А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Ах! Красавица какая в мирной есть долине сей. Что, от жалкой Леды кроясь, разлучает?…
– А кто такая Леда, если позволите спросить?
– О! – выдохнул он и залился слезами. – Если будете про нее писать, то, пожалуйста, через два «е»: Лееда, – попросил он меня, вздыхая. («Вопиеет» тоже писать с двумя «е»? – Спасибо, не надо.) И опять залился слезами.
Его слезы, красные, как морская вода, пачкали острые, кристаллические края моих льдин. Непорядок. О Гефиона, богиня из рода асов, помоги мне прибраться у нас в доме…
* * *
Он и вправду понимал в горном деле, так что со стальным кубом Кавэ мы разобрались. Весною сладость прилетела / Лоно земли приподнялось / Когда же осень подоспела/Дитя златое родилось. Нет, это тоже не мое сочинение и уж во всяком случае не богини Гефионы. Да и барон фон Харков тут ни при чем; тромбонаря Придудека из Мудабурга, конечно, можно было бы заподозрить в подобной каверзе, однако и он этого стихотворения не сочинял. Он-то уж точно не виноват. «Весною сладость прилетела»: ладно, весной все бывает, а сладостъ, это, наверное, как у маркизы фон О., которая так и не проснулась, когда… Ну да.
О Лорна, о Лорна Финферли! Ты мое нагое счастье, мое синее солнце (кажется, раньше я написал «черное солнце»? Но это тоже правда, черное ли, синее, главное – нагое), и ты-то бы уж точно проснулась, ты бы просто не смогла спать, когдая…
Но мне так и не довелось обменяться с г-жой Лорной Финферли хотя бы парой слов в течение всего нашего так резко оборвавшегося круиза, мы так и остались на «вы», даже когда я в первый и последний раз увидел эти нежные золотистые ягодицы, лишенные нахальным ураганом каких бы то ни было прикрытий, но навеки запечатлевшиеся в моей памяти: я их не просто увидел, я ихузрел, лицезрел, воспринял, я их обожал, обнимал, впитывал, впитобожал, обнизрел, очарованнорукал, вечно наслаждалюбил, очаро-наслажда-любя-прикаса-мечтал и т. п. – короче, «весною сладость прилетела», и это истинная правда. (Ave-maria-gratia-plena-et-ceterena… он, конечно, прав, этот бергасceccop, хоть он и лютеранин! Правда, неизвестно, можно ли в нашей ситуации называть это «сладостью»? Не достойнее ли будет говорить о «сладеести» или «слеедости» – той самой, высшей, божеественной?) И потом, г-н бергасceccop, как вы представляете себе, что «лоно земли приподнялось»? Раз уж вы в вашем стишке затрагиваете столь тонкую гинекологическую тему, то позвольте спросить: вы когда-нибудь видели, чтобы у женщины что-то там приподнялось? Притом именно лоно? Конечно, весной все бывает, но весна – это самое раннее март, а скорее все-таки апрель, так что златому дитяти никак не удастся родиться раньше декабря, разве что он появится на свет семимесячным, чтобы застать подоспевшую осень. А вы вообще когда-нибудь видели семимесячного?
Похоже, что он меня не слышит. Он созерцает стальной куб.
Этого г-н бергассессор тоже не понимает. Я беседовал с ним много раз.
– Г-н бергассессор, – говорил я, – Бога просто не может быть. Пожалуйста, услышьте или лучше увидьте мои слова напечатанными жирным шрифтом , курсивом или с подчеркиванием. Бог – в нашем понимании – не существует. Ибо Он в принципе может существовать лишь там, где Ничто, а Ничто не существует по определению. В нашем мире Ничто не существует, – значит, в нашем мире не существует и Бог. Однако именно поэтому Он есть – но не в нашем мире. Теперь вам понятно?
Он опять заплакал. Поцеловав свои четки, он затянул:
– Взбранной воеводе победительная, яко избавляшеся от злых…
– Так оно, конечно, проще, – возразил я в ответ, – чем хотя бы попытаться понять, в чем дело. Но тут я не отступлю. Вот, смотрите: в момент Большого взрыва, или называйте, как хотите, возникло то, что существует, то есть бытие как таковое. До этого никакого бытия не было, ничто не существовало, существовало лишь Ничто, – вы со мной согласны? Даже если предположить, что предсущее бытие имманентно обладало способностью принудить себя существовать, что вряд ли, то и тут все равно действовала рука Бога, если вы простите мне этот несколько неуместный антропоморфизм. Однако – если – или когда – Бог вызвал бытие к существованию, если Он создал бытие-суще-сущность-вот-оно-есть, – эту фразу, г-н бергассессор, пожалуйста, тоже считайте напечатанной по меньшей мере вразрядку, – значит, Он все время находился вне бытия, то есть не существовал. И именно это Его независимое существование вне бытия, эта необходимая-быть небытийность полностью и окончательно доказывает, что Он есть.
– О небо, – простонал бергассессор. – Как здесь холодно! – И запел: – Stabat mater dolorosa… – А потом сказал: – А я-то надеялся, что умру молодым и еще в расцвете сил встречусь со св. Агнессой и св. Катариной, чтобы вместе с ними лицезреть Господа!
И он снова поцеловал свои четки, после чего спросил:
– Как вы думаете, г-н Каэтон, если я буду молееться еще усеерднее, небо останется существовать?
– А вы как думаете, – парировал я, – Богу-Отцу и в самом деле приходится раз в месяц подравнивать себе бороду?
– Ах, нет, – вздохнул он, – но как было бы прекрасно, если бы мы, христиане, все соединились – там, в небесах.
– А евреи тогда где же? В аду? – разозлился я. – Спросить бы об этом римского папу!
– Ваше Святейшество, – обратился я, уцепив его за рясу. Он неохотно обернулся.
– Ну, что такое?
– Ваше Святейшество! Я говорю серьезно, так что, пожалуйста, услышьте меня: вон там идет старый ребе, такой же больной и согбенный, как вы, и он тоже всю жизнь творил добро, только – вот незадача! – не во имя Иисуса, потому что не его это вера, но он всегда был честен перед Богом и людьми, а все члены его семьи сгинули в концентрационных лагерях – между прочим, согласно имперскому конкордату, заключенному с нацистами одним из ваших предшественников, – их просто отравили газом и сожгли. И за все это старый ребе должен будет гореть в аду?
– Я уже говорил, – вздохнул папа, бросив взгляд на наручные часы, день-то у него весь расписан, – и об этом упомянуто в моей последней энциклике, что ад, конечно, есть, но это лишь духовный символ, а не котельная с топками и грязью. Ад есть всего лишь отсутствие возможности общения с Богом.
– И ребе безоговорочно лишен этой возможности?
– У меня нет времени отвечать на глупые вопросы, – не выдержал папа. В голосе его послышались злобные нотки. Он поцеловал свое распятие и удалился.
Неужели он и в самом деле верит в Бога? Или только в свое распятие?
Объяснять что-либо бергассессору бессмысленно. Хотя именно его больше всех должна была бы волновать хрупкость нашего бытия. Ну, представьте себе: вот с какого-то бодуна взяло и возникло бытие. Разве нельзя предположить, что это бытие (не космос, не галактики и все их мелкие детали, а само бытие) с такого же бодуна вдруг погибнет, и не останется ничего, что было? В один миг? И вы даже не заметите, что вас не стало?
Как вдруг взяло и не стало зубной боли у тромбонаря.
Я не боюсь, что после смерти не будет ничего. Так даже лучше.
– Если вы и дальше будете так качаться, г-н бергассесcop, то вы свалитесь.
– Я не качаюсь, – возразил тот со слезами, – это меня качает.
Качание бергассессора на его роге (на правом, я-то сижу на левом) отвлекло меня от музыкальных ассоциаций. Я видел себя главным героем оперы и пел, естественно, баритоном. Все интеллигентные люди поют баритоном. Я пел величественную арию:
Тайная власть сладострастных ночей,
Сила полуденных солнца лучей,
Счастье молиться, любить и страдать,
Все это – нам…
To есть мне и Гефионе.
Et cetera.
Музыка величайшего из композиторов, когда-либо живших на этом свете: Виктора Несслера. Его опера «Офтердингенский трубач» – совершеннейший шедевр в истории музыки, и сравниться с ней может отчасти лишь «Голотурнская мельница» Вильгельма Фрейденберга. Оба композитора, Фрейденберг и Несслер, первоначально учились богословию, один в Страсбурге, другой в Гейдельберге. Неудивительно, что их музыкальное творчество было исключительно духовным. Я как раз хотел подвигнуть обоих на сочинение совместной оперы «Свято-Гефионский голотрубач, или Император Корзинкин», но тут слезливый и вообще неприятный бергассессор отвлек меня, начав раскачиваться на своем роге.
Правда, потом мне пришлось извиниться перед ним, потому что я тоже начал раскачиваться. Нас качало…
Почему императора Фердинанда, в честь которого, когда он еще был кронпринцем, назвали этот остров, прозвали «Корзинкиным»? Трудно сказать, что это было, слабоумие или глубокоумие. Однажды он заказал корзину по своему росту, так чтобы ему было в ней удобно помещаться. Причуда не слишком большая, хотя в конечном итоге и дорогостоящая, потому что лишь восьмая по счету корзина его удовлетворила. (Семь предыдущих были пожертвованы приютам для престарелых. «Будет пусть и старикам у нас почет», – как мягко выразился император.) Впрочем, цивильный лист это не слишком отягчило, если сравнить с расходами других высоких особ – на дворцы, на конные заводы, на любовниц.
В этой корзине император прятался, она была ему по росту. Сплетена она была не конусом, а бочкой, согласно высочайшему повелению, то есть могла стоять на донышке. Забравшись в нее, император сначала раскачивался, чтобы придать корзине определенное направление и ускорение (иногда ему для точности приходилось помогать себе рукой), после чего корзина падала, и император катился по коридорам дворца Гофбург. Лакеям было наказано вовремя распахивать перед ней анфиладные двери. Со временем император так наловчился управлять своей корзиной, что старый дворцовый лакей по имени Корншейдт потом рассказывал: «Пролетает, туды его так, значит, его императорское величество через все залы, растуды его, прости Господи, то есть чисто как пушечное ядро».
Что это было, безумие или глубокоумие?
Архиепископ Венский, Винценц-Эдуард Мильде, человек вполне либеральный, хотя и выражавшийся с акцентом, потому что родился в чешском городе Брно, считал своим долгом урезонивать императора по поводу его корзиночных путешествий.
– Ваше величество (он ставил все ударения на первый слог)! Позвольте заметить, что дворцовым лакеям может показаться странным, когда ваше величество, я извиняюсь, изволит кататься по комнатам в корзине.
– О нет, мой дорогой архиепископ! Да вы попробуйте сами. Попробуйте, не стесняйтесь! Вы сразу все поймете.
Открыл ли он новый источник познания? Или, как я уже спрашивал, что это было – безумие или глубокоумие?
Остров размягчился. Сначала я почувствовал это, сидя на своем любимом левом роге: из каменного он вдруг сделался вроде как набитой чем-то шкурой; но это было еще ничего. Потом он стал ватным и начал качаться. Бергассессор не переставал распевать: «Пресвятая-вла-богородице-свете-по-мраченныя-моя-души». Потом рог стал как желе. Промежуточные стадии описывать не буду. Размягчение происходило постепенно. Бергассессор все чаще воздымал над головой распятие, освященное св. Инноценц-Мария Полудудеком, и скакал на своем уже почти совсем размягчившемся роге.
– Ради Бога, только не скачите! – кричал я ему.
Но он не внял мне и однажды скакнул слишком высоко. Прямо в море.
Ряд вопросов остался неразрешенным.
/1. Почему у тромбонаря от падения прошла зубная боль?
/ 2. О чем все-таки была речь в нерассказанной истории фон Харкова про желтые ботинки?
/ 3. Можно ли считать существование Бога в небытии предсуществованием человеческой души в бытии? И (вопрос / За. Можно ли поэтому считать, что возникшие таким образом человеческие души бессмертны? (Зубная боль тромбонаря из Мудабурга кончилась вместе с концом самого тромбонаря. Или все-таки нет?)
/ 4. Почему императора Фердинанда прозвали Корзинкиным? Нет, этот вопрос отменяется, потому что я на него уже ответил.
/ 5. С чего начать кеннинг о небытии? («Основа аксиоматичного тождества»?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16