А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Нет. Речь шла только о сексуальном. Или личном.
— Тогда не понимаю, зачем ты выволокла это сюда.
— Рассказала б, Яна, ты нам побольше, — мягко предложил Грэм в своей обычной манере.
— Ну, в Прибежище они занимаются вот чем…
— Милая, мы все были в Прибежище.
— Ли, какого хрена наезжаешь? — сказала его жена.
— Нет, Ли прав — я только зря отнимаю время. Короче, я была там пораньше, приглядеться к ним, пока рассаживаются, и как только она появилась — звать ее Крошка Хансон, — тут же было ясно, что она не из завсегдатаев. По-моему, она тоже сразу меня заметила. Как бы то ни было, мы начали в одном кружке — держаться за руки, дышать по команде и все такое прочее. — Обычно столь долгое повествование Януария непременно сопроводила бы определенным количеством ненормативной лексики, но в данный момент любое битие себя пяткой в грудь заставит ее выглядеть только еще глупее. — Потом она стала массировать мне шею, не знаю, как-то по-особенному. А я расплакалась. Ни с того ни с сего — расплакалась.
— Торчала на чем-нибудь? — спросила Ада.
Януария, которая среди них на этот счет была строже всех (даже коффе не употребляла), имела законные основания взбрыкнуть:
— Да, на твоем вибраторе!
— Ну, Яна… — укоризненно произнес Грэм.
— Но она — заторчала просто по-черному. Завсегдатаи тем временем роились вокруг, как стая вампиров. Большинству из них только того там и надо — крови и грязи. Так что мы всех послали и уединились в боковой будочке. Я думала, ну, подлижемся там, и все — но вместо этого разговорились. То есть говорила я — она слушала. — Ей четко помнился ком стыда, как боль от внезапного глотка воды, тут же набухший, когда хлынули слова. — О своих родителях, о сексе, об одиночестве. И все такое прочее.
— Такое прочее, — ободряющим эхом отозвался Ли. Януария собралась с силами, сделала глубокий вдох.
— О родителях я объясняла, что они республиканцы, и ничего тут, конечно, такого, просто я совершенно не умела соотносить сексуальность с любовью, потому что они оба мужчины. Теперь-то кому какое дело. А об одиночестве я сказала… — она пожала плечами, но в то же время зажмурилась, — …что мне одиноко. Что всем одиноко. Потом опять расплакалась.
— Тем-то сколько охвачено.
Она открыла глаза. Похоже, никто на нее не сердился, хотя последнее из сказанного вполне могли расценить как обвинение.
— И так — весь хренов вечер, до упора.
— О ней ты так ничего и не рассказала, — заметила Ада.
— Звать ее Крошка Хансон. Она говорит, что ей тридцать, но я сказала бы тридцать четыре, если не старше. Живет где-то на востоке, на одиннадцатой, я записала адрес, с матерью и еще целой кучей народа. Семья. — Именно такому, если копнуть поглубже, организация сильнее всего себя и противопоставляла. Авторитарные политические структуры существуют лишь благодаря тому, что люди морально подготовлены авторитарными семейными структурами. — И не работает, живет только на пособие.
— Белая? — поинтересовалась Джерри. В группе она была единственная нецветная, так что с ее стороны вопрос прозвучал крайне дипломатично.
— Как снег.
— Политикой интересуется?
— Ни хрена. Хотя, по-моему, ее можно к этому подтолкнуть. Или, если подумать…
— А что ты к ней чувствуешь сейчас? — спросил Грэм.
Он явно думал, что она втюрилась. Так как? Может быть. А может быть, и нет. Крошка заставила ее лить слезы; она хочет отплатить ей той же монетой. Да и, в любом случае, что такое чувства? Слова, проплывающие в голове, или гормоны в какой-нибудь железе…
— Не знаю, что я чувствую.
— И что ты хочешь, чтобы мы тебе сказали? — спросил Ли. — Видеться вам или нет? Любишь ты ее или нет? Правильно ли это? Да Боже ты мой! — Это, добродушно колыхнув всем своим жиром. — Пожалуйста, вперед. Развлекайся. Долбись, пока крыша не съедет, или хоть вся на слезы изойди, ни в чем себе не отказывай. Почему бы, собственно, и нет. Не забудь только, если влюбишься-таки — конспирация, конспирация и еще раз конспирация.
Все согласились, что это самый лучший совет, и, судя по собственному чувству облегчения, она понимала, что именно это и хотела услышать. Разобравшись с надстроечными явлениями, можно было вернуться к базису — квотам, спадам и причинам того, почему революция, хоть так долго задерживается, неизбежна. Потом они слезли со скамеек и целый час в свое удовольствие раскатывали по площадке. Так вот посмотришь и никогда не скажешь, что они как-то там отличаются от любых других пятерых роллеров.
5. Ричард М. Вилликен (2024)
Сидеть им нравилось в темной фотокомнате, официально — спальне Ричарда М. Вилликена-младшего. Ричард М. Вилликен-младший существовал ради нескольких райсобесовских файлов, хотя в случае необходимости парнишку, откликающегося на это имя, можно было взять напрокат у скольки-то-юродного шурина. Без этого мифического сына Вилликенам ни в жизнь было бы не оставить за собой старую, о двух спальнях, квартиру — после того как настоящие дети зажили своей отдельной жизнью.
Иногда они слушали копирующиеся в данный момент пленки (Вилликен подрабатывал звукозаписью) — Алкана, Готтшалка или Боаньи. Музыка была одним из предлогов — в ряду прочих, вроде приятельства, — чтобы околачиваться рядом. Он же курил, или машинально что-то чертил, или глядел, как упрощает очередной день секундная стрелка. Его предлог заключался в том, что он работает, — и в том смысле, что он копировал пленки, принимал телефонограммы, а иногда на час-другой почти задаром сдавал в аренду сыновнее койко-место, он действительно работал. Но в существенном смысле — нет.
Звонил телефон. Вилликен поднимал трубку и говорил:
— Один-пять, пять-шесть.
Крошка обвивала себя тонкими ручками и смотрела на него до тех пор, пока по опущенному взгляду не понимала, что звонок не из Сиэтла.
Когда отсутствие взаимопризнания достигало совсем уж чудовищных масштабов, затевались милые скромные споры об искусстве. Искусство: слово это Крошка просто обожала (оно витало где-то там, в эмпиреях, вместе с “эпитезой”, “мистикой” и “Тиффани”), а бедный Вилликен никак не мог оставить его в покое. Хоть они и пытались никогда не опускаться до откровенных жалоб, личное, тайное горе-злосчастье, у каждого свое, нет-нет да и находило способ воцариться долгим молчанием или обернуться, слегка закамуфлировавшись, истинной темой немудреных споров — типа, как когда Вилликен, выжатый как лимон, а значит, совершенно серьезно объявлял:
— Искусство? Родная, с искусством все с точностью до наоборот. Это кусочки и ошметки. То, что кажется тебе сплошной поток, мощь…
— И кайф, — добавляла она.
— …и кайф, на самом деле сплошная иллюзия. Только художник ее не разделяет. Он-то лучше знает.
— Это как считается, что у проституток никогда не бывает оргазма? Беседовала я тут как-то с одной проституткой… не будем называть имен… так она говорила, что у нее каждый раз бывает оргазм.
— Непрофессионально звучит. Когда художник по ходу дела позволяет себе развлекаться, это вредно для творчества.
— Конечно, конечно, это так, — отмахнулась она от идеи, словно крошки с колен стряхивая, — для тебя. Но, по-моему, для кого-нибудь вроде… — она покосилась на аппаратуру, на четыре медленно вращающиеся мандалы “От моря до моря”, — …Джона Герберта Макдауэлла, например. Для него это должно быть как любовь. Только не к одному человеку, а во все стороны сразу.
Вилликен скривился в гримасе.
— Согласен, искусство сродни любви. Но это не противоречит тому, что я говорил раньше. Все слеплено из кусочков и держится на одном терпении — что искусство, что любовь.
— А страсть? Страсть тут что, совсем ни при чем?
— Только по молодости. — Он милостиво позволил ей самой решать, впору ли ей этот башмак.
Так оно и тянулось спорадическими всплесками полмесяца, если не больше, и все это время он позволял себе одну-единственную сознательную жестокость. Несмотря на всю свою неопрятность — одежда, смахивающая на грязные бинты, жиденькая бороденка, пованиванье, — Вилликен был изрядно уперт и упертость свою проявлял (теперь в домоводстве, как прежде в искусстве) тем, что изничтожал следы собственного нежелательного присутствия, стирал отпечатки пальцев, дабы сбить с толку преследователей. Таким образом, каждый предмет обстановки, которому дозволялось быть видимым, приобретал особую, обостренную значимость, подобно определенному числу черепов в монашеской келье: розовый телефон, продавленная кровать Ричарда-младшего, динамики, длинный, серебристый, выгнутый, как лебединая шея, кран над раковиной, календарь с парочкой, барахтающейся в январских снегах (“Январь — 2024”). Жестокость заключалась в том, что он не переворачивал календаря.
Она ни разу и словом не обмолвилась, хотя могла; скажем, “Вилли, ради Бога, уже десятое мая!”. Вероятно, в той боли, что причиняло календарное напоминание, она нашла для себя некое мученическое удовлетворение. Несомненно, она терзалась. Для него подобные чувства были пустой звук. Вся драма ее покинутости представлялась ему смехотворной. Страданье ради страдания.
Так могло продолжаться до лета, но в один прекрасный день календарь исчез; вместо него висел один из собственных вилликеновских снимков.
— Это твой? — спросила она. Честное слово, он стеснялся. Кивнул.
— Я только вошла, сразу заметила.
Фотография стакана, до половины наполненного водой, на мокрой стеклянной полочке. Второй, пустой стакан отбрасывал тень на белый кафель стены откуда-то из-за пределов кадра.
Крошка подошла ближе.
— Грустно, правда?
— Не знаю, — проговорил Вилликен. Он ощущал смятение, оскорбленность, муку. — Обычно я не люблю вывешивать тут свое. Мертвеет. Но я подумал…
— Мне нравится. Честное слово.
6. Ампаро (2024)
В свой день рожденья, 29 мая, она осознала, что ненавидит мать. В одиннадцать лет. Кошмарное осознание, но Близнецы не умеют обманываться. Восхищаться в маме абсолютно нечем, зато столько всего противного. Она немилосердно наезжает что на саму Ампаро, что на Микки, но хуже всего, когда не рассчитает чего-нибудь с колесами своими дурацкими, и тут же нате-пожалста депрессняк и рассказки-слезогонки о загубленной жизни. Слов нет, жизнь действительно загубленная, только Ампаро ни разу не видела, чтобы мама предприняла хоть какие-то усилия, чтоб ту не загубить. Слово “работа” для нее пустой звук. Даже дома вешает все на бедную старенькую баб-Нору. А сама валяется, как животное какое-нибудь в зоопарке, сопит и только манду свою вонючую почесывает. Ампаро ее ненавидела.
Перед обедом Крошка сказала — иногда у нее тоже получается вышибать слезу, — что им надо бы поговорить, и наплела каких-то не слишком правдоподобных небылиц, чтобы вывести Ампаро из квартиры. Они спустились на пятнадцатый, где китаянка открыла новую лавочку, и Крошка купила шампунь, из-за которого последнее время просто с ума сходила.
Потом наверх, выслушивать неизбежную лекцию. Солнце выгнало на крышу едва ли не полдома, но они умудрились отыскать почти уединенный уголок. Крошка выскользнула из своей блузки, и Ампаро не смогла удержаться от мысли, что с матерью и не сравнить, хотя Крошка была как раз старшая сестра. Ни жира, ни морщин и только самый незначительный намек на огрубление кожи. В то время как Лотти, при том, что стартовое преимущество было целиком на ее стороне, превратилась в жирное чудище. Или, по крайней мере (ну, может, чудище — это она загнула), катится под горку самым что ни на есть кубарем.
— И все? — поинтересовалась Ампаро, когда Крошка выложила последний благовидный предлог для различных Лоттиных отвратностей. — Можно идти домой, должным образом пристыженной?
— Ну, если не хочешь рассказать что-нибудь со своей стороны…
— Кто бы мог подумать, у меня, оказывается, какая-то еще сторона может быть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44