельевич. Иди-ка домой. Завтра нас ждут большие хлопоты.
— Запечатлел, — сказал Лапшичкин и, чтобы перевести себя в вертикальное положение, оперся о край редакторского стола. — Закрепил и ухожу.
Стараясь держать прямую линию, он на негнущихся ногах дотопал до выхода и крепко сжал спасительную дверную ручку.
— До свидания, Константин Игнатьевич! Мы пошедши…
На лице Главного блеснул отсвет душевного удовольствия.
— Вот, смотри, — сказал он расчувствованно, — мужик вроде простой, звезд с неба не берет, в голове часто один вираж-фиксаж, а как формулирует! Будто сам сидел в редакторском кресле. Конечно, кое в чем он ситуацию заостряет, но в целом — прав. Увидишь, еще вернутся времена, когда мы снова станем бомбить языкознание…
Длинный телефонный звонок прервал его на полуслове. Трезвонил красный аппарат. Работал он, как я знал, только в одну сторону: сверху вниз, из обкома компартии от Первого секретаря к нашему Главному.
— На проводе, — сказал Главный, хватая трубку так, будто она обжигала. — Слушаю вас, Алексей Георгиевич. — А сам замотал мне головой: мол, давай, освобождай кабинет. Беседы с начальством по красному телефону всегда требовали конфиденциальности и велись с уха на ухо.
Пока я шел к двери, Главный торопливо докладывал:
— Нет, у меня никого. Были, ушли. Да. Инструктировал. Так точно. Могу прямо к вам. Так точно, еду.
Маховик событий разгонялся, набирал обороты. Барабанная дробь в оркестре нашей областной власти нарастала, начинала звучать тревожно.
РОНДО КАПРИЧИОЗО
Дед мой, Ерофей Елисеевич, человек трудящий, в деревне всеми уважаемый; по анкетам, которые ему приходилось заполнять, в недозволенной советской властью деятельности не участвовавший, к суду и следствиюне привлекавшийся , в минуты душевного равновесия, сбалансированного крепачом-первогоном, поглядывал на нас, голопузую мелюзгу, и философствовал добродушно: «Развелось, понимаешь, вокруг нас гнилой интеллигенции по отсутствию разумности обстоятельств».
Из всех знакомых деда по тем временам к интеллигенции можно было отнести только двоих — регента соборного хора Федора Ивановича Колесо и аптекаря Семена Абрамовича Мармерштейна. Тем не менее, материалов для глобальных обобщений деду вполне хватало.
Сказав «а», Ерофей Елисеевич говорил и «б»:
— В армии, господа товарищи-избиратели, как члены партии, так и беспартийные, в аккурат всё куда проще. Там обстоятельства целиком проистекают из амуниции…
Лишь в зрелом возрасте понял я всю глубину суждений деда. В самом деле, в армии обстоятельства проистекают от амуниции. Будь ты там кандидатом философских наук, профессором или членом-корреспондентом, но, если тебя определили стоять в строю простым ефрейтором, то хоть разорвись и лопни, а самое большое, что тебе доверят в философской области — это соединять пространство и время, копая канаву от порога казармы до часу дня. В редакциях советских и партийных газет разумность обстоятельств за неимением амуниции отсутствовала начисто. Оттого каждый член там сразу становился корреспондентом, а многие легко прорывались в гении. Причем в Союзе советских писателей было куда как проще. Там гении оказывались тихими и все сплошь являлись надомниками. Если они и жевали друг друга, то не выходя из собственных квартир с теплыми туалетами.
В газеты приходили гении отчаявшиеся и оттого воинственные. Они звенели мечами, едва завидев друг друга, в любое время года жаждали схватки. Сойдясь в одном редакционном коллективе, они бились насмерть, считая, что двум гениям под одной крышей места нет и быть не должно. А поедание слабого сильным — форма борьбы за жизнь.
Ареной, на которой вершились упорные поединки, проходившие под девизом «все на одного», были наши редакционные летучки.
О, летучки! Удивительное порождение административной изобретательности партийного руководства и любимое детище импотентной газетной братии! На них для обсуждения номеров, вышедших на минувшей неделе, собирались все, кто имел отношение к выпуску газеты.
Пользы делу такие обсуждения приносили ноль целых, столько же десятых и сотых, зато возбуждение в коллективе они создавали отменное и позволяли поддерживать постоянный накал разобщения творческого коллектива. Заведомо проигрывали в рукопашной те, кто работал. Кто не писал — тот на летучках оказывался вне всякой критики. На нет и суда нет. Обозреватели рассматривали только опубликованные в газете тексты, и уж будьте спокойны, они умели оценить чужой горькопотный труд по самым строгим меркам взыскательной критики!
Снимите с полки любой том собраний сочинений любого классика, и газетный обозреватель на летучке разнесет его так, что автор и дуэли ни с кем искать не станет — сам застрелится, только бы не дожить до разбора следующих томов.
Лучшие обозреватели, как я заметил, получались из тех, кто меньше писал сам, но больше всех знал, что в данный момент нужнее всего нашему обществу, или, что еще важнее, знал, чего в данный момент не надо было затрагивать вообще. В результате под копытами бесхвостой кобылы по имени «Критика» оказывались именно те, кто что-то писал, но чего-то не дотянул или в газетной спешке тянул, но чего-то не дописал.
Вот Вася Зайчик, наш партийный ответственно-безответственный редакционный кадр — заведующий отделом писем и массовой работы. Черт знает, какими ветрами его занесло на ухоженную ниву партийной советской журналистики, но он пустил на ней корни и взошел колючим стеблем чертополоха.
Поначалу, на заре комсомольской туманной юности, когда жизнь толкала бесталанного, но идейно выдержанного Васю со стула на стул по разным районным конторам от Заготзерна до Заготкожи, он научился класть красным карандашом и всё больше наискосок на чистых углах листов с заявлениями боевые резолюции типа: «выдать», «отоварить», «помочь в виде исключения в строгом порядке вне очереди».
Так в суетном безделье Зайчик ждал-дожидался своего звездного часа. А его неожиданно взяли и сняли с должности. Правда, с модной в аппаратных играх формулировкой «в связи с переходом на другую работу». Искали такую работу для Зайчика целый год. Нашли вакансию в редакции и сплавили туда, пообещав быстрый рост.
Пока в редакции с ним мучалась, не зная чем занять бездельника, Вася однажды на партийном собрании резко покритиковал Главного, затем на всех углах стал звонить, что теперь-то его обязательно «уйдут» с работы за принципиальность и приверженность к правде. Главный, оценив возможные последствия, выгнать Зайчика из редакции не рискнул. И стал Зайчик для сохранения иммунитета выступать на летучках. Распустился, расцвел, как крапива у забора на солнышке.
Вот закрою глаза и вижу: стоит Зайчик, подперев рукою бок, и глаголом жжет сердца:
— Образ, товарищи, образ! Вот главное в газетном очерке, если он идет в свет. Образ нового советского человека, честного труженика, осененного животворной идеей патриотизма! Под коллективным руководством лично товарища Никифора Сергеевича Хрящева мы… к светлым верщинам… в едином строю…
Летучка для Зайчика — поле боя, на котором он утверждал свое право на существование в газете. Другие это право отстаивали пером, а Зайчик на летучках, размахивая тяжелой палицей критики. Именно поэтому многие побаивались Зайчика и задабривали его елико могли: как ни паршив козел, а бодается.
На всех наших заседаниях народ располагался в строгом соответствии с табелью о рангах. Во главе стола садился Главный. На красной скатерти, запятнанной бог весть когда фиолетовыми чернилами (во всяком случае, на моей памяти в редакции ими уже не писали), он раскладывал перед собой подшивку газеты за минувшую неделю. «Не дельную подшивку» — как называл ее Луков, наш фельетонист. Всюду, куда нашу газету доставляли почтальоны, эти номера уже давно были пущены в полезное дело: в них заворачивали селедку, старую обувь, белье перед уходом в баньку. Ими застилали вымытые полы в прихожих, оклеивали стены при ремонте квартир, чтобы обои ложились ровней. И только в редакции с серьезным видом журналисты — руководящие, маститые, уже талантливые и только еще многообещающие — собирались на обсуждение вчерашних газет, чтобы в открытой дискуссии выяснить, что и как они писали вчера и почему писали так, а не иначе.
Более бесцельного занятия я не знал и не знаю, но мне всегда объясняли: так принято, значит, иначе нельзя. Чтобы снять сомнения, летучку у нас называли «профессиональной учебой».
Перелистывая подшивку, ставшую «не дельной», Главный с интересом криминалиста отыскивал места, которые критиковал докладчик, читал их и качал головой укоризненно: ай-ай! Что ж, мол, вы такое пишете, голубчики?
Слева от Главного, но не за столом, а в углу у окна обычно садился ответственный секретарь — Евгений Михайлович Стрельчук. Поскольку это был человек интересный, а встречаться с ним нам еще предстоит, скажу о нем специально.
Прежде всего, замечу, что к тому времени до пенсионных лет Стрельчук еще не дожил, хотя из возраста половой зрелости давно вышел. Увлечение женщинами в силу таких обстоятельств прошло само собой, а поиски истины в вине он вынужден был оставить — начало сдавать сердце.
Был Стрельчук человеком одиноким — ни детей, ни жены, но мы всегда видели его только выбритым, в аккуратном костюме и чистой белой рубашке. Вне зависимости от погоды — жарко ли, холодно ли — он в местах присутственных никогда не снимал пиджака и не позволял себе ходить без галстука.
Биография Стрельчука была богатой, хотя далеко не все знали ее подробности. Море жизни достаточно пополоскало этого человека в соленых волнах социалистического общественного развития, научило скрывать чувства, не демонстрировать на людях свою боль и переживания. Оно сделало его спокойным и мудрым.
Входил в журналистику Стрельчук блестяще. Молодой напористый москвич увлекся авиацией, дневал и ночевал на аэродромах, был знаком со всеми, кто делал аэропланы и летал на них. В числе первых в стране вместе с командующим молодыми военно-воздушными силами Красной Армии Алкснисом Стрельчук прыгнул с парашютом. Его статьи и очерки читались с интересом, а имя было хорошо знакомо всем пионерам советской авиации.
Казалось, ничто не вышибет газетчика-репортера из седла. А вот надо же, вышибло!
Пока Стрельчук писал возвышенные очерки, воспевал счастье полета, жернова сталинской эпохи крутились и мололи. Гонения шли на кадры военачальников и полководцев. «Чистили» пехоту, артиллерию, саперов, военные училища и академии. Дошла очередь и до авиации.
Ее ряды выметали круто: летчиков, командиров всех степеней из лагерей военных перемещали в лагеря лесные концентрационные, подгребали и тащили в неизвестных направлениях известных авиаконструкторов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43