А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Ан дурно-то ему самому вышло. Он утром не успел лба перекрестить, к нему гости: пятидесятник Андрюшка Камынин со стрельцами; скрутили руки, увели в тюрьму. И там Пронка Рябец из него на двадцать восьмом кнуте душу вышиб. Стала Степанидка вдова с двумя малыми детушками. Так что ж, ведь не отстал Васька, зверь: велел у ней печь запечатать, чтоб не топила. А уже снег был, зима, студено. Померзли Стрельцовы ребятишки. Что, проклятый, удумал! Он и после того, как кто ему не угодил – велит печь запечатывать. Сколько ребяток тогда у нас на Воронеже померзло, несть числа!
8. Было воеводе Грязному на Москве говорено, чтоб за летошний бунт держать воронежских жителей в страхе. И он это исполнял так, что лучше и не надо. Но вот дьявол, видно, шепнул ему воротиться к тому делу. Оп призвал Лихобритова и велел прочитать пытошные бумаги про бунтарских закоперщиков. Тот прочитал, Грязной спрашивает: «Всех казнили?» – «Вона! – засмеялся Лихобритов. – Поди, уже и сгнили в Чижовском логу!» – «А ты, дурак, не скалься, – говорит воевода, – это я сам понимаю, что сгнили, мне до них дела нету, мне дело до ихних свойственников». – «Какие свойственники! – говорит Лихобритов. – Илюшка, какой из под петли убег, он не здешний, валуйский; бар Борских мужик издалеча же, безродной, а Барабанщик Васька… ох, постой, боярин! Чуть ли после него дочурка не осталась… Ну да, так, точно: она еще со своим мужиком с Гараськой кучилась до меня, чтоб ей родителя с виселки спять, да я не велел. А он, Гараська-то, грозился тогда, шапкой обземь бил, кричал: погоди, еще и тебе будет туга! Такой дерзкой!» Грязной тогда сказал: «Запечатать у них печь!» Запечатали ведь.
9. Герасима на тот час дома не случилось, в отлучке был. Приехал – батюшки! – печное устье забито камнем, женка, кое-как жива, застыла, бедная, на загнетке щепочками развела малый костерок щец сварить. А в избе студено, вода в бадейке замерзла, снег по углам. Сказала Настя про Лихобритова, как дело было. Герасим тогда закричал: «Эй, дьявол, Сережка! Не на того напал! Это ты на посаде печки печатай, а я казак, человек вольный!» И, взяв железный шкворень, пробил печное устье, велел Насте топить печь, не опасаясь. Ночь спали хорошо, в тепле, а утром, чуть развиднелось, пришел на Барабанщиков двор ярыжка, в избу ввалился, шапки не скинув, лба не крестя, говорил невежливо, чтоб огонь в печи залить и устье запечатать, как было. Его Герасим прогнал со двора в тычки. Ну, тот скорым делом – в губную, к Лихобритову: «Так и так, рядовой казак Кривуша печать разорил, топит печь. Я-су ему: залей водой! A он меня в тычки». Тогда Лихобритов осерчал и велел своим профостам взять Герасима за караул. Тюремщики так и сделали. И когда посадили Герасима за караул, то пришел ярыжка и скалил зубы: «Вот те и вольный казак! А то – ишь ты: в тычки!»
10. Так Герасим ден с двадцать отсидел. Днем на воеводском подворье дровишки сек, а на ночь кидали его в тюрьму. В избе же печь по-старому запечатали, Настя в те дни так, кой у кого по соседям спасалась – где ночь, где другую. Дело к святкам шло, морозы стояли избавь бог какие. У кого Грязной тогда печи печатал, в тех домах многие люди холодной смертью погибали, а не то, вот как Настя, брели по чужим дворам, чтоб хоть как, хоть где приютили, не дали б замерзнуть. К святкам выпустили Герасима. Он к Семену Познякову, казачьему голове: «Что ж, голова, с казаками стали чинить?» Тот смеется: «Это тебе за тестюшку». – «Ну, глядите, – сказал Герасим, – будет же и вам от меня служба, коли так». – «Но, но, ты не грозись, – нахмурился Позняков, – мы, слышь, не из пужливых». Герасим сказал: «Ох, как бы скоро вам не напужаться!» И с тем ушел.
11. Он после того стал по кабакам хаживать. И там спознал других людей, какие терпели от воронежского начальства. Те, горемыки, кричали, всякий про свое – у кого воевода печь запечатал, у кого, лихоимец, в четвериковый хлеб последнее жито оттягал, у кого от Пронкиных кнутов спина прогнила, у кого что. И многие люди лаяли воеводу, и стрелецкого голову Петра Толмачева, и губного старосту Лихобритова. Да и подьячих не миловали: Захара Кошкина да Чарыкова Степку лаяли же, кричали, что-де и на них сделается погибель.
12. Там, в кабаке, встретился Герасиму боярский сын Иван Чаплыгин. Он сказал: «Ты, казак, мыслишь, что от Грязного от Васьки одним черным людям теснота? От него, сукинова сына, и нам, боярским детям, житье стало худо. Вот вы тут в кабаке глотки дерете, шумите, а от вашего шуму Ваське нужа не велика, он, собака, свое берет. Ты же сидишь помалкиваешь, а я тебя знаю, и про твою обиду слыхал. И затем, что ты не шумлив, вижу, что не балабон, а то и связываться б с тобой не стал». Герасим говорит: «Я, мол, чего-то не пойму – зачем тебе со мной связываться? У тебя вишь одежа какая: моя изба того не стоит, что твои портки стоят». – «А ты на мою одежу не гляди, – сказал Чаплыгин, – одежа что? Нонче кафтан синь, а заутра кафтан скинь, злодей наш похочет и отнимет. У меня, казак, на Ваську Грязнова обида. Давай мы его, дьявола, погубим». Тут к ним подсел чернобородый мужик чудной: на нем стрелецкий кафтан грязный, рваный, черная бородища до пояса, а на лбу, близко к уху, круглая дырка с деньгу, тонкой кожичкой затянута, и под кожичкои живчик. Он говорит: «Это вы, ребята, ладно про черта задумали, да как погубить-то?» Чаплыгин оробел. «Да ты что, – говорит, – милый человек, ай тебе попричтилось? Никого мы губить не желаем, иди себе, откудова пришел». Черный стрелец тогда сказал: «Эх, я мыслил, вы соколы, а вы, стало, клушки! Слышу, будто дело говорите, хотел и про нашу стрелецкую житьишку сказать, какая она стала бедовая… Ну, простите, ради бога, я с курями на нашесте еще не сиживал». Чаплыгин рассмеялся и сказал: «Эка, стрелец, ты нас поддел: клушки! Садись, пей с нами. Мы, сказать по правде, тебя маленько испужались, что ты за человек, не шиш ли часом? А у нас промеж себя разговор дельный, мы потихоньку. Сам ведаешь, какое время: чуть что – за караул да к Рябцу. Кому охота!»
13. Стрелец сел с ними и пил. И сказал, что такого худа еще у них, у стрельцов, не бывало. Петруха Толмачев, голова, с воеводой не приведи господь что творят. Какая торговлишка была у стрельчих – и ту поотнимали, лавки позапечатали, не велят торговать в лавках, а лишь с лотка. И жалованье не дают, сунули тогда после бунта по целковому – и все, за год без малого не плачено. Да еще и огородишками обидели: прежде того стрельцам землю тут же, за слободкой, нареза?ли, а нонче – вон аж где, за речкой за Инютинкой, а ближнюю ихнюю, стрельцову – ту отдали боярину Романову Ивану Никитичу: он-де царю свойственник.
14. Услыхав последнее, Чаплыгин ударил стрельца по плечу и воскликнул: «Это, брат, мы с тобой на одном, видно, полозу едем! Ведь мою-то землишку, слышь, тоже боярину Романову оттягали. Васька-вор перед царем на брюхе полозит, как ни лучше б ему угодить, а нам оттого теснота. Давайте, ребята вместе дело делать. Поедем-ка мы сейчас ко мне в Устье, и я вас там напою, накормлю и спать уложу. А после того мы сядем и станем думать. Я одно дело замыслил, только мне без вашей подмоги его не осилить. Ну, айда, что ли?» Герасим и черный стрелец согласились.
15. Они сели в хорошие сани, и чаплыгинский жеребец так пошел махать, что не успели оглянуться, как на задонском берегу завиднелась малая деревенька, дворов с десяток. А далее длинная хоромина строилась, стояла еще без крыши, с одними стропилами, и округ нее многие строевые припасы – лес, доски, кирпич. И на бугре, за крепким частоколом, путники увидели исправный дом и службы, забрехали злые кобели во дворе, распахнулись тесовые ворота, и выскочил холоп с фонарем, принял лошадь. Это была усадьба боярского сына Ивана Чаплыгина. И тут сделалось то, о чем речь поведем ниже.
Повесть третья
1. Эту повесть и сказывать весело. Она зачинается с брашна, с медов хмельных, с жирных заедок, с застольного разговора. Попили, поели хорошо, да и спать завалились. Полегли в чистой горнице – хозяин на теплой лежанке, гостям на скобленом полу рябая девка кошму постелила. Снаружи к ночи не приведи бог что поднялось, страсть такая! Вихорь воет, сипуга. В оконце, в бычий пузырь, чисто горохом швырнет да швырнет, а то как наскочит с реки, так аж весь дом задрожит. А тут печь жарко натоплена, благодать. Свечу пригасили, под иконами ласково теплится алая лампадка, и сверчок, запечный житель, поскрипывает, тащится куда-то на неподмазанной телеге… Сперва все молча лежали, слушали бурю, плач в трубе, запечного скрипуна. Время ночь пополам разделило, на дворе дурным голосом, спросонок, закричал петух. Тогда черный стрелец, Терновский Олешка, сказал: «Ну, хозяин, сулился ты нас напоить, накормить, спать уложить – и все это сотворил, спасибо тебе. Теперь давай кажи дело».
2. Чаплыгин сразу вскочил, свесил ноги с лежанки: «Дело мое, ребята, такое, что и всех вас касаемо. Видали край деревни строение? Вы небось мыслите: эка, Ивашка-хват, мало ему одной хоромины, он, гля, новую справляет. Ох, мне, ребята, эта хоромина! Не моя ведь она. Пришел сюда летом с Воронежа посадской мужик Венедка Вахирев – он мне кум, – говорит: «Ты-де ничего не ведаешь?» – «Ничего, мол, а что?» – «А то, – бает Венедка, – что на твоей земле боярин Иван Микитич хочет винокурню ставить». – «Что ж так, зачем на моей? Нешто у него своей мало?» – «Да вот, стало быть, своя-то есть, да твоя лучше: для винокурни речка надобна, а у него земли безводны». Ушел Венедка, а я думаю: вот, пес, набрехал чего! Видно, шутку удумал сшутить, он шутник. Глядь – лес везут, копачи, плотники понаехали, с ними драгуны. Давай копать, рубить, строить. Я своим холопям говорю: гоните воров! Они пошли было, да там драгуны ружьями грозятся. Что делать? Скачу в город на съезжую к воеводе. А он, Васька, и зрить на меня не хочет, говорит: «Земля, правильно, боярина Ивана Микитича, твой-де отец на ней сел воровски, беззаконно». – «Да как же – беззаконно? Родитель-то мой, царство ему небесное, еще когда на Воронеж пришел? Ведь он по указу государя Федора Иваныча город строил, ему на Устье государем землица жалована». Васька Грязной говорит: «А где, мол, бумага насчет жалованья?» Бумаги, говорю, нету. «А нету, так чего же жалишься? Скажи спасибо, что со двора не гоню». Я потом слыхал, будто боярский управитель Ваське двадцать ефимков дарил, как бы от самого от Ивана Микитича челом бил, а ведь он государю брат двоюродный. Вот, ребята, какая мне от Васьки стала теснота. Ишь чего сказал: «Со двора не гоню!» Ведь сгонит, собака, прикажет драгунам, а им что!»
3. Вторые петухи кричали, и вихрь все ревел, как зверь, лишь сверчок уснул. Лампада вдруг меркнуть стала. Чаплыгин слез с лежанки, поправил фитилек и далее продолжал: «Я вам, ребята, про свои дела поведал, а про ваши вы сами знаете. И у вас теснота от Васьки же, от июды. Что делать будем?» Тогда Герасиму вспомнилась Настя. «Где она, лялюшка, в сей час мыкается? Ну как не пустят соседи – ведь застынет, бедная!» И он, сев на кошме, сказал: «Чего ж делать – порешить воеводу, да и все. Нам от него терпеть больше не мочно». А Олешка Терновский сказал: «Что об одного Грязного руки марать! Побить, так всех – и Толмачева, и Лихобритова, и подьячих, и других начальников, да и богатеев побить же!» Чаплыгин засмеялся на эти слова. «Дураки, – сказал он, – это будет бунт, гиль, за такие дела нам всем головы поотсекут». Тогда Герасим говорит: «Чего ж ты нас звал? Я мыслил, ты и впрямь какое дело задумал». И они с Олешкой стали обуваться, идти на Воронеж, потому что уже и третьи кочета кричали, ночь миновала. Но Чаплыгин им не велел уходить, он сказал: «Ведь я вам дела-то еще не открыл, вы все галдите: «побьем! побьем!», а мне слова сказать от вашего галдежа не способно». Они все убрались и сели на лавки, стали слушать. И он поведал Герасиму с Олешкой, что-де бунтовать не надобно, а надобно писать челобитню самому государю, и в ней, в челобитной бумаге, все как есть, все Васькины воровства и злодейства расписать дотошно, чтобы великий государь Грязного Ваську с воеводства прогнал и тем воронежских жителей избавил бы от тесноты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12