А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

При приеме обыкновенных галлюциногенов “я” остается неизменным — а окружающий мир, как во сне, претерпевает трансформации. С морбианином же пейзаж и т.д. и т.п. — после некоего “установочного” периода — изменчивы не более, чем обыденный мир повседневности, а принявший осознает мельчайшие свои действия в этом пейзаже как свободный, спонтанный, сознательный выбор. Стало возможным грезить ответственно.
Контуры альтернативного мира определяются суммой знаний объекта о желаемой исторической эпохе и “фиксируются” в установочный период. Если не производить постоянных изысканий, жизнь, порожденная воображением, может оказаться однообразной, как порнуха по ящику ранним вечером. Немудрено, что большинство предпочитали умеренный оралиновый кайф, эйфорическую иллюзию свободы двигаться в любом произвольном направлении.
Тем не менее, некоторые считали, что имеет смысл поусердствовать ради более трудоемких услад чистой воли. Веком раньше такие же, как они, обзаводились массой бесполезных дипломов по гуманитарным наукам, толпами наполняли высшие учебные заведения. Теперь же, с появлением морбианина, высокоученым историкам нашлось наконец, куда применить всю ту историю, что они без конца изучали.
В среде аналитиков часто дебатировалось, что есть исторический анализ — лучший способ разрешения своих проблем или же бегства от них. Элементы искупительного развлечения и психотерапии сплелись в неразрывное целое. Прошлое превратилось в своего рода необъятный духовно-гимнастический зал: одни предпочитали потогонствовать в атлетическом уголке вроде Французской революции или покорения Перу, другие же лакомливо трепыхались на нью-йоркском батуте Дельмонико или венецианском — Казановы.
Как только “устанавливалась” конкретная эпоха — обычно с помощью квалифицированного эксперта, — покинуть ее представлялось не более возможным, чем выйти из месяца июня. Алекса, например, была ограничена промежутком длительностью менее восьмидесяти лет, с рождения в 334 г. н. э. (дата совпадала, и отнюдь не случайно, с номером одного из домов на 11-й стрит, за которые она отвечала по линии собеса) и до чудесного розового заката, когда Алекса — пережившая двух мужей, недавно вернувшаяся из провинции, где провела чуть ли не всю жизнь, — должна была скончаться от удара, и чрезвычайно удачно, буквально за пару дней до Падения Рима. Если она пыталась, когда установлен контакт, выйти в ту или другую сторону за временные рамки, до 334 или после 410, то испытывала лишь слабенький пасторальный дребезг — листья, облака, водяные часы не в фокусе, запах гниющих дынь, — словно тестовые картинки на каком-нибудь извечном телеканале.
Утром в пятницу, невзирая на погоду, Алекса отправилась на монорельсе в центр и прибыла к конторе Берни за десять минут до назначенного срока. В пластфиленке уличной двери была пробита внушительная дыра, с мебелью же внутри творился полный бедлам. Кушетку распотрошили; набивка живописно декорировала развал.
— Слава Богу, — жизнерадостно отметил Берни, заметая поролон и штукатурку, — до кабинета они не добрались. Тогда могло бы быть серьезно.
— Какой оптимизм.
— Ну, как по-моему, так это лучший из возможных миров. — Несомненно, он утешился какой-то химией; но посреди такого развала почему бы и нет?
— Вы знаете, кто это? — Она подняла со скамейки ком штукатурки и бросила ему в мусорную корзину.
— Вроде бы. Две девицы, которых повесил на меня Совет, давным-давно угрожали навести тут порядок. Надеюсь, что это они, — тогда Совет раскошелится покрыть расходы.
Как большинство психоаналитиков, Берни Шоу жил не на гонорары. Но, в отличие от большинства, он и не преподавал. Вместо этого ему регулярно подкидывали халтуру от Молодежного совета Адской кухни — в качестве лектора и консультанта. Дядя Берни состоял в правлении совета ассоциированным членом.
— Собственно, это то же самое, что исторический анализ, — объяснял он на званых вечерах (а благодаря тому же самому дядюшке его зазывали на весьма представительные вечера), — только не надо ни истории, ни анализа.
Когда корзинка набилась до краев, манеры Берни тут же стали без изъяна профессиональными, и Алекса проследовала за ним во внутренний, надежно защищенный от вандалов кабинет. Лицо его сгустилось в красивую неподвижную маску. Голос снизился до монотонного баритона. Руки смерзлись в гладкий, без единой щелочки каменный ком предупредительности, который он поместил в центр стола.
Они уставились друг на друга поверх этого каменного кома и принялись обсуждать Алексину духовную жизнь — сперва деньги, потом секс, потом что останется по мелочи.
Что касается денег, скоро ей предстоит решить, принимать или не принимать давнее предложение Аркадия купить ее бахчу. Цену тот предлагал заманчивую, но тяжело примирить продажу земельных угодий — родовое наследие к тому же — с приверженностью республиканским идеалам. С другой стороны, земли, о которых речь, едва ли можно было назвать родовыми — те прибавились в результате одной из последних спекуляций Попилия перед смертью.
(Отец Алексы, Попилий Фламиний (276 — 354 гг. н. э.), прожил большую часть жизни сравнительно неимущим римским сенатором. После долгих лет колебаний он решил последовать за империей на восток, в новую столицу. Соответственно, в один прекрасный день десятилетнюю Алексу усадили в запряженную волами тележку и велели попрощаться с хорошенькой недоразвитой дочуркой управдома. Путь в Византию вел двести стадий на север и ни одной на восток, так как Попилий Фламиний обнаружил, что пурпурная кайма его, столь бесполезная в Риме, оказалась весьма кстати, с точки зрения положения в обществе да и с финансовой, в городке приальпийской Галлии. Когда она выходила замуж за Гаргилия, Алекса считалась, по местным меркам, выгодной партией.)
Берни поднял вопросы юридического плана, но она могла процитировать домицианов эдикт, восстанавливающий Юлиановы законы касательно прав собственности женатых женщин. Юридически она была в полном праве продать бахчу.
— Так что вопрос остается. Продавать или не продавать?
Ответ оставался, непреклонно, нет. Не потому, что это отцовское наследство (отец, весьма вероятно, посоветовал бы хватать деньги и бежать); ее почтительность к старшим простиралась куда дальше. Рим! Свобода! Цивилизация! Долг обязывал ее держаться за пылающий корабль до последнего. Естественно, она-то не знала, что тот пылает. Одна из мудренейших проблем анализа в том и заключалась, чтобы историческая Алекса была не в курсе, что бьется, в краткосрочной перспективе, на проигрывающей стороне. Питать подозрения она, конечно, может — да кто их не питает? — но и те, скорее, суть повод укрепиться в решимости, нежели малодушно пойти на попятный. Проиграть битву не означает проиграть кампанию. Фермопилы, например.
Преображенная на современный лад, та же дилемма — продолжать работать в собесе или ну его все на фиг — не хуже легендарной гидры умела снова и снова вздымать голову после, казалось бы, самого окончательного разрешения. Кроме редких эпизодических моментов, работа ей не нравилась. Частенько у нее зарождалось подозрение, что могучие механизмы государственного соцобеспечения приносят больше вреда, чем пользы. Зарплаты едва хватало на то, чтобы покрывать дополнительные служебные расходы. В таких обстоятельствах долг обращался догматом веры — и смутным убеждением, что город для того, чтобы в нем жить, — которые помогали ей противостоять ненавязчивому, неотступному давлению Джи, предлагавшему перебраться в пригород.
По взаимному согласию, секс они миновали на крейсерской скорости, так как в этом отношении последние месяца три-четыре все было без приключений, но мило. Когда она предавалась грезам с целью чисто развлечься, чаще все-таки устраивались пикники с шашлыком, нежели оргии. За диетические строгости в настоящем Алекса отыгрывалась буйными излишествами в прошлом, фантазиями, цельнотянутыми с Петрония, Ювенала или Плиния младшего, — салаты из латука, порея и свежей мяты; требуланский сыр; подносы пиценуминских оливок, испанский маринад и яйца ломтиками; жареный ягненок, самый нежный в отаре, в котором еще молока больше, чем крови; спаржа под — сознательный анахронизм — голландским майонезом; груши и фиги из Хиоса и дамасские сливы. К тому же, если без нужды заговорить о сексе, Берни начинал нервничать.
От сеанса оставалось пятнадцать минут, а между ними натекла лужица тишины. Алекса попыталась вспомнить, что еще было на неделе, дабы каким-нибудь анекдотом форсировать водную преграду. Вчерашнее вечернее письмо Мириам? Нет, Берни обвинит ее в литературщине.
Лужица ширилась.
— В понедельник ночью, — произнесла она. — В понедельник ночью мне приснился сон.
— Да?
— По-моему, это был именно сон. Ну, может, я чуть-чуть повоображала себе что-то, прежде чем окончательно провалиться.
— Угу.
— Я танцевала на улице, и нас было много, все женщины. Собственно, я их как бы вела. По Бродвею; но на мне была палла.
— Дихронатизм, — сурово заметил Берни.
— Да, но я же говорю, это был сон. Потом я оказалась в музее Метрополитен. Для жертвоприношения.
— Животного? Человеческого?
— Или то, или то. Не помню.
— Заклания запретили в триста сорок первом.
— Да, но в критических ситуациях власти смотрели сквозь пальцы. При осаде Флоренции в четыреста пятом, когда храмы давно уже разрушили…
— Хорошо, хорошо. — Берни прикрыл глаза, признавая поражение. — Итак, снова в ворота ломятся варвары. — В ворота Алексы все время ломились варвары. У Берни была теория, будто это из-за того, что у ее мужа есть примесь негритянской крови. — И что потом?
— Дальше не помню. Только еще одна деталь, раньше. В сточных канавах посреди Бродвея валялись детские трупики. Много, целая куча.
— С начала третьего века за убийство младенцев давали высшую меру, — заметил Берни.
— Вероятно, из-за того, что оно становилось все более распространенным.
Берни закрыл глаза. Секундой позже, открыв:
— Вы когда-нибудь делали аборт?
— Один раз, давным-давно, в старших классах. Особой вины, правда, не ощущала.
— А что вы ощущали во сне насчет этих младенцев?
— Сердилась, мол, что за свинство, неужели нельзя убрать. А так — просто воспринимала как данность. — Она опустила взгляд на собственные ладони; те показались ей слишком большими, особенно костяшки. — Как лицо на фотографии в журнале. — Она перевела взгляд на ладони Берни, сцепленные в замок на столешнице. Снова по каплям принялась просачиваться тишина, но на этот раз деликатно, смущения не вызывая. Она вспомнила момент, когда обнаружила, что одна на улице; солнечный свет, восторг. Казалось вполне разумным, что младенцев оставляют умирать. Как это Лоретта сказала вчера: “Я и пытаться перестала”, — но дело не только в этом. Будто бы всех осенило, что Рим, цивилизация, прочие пожарные дела не стоят больше усилий, собственных или чьих бы то ни было. Каждое убийство младенца — философское одолжение.
— Пф-ф! — презрительно фыркнул Берни, когда она по-разному живописала это четыре или пять раз. — До сорока лет никто не обращает внимания на упадок культуры, а после сорока — все поголовно.
— Но уже лет двести все катилось к пропасти.
— Или триста, или четыреста.
— Земельные угодья превращались в пустыни. На глазах. Да взять хоть скульптуру, архитектуру.
— На глазах — это если задним числом. Но они-то могли глаза и закрывать, чисто из соображений удобства. Заурядных рифмоплетов вроде Авсония объявляли ровней Вергилию, если не Гомеру, а христиане, легализовавшись, буквально лопались от оптимизма. Они все ждали, что Град Господень вырастет из-под земли, как микрорайон в новостройках.
— Тогда откуда столько мертвых детей?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44