А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Жан-Поль где-то пишет, что Зульцер говорит, что все, претендующее на вечность, должно быть однотонным. Здесь все однотонное, голубое, хоть эта голубизна бывает и синей, и белой, а белизна прозрачной, как стекло, а стекло иногда выглядит зернисто-серым. Белая синева.
Тут все голубое. Голубой даже воздух. И мы стали голубыми – не в том смысле, конечно, как гномуправ, когда нашел ящик пива.
– Но ведь у гномуправа… – снова заныл тромбонарь, хотя с тех пор, как барон ударил его по голове, зубы у него больше не болели. От удара, рассказывал Придудек позднее, зубная боль «свилась обратно в клубок», оставив после себя ощущение небольшой черной дыры, длившееся, впрочем, недолго. – У гномуправа тоже был швейцарский армейский нож, иначе он не смог бы открывать свои бутылки. Он-то свой нож… А вот вы…
– Гномуправ – это гномуправ, а барон фон Харков цу Штуббен унд Камантиц – это барон фон Харков цу Штуббен унд Камантиц, – веско ответил барон.
Мир полон дурацких каламбуров. Что же мне, теперь совсем не употреблять слово «голубой»?
Мы выглядим так, будто сделаны из голубого стекла.
– Нам надо быть осторожнее, чтобы не разбиться, – предупредил барон фон Харков.
Сам барон выглядит, как Синяя Борода. Или Голубая Борода – ну неужели нельзя обойтись без того, чтобы слово «голубой» вызывало неуместные и по большей части глупые ассоциации? Лицо у фон Харкова тоже стало голубым, а синяя борода была длиной (приблизительно) уже сантиметров тридцать, когда Фортунат Придудек, тромбонарь из Мудабурга, оступился и разбился на куски. Мы торжественно выбросили эти куски в озеро.
Я – бог Кадон. Хотя, конечно, никакой я не бог. Я лишь говорю так, пусть даже у меня для этого есть одна причина, но вам я ее не скажу.
Не был я и свидетелем Большого взрыва, или так называемого Большого взрыва, просто после кораблекрушения «Гефионы», когда я попал на этот забытый богами (всеми, кроме меня, бога Кайдона, или Хэдона) остров, я пытался усвоить, или лучше сказать, сообразить, или лучше сказать, вообразить, в чем разница между бытием и небытием.
…На нас опять надвинулось ревущее синее пространство, очередной ледяной собор с острыми белыми краями (на самом деле они голубые) там, где от него раньше откололись другие соборы. Этот собор по форме напоминает половину лошади.
…Усвоить, сообразить, вообразить, что Ничто существует. Или, лучше сказать, что Ничто не существует, но если ничто не существует и ничего нет, даже пустого пространства, значит, представить его себе невозможно. Нет смысла представлять себе его в виде бесконечной темной пустоты; нет, в этом смысла нет никакого. Или так: вот когда-то ничего не было. И вдруг появилось что-то. Вы понимаете, о чем я?
Чудовищное, невообразимое, черно-серое, страшное и чрезвычайно опасное различие между бытием и…
Даже слово «Ничто» здесь неуместно. Это – вечное, неизменное, покоящееся в себе небытие. Abessere, если по-латыни – Nihil. По-гречески еще лучше: ouden. Или по-еврейски. Или по-древнеегипетски, или по-вавилонски. Возможно, язык, сам уже почти ушедший в Ничто, лучше подходит, чтобы выразить это. «И нет иных слов у богини для учеников ея, чтобы помнили, кроме как сии: „Ничто не существует“. Существует лишь тот, кто есть, – хотя и в этом, как известно, никогда нельзя быть уверенным до конца.
Что же это была за богиня? Святая Гефиона? Нет. Богиня Куатон, то есть я? Во всяком случае, одним из ее учеников был Парменид, в этом я хотя бы уверен.
Прошу тебя, о читатель, подумай о разнице, продумай ее, эту бесконечную разницу между тем-кто-есть или тем-что-есть, тем-что-есть-что-то – и несуществующим тем-кого-нет, тем-что-не-есть-что-то, вечным и неизменным не-существованием.
Хм! Вечное, да еще неизменное, подумал я тогда.
Неужели вечно лишь то, чего нет, то есть небытие? А бытие преходяще?
Барон, кстати, начал меняться.
Да, барон меняется. Впервые я заметил это, когда мы скорбно бросали осколки нашего тромбонаря в жидкое стекло голубого кафедрального озера. Осколков набралось десятка два. Его лицо, как маска, еще некоторое время плавало на поверхности, качаясь то туда, то сюда. Видимо, мое лицо при этом выражало некий упрек, ибо барон сказал:
– Не о чем сокрушаться. Какое он имел право предъявлять нам претензии? Разве мы не проявили поистине ангельское терпение, выслушивая его жалобы на зубную боль? Неужели это мы виноваты в том, что у него болел зуб?
– Ну и где же его зубная боль теперь? – осведомился я.
– То есть как? – не понял барон.
– Сейчас ведь у него зубной боли нет? Нет. Это факт, – продолжил я. – Вы со мной согласны?
– Так оно и есть, – согласился барон фон Харков.
– Но она у него была?
– Была, – согласился барон.
– Однако зубная боль была у него не всегда – это тоже факт.
– Бесспорно.
– Значит, зубная боль появилась у него в какой-то определенный момент.
– В этом у меня тоже нет сомнения.
– А это значит, что зубная боль г-на тромбонаря и сам тромбонарь суть две различные сущности. Есть возражения?
– Возражений нет, так как если бы г-н тромбонарь и его зубная боль были единосущны, то он был бы вынужден страдать от нее с рождения, чего на самом деле не было.
– Ну и куда же она теперь делась, эта зубная боль? Обязана ли она была погибнуть вместе с самим, если мне позволено будет сотворить новое слово, боленосцем? И если да, то почему?
– Вопросики-то на засыпку, друг мой.
– Не может быть, чтобы зубная боль была обязана пропадать вместе с боленосцем, ибо она существовала и прежде, то есть задолго до того, как появилась именно у него. Вы согласны?
– Согласен.
– Однако, поскольку покойник по определению не может страдать от зубной боли, это значит, что он покинул ее, и она осталась вынуждена существовать одна.
– Несомненно.
– Может быть, зубная боль вообще не существует?
– Это как?
– Существует лишь зубная не-боль, бывшая единосущной с тромбонарем до того самого момента, пока не решила его покинуть; тогда-то у него и возник тот дефект, который мы ошибочно называем зубной болью, хотя ее как таковой не существует.
– С какой же стати он тогда так страдал?
– Это разные вещи. Он страдал на уровне обыденной реальности, то есть, так сказать, в низшем мире, тогда как мои рассуждения касаются вещей высших.
– Пожалуй, вы правы.
– Отсюда следует вывод, что зубная не-боль г-на тромбонаря осталась жить и теперь ведет где-то совершенно самостоятельное существование. Вы с этим согласны?
– Вполне.
– Возможно также, что зубная не-боль – одна-единственная на весь мир, и ее просто не хватает на всех и каждого, – вроде короткого одеяла, которое как ни натягивай, а все равно на холоде остается то нога, то рука, то колено, то, пардон, задница. Короче, какая-то часть человечества всегда бывает вынуждена страдать от отсутствия зубной не-боли, то есть попросту чувствует, что у нее болят зубы.
– Туг, по-моему, вы попали в самую точку.
– Однако из этого следует, что в мире всегда есть некоторое, причем достаточно точно определимое количество людей, страдающих в данный момент зубной болью. Пройдя или, лучше сказать, уйдя от одного из них, она всегда находит себе нового боленосца.
– Ну да, это как спишь под коротким одеялом: колени прикрыл, а локти мерзнут.
– Именно так. Надо было бы провести статистическое исследование, чтобы выяснить, какое количество людей в одно и то же время испытывали зубную боль, и тогда можно было бы доказать, что зубная не-боль есть самостоятельная вещь в себе.
– Такую статистику собрать будет трудно.
– Это вы так думаете, – возразил я.
– А здесь это и вообще невозможно, – вздохнул барон.
– Тут вы абсолютно правы: мы здесь одни.
– Однако в статистику-то, если уж делать все грамотно, следовало бы включить и коров, которые тоже ведь страдают от зубной боли?
– Вы полагаете, что в статистический анализ нужно включать и животных? Лошадей, кошек, змей, слонов и улиток? Вот уж, ради всего святого, только не улиток, – возразил я.
– Почему же, – удивился барон, – ведь у улиток тоже есть зубы.
– Нет! – воспротивился я.
– Да!
– Нет!
– Да!
– Хорошо, – сказал я, – однако все равно зубная не-боль улиток качественно отличается от зубной не-боли высших существ.
– В этом я с вами совершенно согласен, – сказал барон.
Со временем он приобрел цвет камня, хотя и в голубых тонах. Меня это не слишком удивило, потому что мы питались этой субстанцией, причем уже довольно давно. Вероятно, я тоже приобрел цвет камня. Зеркала у нас не было. Спрашивать об этом барона я не хотел, так как он несомненно задал бы мне тот же вопрос, а отвечать на него мне было бы неприятно. Ну кто, в самом деле, решится сказать в глаза своему последнему, единственному товарищу, что физиономия у того приобрела цвет камня?
Хотя я думаю, что со мной этого не произошло, во-первых, потому что я – бог Кауд'н, боги же против таких вещей иммунны, а во-вторых, потому что у барона начали появляться и другие странности, которых я у себя не отмечал.
У него явно замедлились движения. И он стал скрипеть при ходьбе. Когда ему приходилось быстро двигаться, это давалось ему с явным трудом, и с него что-то стекало. Однажды я, стараясь, чтобы он этого не заметил, подобрал с земли стекшее с него вещество. По консистенции оно совпадало с окружающим нас камнем. Пробовать его на вкус я, конечно, не стал, потому что я же не каннибал. Однако сомнений у меня больше не оставалось: барон постепенно каменел.
– Последним людоедом в Европе был пастух Бротмергель из Эйхельборна под Беркой, это на реке Ильм в Тюрингии, 1772 год; он зажарил и съел своего подпаска, – сообщил барон, когда мы почему-то заговорили о каннибализме (своих вышеописанных мыслей я вслух не высказывал).
Это был один из наших последних разговоров, потому что потом фон Харков вообще перестал разговаривать. Видимо, язык у него тоже окаменел. Что же ему остается делать дальше: поедать самого себя?
Сложить кеннинг о небытии мне пока так и не удалось.
Как горячий воск, который льют, например, на холодную поверхность мраморного стола, сначала медленно застывает, постепенно теряет прозрачность, а потом окончательно отвердевает, – так произошло и с бароном. Все в нем как будто захлопывалось, причем все быстрее и быстрее, а под конец вообще с такой скоростью, что он окаменел в одну минуту. Он превратился в собственную статую из пористого камня. Был ли он еще жив? Одна сплошная скала, камень, даже глаза, оставшиеся, кстати, широко раскрытыми. Таился ли в них упрек?
Когда он окаменел, я сразу же приложил ухо к его груди. Мне показалось, что где-то глубоко внутри бьется сердце. Возможно, впрочем, что я ошибался, и билось лишь мое собственное. А потом и вообще ничего не стало слышно. Неужели он был еще жив? На всякий случай я, соблюдая вежливость, по утрам говорил ему: «доброе утро», а по вечерам желал «доброй ночи»…
…По утрам? По вечерам? Борода у него, разумеется, больше не росла, превратившись все в ту же плотную, однородную массу. Я пытался вести счет дней и определять время суток по чередованию естественных потребностей организма, считая пробуждение от сна началом очередного дня. Способ не очень точный, но что поделаешь? К счастью, мне было чем занять свои мысли: я сочинял кеннинг о несуществовании.
Вы знаете, что такое кеннинг? Это замысловатый перифраз, популярный в древнегерманской литературе и считавшийся красивым, например: «кони моря» вместо «корабли», «невеста битвы» вместо «меч» и так далее. Kenning, во множественном числе kenningar.
Или «Зажопинские выселки» вместо «остров Св. Гефионы».
Должен ли я торжественно утопить барона в ледяном озере, в этом «инкрустированном льдом полу нашего голубого собора», по его же собственному выражению? Наверное, нет, причем не только потому, что он, возможно, еще жив, но просто потому, что его статуя слишком тяжела, чтобы я мог сдвинуть ее с места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16