Ощущаешь полное доверие, находясь в длинных и, как я себе представляю, красных лакированных ногтях. Сразу понимаешь, что перед тобой личность, посвятившая этому ремеслу тело и душу. Мы живем в эпоху благосклонного позитивизма в отношении к проституции, мальчики мои. Когда-то проститутки были бессовестными плутовками, до ужаса жадными, опустошавшими кошельки и карманы честных граждан. Гнусные, лишенные всякого понятия о чести потаскухи! Хитрые воровки! Коварные ведьмы без стыда и совести. Вытрясательницы денег. Ленивые. Мелочные. Грубые. Сквернословили. Если и опускали руки к вашим штанам, то только для того, чтобы вытащить деньги, припрятанные вами для семьи на черный день. О кошмарные преступницы! Висельницы! И всегда у них под рукой был злой костолом, готовый в любую минуту вырубить вас ударом топора или ножа, чтобы обокрасть. Не говоря уже о том, что они могли вам насолить так, как солят пармскую ветчину. Стоит только почитать воспоминания добропорядочных господ из классиков — прямо сердце кровью обливается, как их жалко, несчастных. Страсть люблю душещипательные воспоминания — берешь книгу в руки, и начинают душить слезы! К счастью, в наши дни все изменилось. Шлюхи стали благовоспитанными. Они обнаружили для себя понятие профессиональной чести. Они сплотили ряды. Уж слишком большая конкуренция появилась со стороны гражданских, или, как говорят, любительниц. Если бы работницы горизонтального цеха не поменяли тактику, возникшую вместе с техникой, припудрив свою работу совестливостью, то вынуждены были бы поменять свое социальное положение. И вот, по необходимости, они приобрели мораль. Эстетику! Работа стала в некотором роде апостольством. Это занятие для сильных людей. Вот взять хотя бы японцев: чтобы выиграть в жестокой конкуренции, они поначалу были вынуждены штамповать всякий хлам. Например, их будильники за два франка разваливались при первом же звонке. Тогда они взяли пример с немцев, и к ним пришел сногсшибательный успех в промышленности. В проституции то же самое! Качество, братья мои, прежде всего! Выдумка, изобретательность! И упорство!
Грета как раз на пике новой волны, в авангарде — я имею в виду работу. Она с уважением относится к немецкой марке. И она ее отрабатывает. Колдует со знанием дела. Отдает всю себя.
И вот она меня раздевает-разувает полностью, перемежая это ласками. Я до отказа расслабляюсь. Чувствую себя ленивым и инертным.
Но поскольку мне невмоготу подолгу оставаться пассивным, я решаю хоть в некоторой степени проявить себя. Черт со мной, важен в конце концов жест! Протянуть руку — всего-то!
Я ее протягиваю.
Господи спаси, царица небесная, что это?!
Знаете, что я обнаружил?
Мужчину!
Не чемпиона в этом разряде, но тем не менее характерное ощущение мужского пола. Ай да малышка Грета!
Конечно, тут кричать и хныкать не придется, опасности того, что ты попал в лапы вождя черного племени, тоже нет, но, господа, поймите меня — передо мной мужчина!
Так злоупотребить моим доверием — этого я не прощу!
И тут меня охватывает ярость, самая страшная, на которую я способен. Она оглушает меня, лишает рассудка (чуть не сказал “ослепляет”).
Она переполняет меня, как кипящее молоко. Честно говоря, я не припомню, чтобы когда-нибудь раньше меня хватала за горло такая злость. Она начинается от ступней. Потом поднимается вдоль ног. Меня бросает в дрожь. Мне становится жарко. Я вскипаю. Затем прошибает холодный пот. Меня трясет, как в лихорадке. Что-то расползается по мне вроде огромных муравьев на тысяче лапок. Я начинаю стонать, кричать.
Я впадаю в транс, дорогие мои! Извержение вулкана! Я выплескиваюсь из глубин океана раскаленной лавой. Я булькаю! Я брызжу! Меня несет! Я распадаюсь! Мне страшно! Этого не выдержать, не усмирить! Я — разрушитель! Уничтожитель (житель, житель, житель…)! И вот я приподнимаю Грето (оно для меня уже поменяло пол) за ворот его кимоно и наугад наношу сильный удар!
Он (оно) вопит!
Потом хрипит!
Я наношу ему еще серию ударов, большинство из которых не достигает цели. Боксирование с пустотой еще больше распаляет мою ярость. Не знаю, надолго ли хватит мне еще горючего. Но я уже перешагнул порог допустимой скорости. Я вышел из-под контроля! Я стал неуправляем! Я впал в бешенство! По-черному!
Наугад я преследую фальшивую мышку по всей ее спальне. Попискивания и всхлипывания помогают мне найти цель. И я настигаю педика кулаками то в лицо, то в грудь, то под ребра.
Чувствую, во мне проснулся убийца, дорогие мои! Живодер!
Молочу руками и не могу остановиться. Несчастный тип болтается между моими кулаками то влево, то вправо, то взад, то вперед! Мои удары производят странные звуки. Я сатанею. Деяние полностью поглотило меня. Хочу кричать. Но не могу.
Безысходность, в которой я тонул последние дни, вдруг воспламенилась и теперь объята пламенем, как тысяча Жанн д’Арк, облитых бензином.
О, безысходность моя, она сожжет меня — и головешек не останется!
На, получи! Бам! Бум! Хлоп!
И вдруг силы покидают меня. Наваливается тяжесть. Мне кажется, я сейчас упаду, вырублюсь. Ноги не держат, я шатаюсь. Дыхание перехватывает.
До чего же у нее противная харя, у Греты. Лошадиная морда под маской единорога. Черт, и к тому же этот крокодил — педик. Нужно быть слепым, чтобы с первого взгляда не рассмотреть, что у него рожа бешеного таракана! Только Берю мог польститься на такую…
Но! Бог ты мой! Так мог завопить только Берюрье, увидев на базарной площади распродажу дирижаблей.
Но, черт возьми, наконец! Я ВИЖУ!
Эй! Ребята, вы видели, читали? (Предыдущую строку?)
Запомнили? (Последний раз пишу крупно.)
Я ВИЖУ!!!
Вот уж точнее не скажешь: лучше раз увидеть, чтобы враз поверить! Я вижу этого длинного блондинистого педика, который смотрит на меня со страхом и восхищением, вытирая свой разбитый в кровь нос. Я вижу маленькую комнатку с голубыми матерчатыми обоями, набитую всякими дурацкими игрушками. Я вижу немецкую куклу с большими немецкими глазами, сидящую на немецкой тахте с немецкими подушками! Я вижу стеклянную дверь в туалетную комнату. Я вижу копии литографий, на которых изображены господа и дамы, дамы и дамы, господа с господами, старающиеся показать, как им весело в любви.
Бог мой, не может быть! Я вижу! Какое счастье!
Целый оркестр арф взрывается во мне, постепенно вытесняя глухие раскаты вагнеровской бури.
Выходит, Фелиция предвидела точно! Она чувствовала, что должно ЧТО-ТО произойти! Феномен не-знаю-какой-и-знать-не-хочу — это мой случай, моя удача!
Ну конечно же, а вы сомневались?
Вы ведь знали прекрасно, что единственный и неповторимый, уникальный Сан-Антонио не мог долго оставаться слепым.
Его издатель просто бы ему не позволил.
Кстати, этот человек не любит шутить с публикой. Растяни я свою слепоту еще страниц на двадцать, он отдал бы распоряжение возместить клиентам убытки. А он, между прочим, один-единственный порядочный издатель, и вы хотите, чтобы я подложил ему такую свинью?
Я не только вижу, но к тому же вижу четко.
Жизнь розовая…
Синяя, желтая.
Танго (оранжевая).
Вальс.
Лежа на своем рабочем месте, педик в растерянности начинает расчесывать волосы и бормочет что-то несвязное. Буря, пронесшаяся по нему, сильно качнула ему крышу — попробуйте встать (лечь) на его место.
А теперь вдруг тишина… И моя счастливая, абсолютно блаженная физиономия! Мои глаза… Мои глаза!
Бурное возвращение Берю прерывает идиллическое состояние, в котором мы до этого пребывали (не правда ли?).
— Я не помешал? — волнуется Мамонт. — Вы уже закончили вольные упражнения? Что касается меня, если говорить обо мне, относительно меня, то я только что испытал редкое разочарование. Корова — никаких реакций! Стог сена. Чувствительности не больше, чем у грузовика. Ты ее так, ты ее сяк — она как кусок мрамора. Как холодильник. “Бревно! Только время потерял. Подобное перепихивание — никого интереса: будто высморкался и ушел. Надо установить контроль за работой простипутан. Дать им жалобную книгу, и пусть клиенты ставят оценки по шкале в десять баллов и пишут свои замечания. Моей, если выставить оценку, я бы дал не больше единицы, и то только для того, чтобы ее не выкинули с работы. Комментарий: лучше энергичная рука, чем такой рукав. И все! Ну а что твоя? Она тебя — как врага народа? А, парень? Боже, а что это с ней стряслось? Это ты ее так отделал? У вас была большая страсть? Любовь типа неудержимой кенгуру? Или ты давал ей уроки морали и читал нравоучения?
— Ты ничего не замечаешь, Берю? — ставлю я точку в его вопроснике.
Он хмурится.
— Кроме разбитой физиономии мамзели Греты, ничего… А нужно что-то заметить?
— Сядь на этот стул с велюровой желтой обивкой.
Он подчиняется.
— Так, ну и что?
— Убери свой галстук, болтающийся на жилете, а то у тебя несколько неопрятный вид.
— Он исполняет.
— Вот, пожалуйста, монсеньер. Ну что еще тебе взбредет в голову?
— У тебя волосы растрепались, Александр-Бенуа, — продолжаю я. — Попробуй граблями расчесать остатки шевелюры!
Он растопыривает пальцы и проводит ими по голове.
— Знаешь, своими замечаниями на мой счет ты мне начинаешь действовать на простату, — заявляет он.
— Возможно, Толстяк, но мои замечания… они тебе кажутся вполне нормальными? Не надо открывать рот, будто карп, которого несут, чтобы показать Эйфелеву башню. Напряги извилины.
— Действительно, — бормочет он, — есть, я бы сказал, нечто кое-что, что мне странно. Только я не врублюсь что.
Я лезу ему в карман жилета и беру монетку, затем подбрасываю ее, ловлю и, поднеся к его носу, говорю:
— Решка. Странно, правда?
Он надувает щеки.
— Нет, орел или решка, мне до…
И тут наконец его осеняет. Он вдруг мигом соображает, что ко мне вернулось зрение. Сначала он зеленеет и физиономия у него вытягивается. Потом он пытается облизнуть губы, но его язык пересох, как кость, валяющаяся в Сахаре под палящим солнцем. Он сглатывает, но что-то щелкает у него в горле. Два обезвоживания подряд никогда не породят и капли влаги. Толстяк сидит с прилипшим к губам языком и таращит на меня глаза.
Затем глаза его стремительно лезут из орбит.
В горле происходит хлопок, как в глушителе машины, мотор которой не заводится.
Он падает на колени.
Начинает креститься.
Но на полпути бросает и тычет в меня пальцем.
Бормочет “Отче наш”, а затем “Богородицу”.
Чем не жанровая сцена! Толстый французский полицейский молится в комнате борделя в присутствии долговязого немецкого педика.
Бред, безумие!
Закончив обрядовые действия, Берю садится на пятки. Как в Мекке.
— К тебе возвратилось зрение, мой Сан-А, — вздыхает мой лучший друг. — Ах! Какое счастье! Великое счастье! Мы наконец спасены, ты и я. Спасены! Я тоже спасен, брат! Признаться, — я не в силах выносить этот обет…
— Какой обет?
— Я поклялся не пить ни капли красного вина до тех пор, пока ты снова не будешь видеть, парень. Ты не можешь себе представить, какие муки я принял… Пить только белое — врагу не пожелаешь. Ты бы сразу понял, что белым сухим можно только полоскать глотку. Пьешь, пьешь — и никакого толку, а утром, после перебора, — просто сущая отрава! Но все-таки скажи наконец, как произошло твое чудесное выздоровление?
Я рассказываю ему. Он довольно мотает головой.
— Ага, понимаю. Согласись, в некоторых исключительных случаях педераст тоже неплохо? Как знать, может, ты проходил мимо своего выздоровления много раз, Сан-А? Я вот думаю, не поехать ли тебе все-таки в Аурдский монастырь…
— Зачем туда ехать, если я выздоровел?
— Чтобы отдать долг честного христианина, — сделав одухотворенную рожу, заявляет мой Толстяк.
Он вытаскивает из кармана пачку немецких марок и протягивает несколько бумажек “высокой блондинке”.
— На, ты заслужил, дарлинг! — уверяет Мамонт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32