А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Если бы Иисус – ну, тот самый ребе – совершил хотя бы десятую часть тех чудес, которые ему приписывали потом, то о нихдавно знал бы весь мир. Но мир-то не знает. И историки не знают, возьмите хоть Плиния, хоть Иосифа Флавия.
Очередная неловкость возникла, когда умер последний из тех, кому Иисус обещал: «Некоторые из стоящих здесь еще узрят конец света», а он так и не настал.
– Вы все слишком упрощаете, – желчно заявил мне в ответ Виктор Несслер, – и в конце концов, кто из нас богослов, вы или я?
Да знаю я все, знаю, ответил я, и вижу разницу между иудеохристианами и христианами-язычниками, и понимаю мессианские чаяния евреев, – однако говорю-то я не об этом. Я говорю о, так сказать, естественной тенденции всего к усложнению. Все эти чудеса, – тем более что какой-то умник потом догадался, что легенда восходит к Изиде, девственно родившей Озириса, иначе почему бы она сразу нашла такой отклик… Да и воскресение…
…Так или иначе, лет через пятьдесят, если не через сто после ужасной казни нашего ребе, они начали все записывать и комментировать, добавляя от себя кто зерен, кто плевел. Когда тысячи людей в течение сотни лет пересказывают – и записывают! – то, что они где-то от кого-то слышали, нетрудно представить, что получается в итоге.
Однако все могло бы кончиться хорошо, если бы добрый ребе Иисус, сын человеческий, им бы и остался, не претендуя на большее, то есть был бы просто человек или, как говорится по-немецки, Меншенсон.
– Кто? – встрепенулся Несслер. – Мендельсон?
– Не Мендельсон, а Меншенсон – Сын Человеческий! Опять эти дурацкие каламбуры. Но с этим ничего не поделаешь. Весь мир состоит из калаумбуров. Вшивый городишко Калау – сердце нашего мира. Именно в Калау сходятся все линии политики и истории. Калау – это краеугольный камень мироздания, тот самый, отвергнутый строителями и подобранный богом Кадоном, он же Хатхон, который построил на нем свою вселенную. Не тот ли это стальной куб Кавэ, торчавший когда-то из скалы на острове Св. Гефионы? Уж он-то точно не растаял вместе с островом – мы видели, как он плавал в мутно-грязной воде. Как может плавать тяжелый стальной куб? А очень просто: внутри он пустой. Кавэ. Теперь я понимаю, что это значит: K.-B. Kaлаумбурная Вселенная.
– «Ааннаа-а из Калау – вот кого я люблю», – пропел Виктор Несслер. Еще одна ария из его бессмертной оперы «Офтердингенский бергассессор».
Рождение от девственницы, чудеса и воскресение. Приходилось, конечно, отбиваться от конкурентов (Изида, Митра, Зевс, Зороастр). Получается: ребе-бог. Бог-Ребе. Иисус – Бог.
Да, но разве он сам не проповедовал, что Бог един? To есть есть (два раза «есть»? – нет, все правильно) один-единственный Бог, наш Отец небесный – ну, тот, который с бородой. А Иисус взял и назвал себя Мендельсоном, то есть тьфу, вот ведь бес-смысл попутал, Меншенсоном, и… ца. Но что это значит? Сын человеческий – это ведь, в сущности, то же, что Сын Божий. («Мы все дети Божии, друг мой любезный!» – «А вы не встревайте, когда вас не спрашивают!»)
Короче, богов вышло двое. Непорядок. Лучше уж трое: трое на самом деле меньше, чем двое. Вот почему они потом так быстро ввели третий член в Святую Троицу, то есть Дух Святой, о котором он и сам твердил все время. Хотя, как уже сказано, трое богов в данном случае меньше, чем двое, потому что это меньше противоречит идее единого бога, однако от этого ситуация проще не стала. Еще вопрос: Иисус ел? Ел. Пил? И пил, в том числе вино. В этом нет сомнений. Значит, он не бог? Нет, бог, но и человек тоже. Так как же он принимал решения, как бог или как человек? Была ли у него единая воля? Или хотя бы единая сущность? Ну не мог же он совмещать в себе две сущности. Или две воли. Он был всего лишь подобен – или все-таки равен Богу?
– Если ты не признаешь, причем сейчас же, что Иисус богоравен и имеет только одну волю, то я тебе уши оборву!
И вот так всегда. Стоит только коснуться любого из этих столь небрежно завязанных когда-то узелков, как веревочка запутывается еще больше. Одно усложнение влечет за собой другое, и через энное количество поколений людям приходится учиться семь или уж не знаю сколько лет, чтобы вникнуть в суть эквипробабилизма.
– В суть чего? – переспросил бергассессор
– Эквипробабилизма.
– Эквипробабилизм – это, – объяснил Вильгельм Фрейденберг, когда-то учившийся на богослова, – когда очень хочется, но нельзя, то все-таки немножко можно.
– Не понимаю, – обозлился бергассессор.
– В том-то и дело.
Вот вам пример. Все постоянно усложняется. Черт знает сколько миллионов лет подряд в мировом океанском бульоне бултыхались разнообразные многоклеточные, ища жратвы и размножаясь. И вот у одного из них вдруг образовалась болячка, обострявшаяся от яркого света – что поделаешь, сложности жизни. Это заставило несчастную амебу, или мировой дух, или кто бы он там ни был, начать еще больше усложнять свои сложности. Благодаря этому у нас появился глаз. А потом очки. И мозг.
Похоже, что мозг есть вполне закономерное следствие все ускоряющегося процесса усложнения. «Я мыслю, следовательно, я существую» – это все хорошо и прекрасно, но главное тут все-таки: «Я понимаю, что я мыслю, следовательно, я мыслю».
Неужели человеческому мозгу в процессе этих прогрессирующих усложнений удалось усложниться настолько, что он начал понимать, что он мыслит?
Но тогда и дух, и душа суть всего лишь возведенные в энную степень пожирательно-размножительные способности допотопных организмов.
А если…
– «Укроти стремленья страсти, угаси стрелы чертей», – запел бергассессор, глядя на бирюзовое солнце, катящееся вдоль горизонта.
– У него прекрасная душа, – задумчиво промолвил Фрейденберг, – а вы, Кадон, похоже, вообще не признаете существования души.
– «Прощай навек, судьба нас разлучила», – сыграл Виктор без слов на губной гармошке (я называю его Виктором, потому что к этому времени мы уже были с ним на «ты»).
Душа – это всего лишь следующая степень усложнения и без того сложной системы нейронных связей в мозгу, а также ускорение происходящих в нем химических реакций.
– «Я предполагаю, – опять обозлился бергассессор, – что силой моего духа заслужил право на сознательное существование после смерти». Или как-то так. Это Гете.
– «Прощай навек, так было суждено», – наиграл Виктор на своей гармошке и, отняв ее от губ, продолжил речитативом: – «Так не достанься ж никому / та, в ком узрел я свет надежды».
– Не «узрел», а «мечтал узреть», – уточнил Фрейденберг.
– Ну уж, прямо, – раздраженно отозвался бергассессор.
Солнце скрылось. Что-то вроде северного сияния промелькнуло высоко над нами, но быстро исчезло, и снова настала черная ночь.
О Лорна Финферли, о Лорна, прекраснобедрая! Жестокий ураган сорвал с твоего бирюзово-голубого тела все одежды – большое ему спасибо. Мне удалось лицезреть самое совершенное из всего, что издревле называли бедрами, без прикрытий, без укрытий, в сине-серо-голубом, хотя и в течение всего лишь нескольких секунд. О Лорна-Каллипига, моя возлюбленная г-жа Финферли, о твой безумно красивый стан – Виктор, будь другом, спой арию! Такую, которой еще никто никогда не слышал, самую лучшую, спой гимн, посвященный небу и земле, чтобы воспеть Лорну Финферли. Текст может быть такой: «О княжеские бедра, о царственные бедра…»
– «О императорские бедра», – невозмутимо поправил Фрейденберг.
– «О бедра той, кого любил кронпринц», – мягко напел Виктор, отложив губную гармошку.
Так что души нет. Но тогда зачем связывать существование человеческой души с вечным и бесконечным существованием Бога? Какая в этом необходимость?
Давайте разберемся: Бог есть. Об этом мы уже говорили, и я не хочу повторять то, о чем говорил выше, – то есть Он существует сам по себе где-то в небытии, а у человека все-таки есть душа, вынужденная существовать в бытии, но тогда спрашивается: зачем такая душа надобна Богу? Да, собственно, и Он – ей? Или же человеческая душа продолжает существовать, даже покинув свое бытие, а Бога вообще нет (есть бытие, и баста)? Но куда же она девается потом, эта душа? Если же Бог существует, причем именно в небытии, ибо в бытии Он существовать не может, а нашим душам вечное и бесконечное существование все равно не светит, то неужели Его могут интересовать наши жалкие души?
Полная катавасия. Вы и сами видите, что чем больше мы пытаемся распутать узлы на этой веревочке, тем больше запутываемся. И все само собой усложняется.
Гонг прозвонил к обеду. Сегодня у нас капитанское меню. Все те же черепаховые мослы, для приличия подаваемые под «соус по выбору», вот и весь капитанский стол. Однако капитан не упустил возможности пригласить за свой стол Лорну Финферли. Мне же до сих пор ни разу не удалось перемолвиться с ней даже словом.
Гонг уже прозвучал, и я быстро дописываю на своем ноутбуке:
«Бог – тот, кто сотворил небытие».
и:
«Бог и душа: два сапога пара».
Он звал смерть.
– Жизнь без смерти бессмысленна! – выкрикивал он из своей ледяной ямы. – Поиску смысла же отдал я тысячу и еще девять сотен лет!
– О, смысл! Смысл! – воодушевился бергассессор. Мы стояли вокруг ямы глубиной метров восемь – десять.
Внизу сидел он. Шторм, длившийся то ли четыре, толи шесть недель (или месяцев?), закинул или завел нас – что это? случай? рука судьбы? поиски смысла? – прямо к могиле Агасфера, он же Вечный Жид, он же бессмертный старец.
Примечание, оно же очередная попытка сложить кеннинг о небытии: «Ты смысл нашел». Может быть, так? Конец примечания.
– Я обрел смысл, – доложил бессмертный старец. – Я, Агасфер, говорю это вам, потому что знаю: жизнь без смерти бессмысленна!
– Почему? – удивился Виктор.
– Потому что то, что не имеет конца, на хрен никому не нужно.
– Вот этого я не понял, – возразил Фрейденберг.
– Если бы вам, – усмехнулся Агасфер, – пришлось скитаться по свету тысячу девятьсот и еще сколько-то там лет, все время догоняя это проклятое медлительное время, то вы бы поняли, о чем я говорю.
– Это точно, – подтвердил я.
– Наш коллега Рудольф Черви, – вспомнил Виктор, – сочинил оперу «Агасфер». Жаль, что здесь негде достать ее клавир.
И вот она сидела, г-жа Лорна Финферли, пурпурное солнце, за столом капитана. Одетая в черное, что-то вроде сетки на голое тело, с обнаженными плечами. О, эти плечи, чтобы не сказать: сии рамена! Плечи, как два пурпурных солнца, плечи как вечный лед заходящего и оттого пурпурного солнца, как ледяная, даже леденящая пустыня, видневшаяся в последних черных лучах полярного дня в панорамных окнах судового ресторана.
Г-жа Лорна Финферли сидела за капитанским столом. Тогда еще никто не знал и не догадывался, как скоро нам придется буквально носом столкнуться с этим жестоким льдом, от которого нас, казалось бы, столь надежно защищали панорамные окна. Восемнадцать человек, и среди них одетая в черную сетку Лорна Финферли. Остальные 782 человека, включая старую дуру по фамилии, кажется, Тебедох, и невыносимого болтуна-адвоката из Гамбурга по фамилии Эйринг (у которого к тому же всегда была грязь под ногтями), которых черт угораздил попасть за мой стол, были при крушении судна выброшены неумолимым законом физики прямо в море.
Г-жа старая дура Тебедох любила жаловаться, хотя ее никто не слушал, что «эту бесстыжую Финферли» приглашают за капитанский стол, а ее саму никогда. Г-н Эйринг или, возможно, д-р Эйринг, я точно не знаю, постоянно говорил об антисемитизме. Нельзя было понять, то ли он за антисемитизм, то ли против, но, так или иначе, он обладал умением есть и говорить одновременно, и пить тоже. Когда подали десерт – это был персиковый мусс, – г-н или д-р Эйринг перешел от антисемитизма к «рефлекторному самоуничижению». Мне послышалось «самоуничтожение», и я переспросил, идет ли речь о самоубийстве, на что он желчно возразил, пережевывая очередной кусок:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16