А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Залман бродил по развалинам Помпеи в панораме Берфорда, занимался любовью в переулках, где обмелевшие речушки протекали за задними стенами домов, укрепленных подпорками. Любовный пот пропитывал их одежду, отрываясь друг от друга, они сохраняли этот запах. А потом, пресытясь, возвращались в дом на Хардуик-плейс, где сидел Даниил. Вечно один, читающий или погруженный в свои мысли, с лежащей перед ним раскрытой Библией. Словно ждущий чего-то.
В декабре они отправились в цирк Вумвелла на Бетнел-Грин, где Залман наблюдал, как Живой Скелет и Сарацин обменивались мрачными репликами. В ту ночь в одном из подвалов на Дюк-плейс он видел, как женщина выдавливала мужчине глаза. Большими пальцами. Залман отвернулся от этого зрелища и увидел, что Джейн смотрит с какой-то жадностью. Знай он себя получше, то обнаружил бы в этой ее поглощенности некое собственное отражение.
— Ты неотрывно смотрела. — Залман сказал ей это потом, в темноте ее комнаты. — Просто замерла.
— Ты тоже.
Голос ее звучал сухо, странно. Снаружи опускался смог. С реки доносился стук барабанов, возвещающих о тумане.
— Чем больше я тебя узнаю, тем меньше понимаю.
— Какая чушь. Ты говоришь это во сне, любовь моя.
— Ты этого хочешь? — прошептал он. — Любви?
Ответа не последовало. Когда Залман повернулся и взглянул на Джейн, та уже уснула. Лишь потом, уже во сне, до него донесся смех.
На вторую годовщину открытия мастерской они отправились в Тауэр. Залман, его брат и его любовница. Стоял хмурый январский день, дул холодный северовосточный ветер, и сопровождавший их служитель смотрел на иностранцев так, словно они были повинны в этом.
За осмотр королевских регалий с них взяли по шиллингу. Они стояли в сыром подземелье, в толпе родителей с детьми, среди них были богачи, но не было бедняков, все прижимались к решеткам. Драгоценности королевской казны лежали на голом камне. Так близко, что можно прикоснуться, подумал Залман. Они казались ему дешевыми, свет ламп едва отражался от граней бриллиантов и груды неоправленных аквамаринов, похожих на декоративные украшения для какой-то полузабытой игры. Дети просовывали руки сквозь решетки, будто обезьяны на Хадимайнском базаре.
Когда они вышли наружу, начался дождь. Служитель укрывался под зонтиком, пока все не спрятались под Белой башней. Он уставился на Даниила:
— Мистер Леви, я не ослышался? Здесь есть вороны, мистер Леви. Уверен, вы бы съели их, если б могли.
Залман, щурясь от измороси, смотрел на птиц. Они сидели на земле, грузные, словно созданные не для полета. Ветер подхватил слова Даниила.
— Нет, сэр. Мясо воронов для нас запретно. — Желая угодить служителю, он добавил: — Однако нам можно есть белых голубей.
Залман услышал за спиной смех Джейн, легкий, бодрящий, как кислород. Ему доводилось слышать, как она смеется и по-другому.
Когда они вернулись на Коммершл-роуд, уже стемнело. Жизнь в домах замерла, и только пивная «Королевский герцог» была еще открыта. В падавшем из нее свете Залман увидел сидевшего чуть в отдалении Тобайаса Кари. Мусорщик узнал его. Возле него на дороге что-то лежало. Залман различил очертания собаки, лишь когда Джейн позвала:
— Дружок! К ноге.
Голос ее прозвучал резко. Пес подошел к хозяйке, постукивая когтями по известняковой брусчатке. Мусорщик, оттолкнувшись руками от земли, встал.
— Добрый вечер, миссис Лимпус! Мистер Леви, мистер Леви.
Залман захлопал глазами. Издали, тепло одетый, горбившийся мусорщик походил на ворона. Ему ни с того ни с сего вспомнились рассказы Рахили: древние боги, кружащие над своими жертвоприношениями, словно мухи.
— Вы ведь здесь уже два года, так? Ну и что вы об этом скажете?
Залман впервые услышал, как говорит мусорщик. Голос у него был низким, с незнакомым Залману акцентом. Он не видел глаз этого человека, хотя бы блеска луны в них. Трудно было определить, к кому он обращается.
— О чем, мистер Кари? — спросила Джейн. Залману показалось, что она от него отошла, хотя когда взглянул на нее, женщина стояла неподвижно.
— О чем? Об этом. — Тобайас широко повел рукой в сторону Лондона. — Я спрашиваю, что они думают об этом самом замечательном городе на божьей земле и об этом saeculum mirabile, Джейн, самом чудесном веке в человеческой истории. Что они скажут?
— Мы находим, что он нам нравится, сэр, — ответил Залман. Мусорщик повернулся к нему. До Залмана донесся сладковатый запах ромового перегара.
— Что нравится, мистер Леви? Город или век? Вы с братом из Месопотамии, так ведь?
— Из Ирака.
— Земля Вавилона. Я всегда считал Лондон совершенно вавилонским, мистер Леви…
Джейн направилась к дому, произнеся:
— Уже поздно, мистер Кари. Вас наверняка ждет работа. Доброй ночи.
— Доброй ночи, миссис Лимпус.
Мусорщик проводил их взглядом.
— Мне снились чудовища, — сказала Джейн, разбудив Залмана. От него еще пахло сексом. Ему казалось, что он истратил с ней все свои силы. — Они выходили из моря. Что это означает?
— Чудовища служат предупреждением.
— О чем?
— О том, чего ты боишься.
Джейн прикрыла глаза. Он хотел спросить ее, но промолчал. Над болотом свистела ночная птица.
Чем больше старался Залман понять ее, тем меньше понимал. Это порождало у него все усиливающееся беспокойство. Он стал совершать многомильные прогулки, словно мог оставить дома свои мысли, однако начал ощущать какой-то надвигающийся рок, какое-то чувство усталости, хотя не утратил ничего. Казалось, любовь к Джейн подготавливала его к чему-то.
Прежде всего Залман возненавидел в Лондоне воскресенья. Потом и многое другое; у Залмана никогда не было недостатка в ненависти; временами ему казалось, что ненависть питает его пылкую, неуемную энергию. Он ходил по берегу реки и ощущал вокруг себя затворившийся город. Закрытые магазины, пустые улицы, смог, отделяющий пустоту от пустоты. По воскресеньям шел дождь. Лондон казался обезлюдевшим, словно мертвый город. Вот что было ненавистно Залману. Он ходил по сырым пустотам величайшего в мире города с ощущением, что этот город его обманывает.
Он стал следить за Тобайасом Кари. Они, ювелир и мусорщик, работали в одни и те же часы. Проходя мимо его окон, Залман заглядывал туда, словно его могла интересовать грязная одежда из сукна и камлота. Было невозможно рассмотреть, сидит ли кто-то внутри, глядя наружу.
1836 год, февраль. Залман проснулся незадолго до полудня и вышел умыться во двор. Там поили лошадей, пришлось ждать, пока их не увели, в высокой сухой траве свистел ветер. Залман подставил под струю ледяной воды лицо и руки, вымыл шею. Лишь идя обратно по двору к дому, заметил, что на него смотрит Дружок.
Пес лежал в своем углу, положив голову на лапы. Глаза его были устремлены на Залмана, во взгляде было спокойствие. Залман вспомнил, как он впервые появился на Хардуик-плейс. Он подумал об этом лишь после того, как окликнул собаку.
Дружок, постукивая когтями, пошел к нему. Посреди двора остановился, поднял крупную голову, и Залман увидел, что его зубы оскалены. Он, пятясь, вошел в дом и закрыл дверь. Собаку уже больше никогда не окликал.
Залман проводил все меньше времени с Джейн… или она с ним. Он толком не понял, когда они начали отдаляться друг от друга. Смотрел, не вернулась ли она домой, когда ее не было. Не бывало Джейн подолгу. Когда он работал или лежал в ожидании сна, в комнатах наверху не раздавалось ни звука.
Оттепель. Он пошел в восточную сторону, к порту. Кебы и кареты проезжали мимо, и Залман отступал назад, освобождая им путь, потом возвращался на место у обочины дороги, словно дожидался отплытия судна.
«Я ничего не утратил», — подумал Залман. Ничего, продолжало вертеться у него в голове. Идя домой вдоль реки, он шептал названия древних городов, мест, которые знал только по рассказам Рахили. Слова превращались в некое заклинание: Ашшур и Эриду, Варка и Нимруд.
Ниневия.
Вавилон.
Ур.
— Смотри, Чарли, волнистые попугайчики. Сядь прямо.
Над стойкой кафе висит клетка с птичками, заляпанная черно-белыми кучками помета. Их щебет вторит уличному движению по Грейз-Инн-роуд. Вижу, как мать Чарли опускает ему в нагрудный карман яичко, когда он поднимает взгляд.
— Видишь попугайчиков?
— Попугайчики!..
Мальчик широко раскрывает глаза, словно мечтал увидать их всю жизнь. Мне эти птицы кажутся представляющими опасность для здоровья, правда, у меня другая одержимость. У всех людей существует свой пунктик. Ради блага Чарли надеюсь, что у него это не волнистые попугайчики.
В залитом утренним светом кафе тепло, пахнет жареным. Снаружи Лондон окутан туманом, расплывчат, смазан. Ярко-красное пятно автобуса проплывает к Кингз-Кросс. Письмо Энн все еще лежит у меня свернутым в кармане пальто, я достаю его и читаю, дожидаясь заказа.
— Ваш завтрак, дорогуша.
У официантки большая красная именная бирка, там написано «Бесс Страшн». Они ей идут — и бирка, и имя с фамилией. На фартуке у нее изображены диковинные птицы. Сверху оттиснута надпись «Знаменитые синицы Британии».
— Спасибо.
— Пожалста. Позовите, когда захочется еще чаю.
Я прислоняю письмо к бутылке с соусом. Почерк Энн похож на мой, каждая буква выписана отдельно. Она пишет, что работа идет хорошо, благотворительная организация получила новые средства от ЮНЕСКО, через месяц ее переводят в Китай. Надеется, я нашла то, что ищу. Идут другие новости, мелочи жизни, потом она сообщает, что они с Рольфом в мае ожидают рождения ребенка. Сижу в теплом кафе и думаю: неужели я тетя вот уже четыре месяца?
В моей жизни это ничего не меняет. Откладываю письмо, сморщенный конверт, который, видимо, вскрыла не первая, и доедаю завтрак. Покончив с едой, достаю карту Лондона и снова отыскиваю Слиппер-стрит. Выхожу на улицу. Снаружи транспорт медленно ползет мимо ямы с дорожными рабочими, я направляюсь к станции метро и еду в восточную сторону до конца маршрута.
Я думаю о ребенке. Энн всегда говорила, что если у нее будет дочка, то назовет ее в честь Эдит. Она всегда хотела ребенка. Это ее маленький пунктик, с красным личиком, со всеми неизбежными хлопотами. Представляю себе Энн с младенцем на руках, ее улыбку, ее пылкую сосредоточенность. Надеюсь, ребенок похож на Рольфа. Надеюсь, он красивый.
Вагон раскачивается в грохочущей темноте. На коленях у меня тяжелый чемодан. Я думаю о камнях. Иллюзий относительно себя или них не питаю. Аграф лишен теплоты. Драгоценные камни не милые, хотя я их люблю. По человеческим понятиям они функциональны, красивы — как акула или маскировочная окраска тигра.
С Олдгейт-Ист выходишь к ландшафту островков безопасности. Все указатели двойные: А-1202 и Леман-стрит, А-13 и Коммершл-роуд. Воздух густой, пахучий, кажется, его можно использовать как топливо для моторов. Перехожу на Коммершл-роуд и двигаюсь по ней.
Впереди виднеются высотные здания. В переулках бенгальская детвора доигрывает последние летние игры. Прохожу мимо магазина одежды, там продают по оптовым ценам сари. Миновав здание юридической фирмы для иммигрантов, основанной в 1983 году, останавливаюсь и сверяюсь с картой. На ее бледных страницах с замысловатыми обозначениями Слиппер-стрит находится за ближайшим углом.
Снова поднимаю взгляд и обнаруживаю, что вместо Слиппер-стрит здесь пространство между двумя высотными башнями. Пустая скамья. Объявление «Выгуливать собак и играть в мяч запрещается». Три сороки на истоптанной траве.
Карта у меня в руках все еще раскрыта. Закрываю ее. На титульном листе ниже подписи Эдит указан год выпуска: 1973. Высотные здания передо мной уродливые, какие-то облезлые. Я обхожу их дважды, убеждаюсь в собственной глупости, сажусь на скамью, где некогда была Слиппер-стрит, и жутко браню себя.
Мимо проезжают к Лаймхаузу грузовики. На скамье вырезаны слова — уличные прозвища, начертанные угловатыми буквами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68