А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Это их религия, их политика, кругозор, наконец, честолюбие. Они начинают завидовать самим себе, как только открывают глаза и первый раз в жизни видят свое изображение. Так разобьем же все зеркала, чтобы не отгораживаться друг от друга стеклом, чтобы пробить лед непонимания. Возможно, мы проведем семь лет в несчастье, зато потом будем жить в беспробудном блаженстве.
Обо всем этом я рассуждаю, переминаясь с ноги на ногу перед окошечком в зале грузовых перевозок аэропорта.
По другую сторону стойки треплются две девицы, затянутые в оранжевую униформу.
Они не слышат друг друга и не видят друг друга, но каждая из них слушает себя и любуется собой в сидящей напротив подруге. Здесь в наиболее убедительной форме проявляется женская солидарность. Обоюдное отражение — для них единственная возможность самовыразиться. Они любуются сами собой в глазах собеседницы.
Мы ждем еще минут десять.
Мне уже надоело кашлять, а Берю брюзжать. Нам обоим осточертело исполнять в четыре руки концерт Людвига ван Бестолковена на крышке стойки: девушки — ноль внимания.
Надо отметить, что, кроме нас, в зале ни души. Даже удивительно, что в столь поздний час в этом окошке наблюдается некий признак жизни.
— Девушки! Фрейлейны! — зову я.
С той стороны стойки я, очевидно, похож на потерявшего голос идиота. Мне остается только прижаться к стеклу физиономией и строить рожи. Хотя в помещении тишина такая, что, кажется, зевни таракан — девушки должны были бы вздрогнуть.
— Думаю, они не очень обидятся, если я перелезу через ограждение и покажу им свой недуг! — заявляет Берю. — Что еще нам остается.
Он поет “Марсельезу”.
Та, что с более светлыми волосами, протягивает руку над столом и, не глядя на нас, показывает пальцем на табличку с осветившейся надписью “Тихо”. Заткнитесь, значит!
Та, которая с менее светлыми волосами, но с более пышными формами (невозможно иметь все сразу), достает из ящика еще одну табличку, на которой золотыми буквами по черному фону написано: “Закрыто” (по-немецки, естественно, но я не стану перегружать текст надписями в оригинале, тем более что для этого придется лезть в словарь).
— Закрыто! — перевожу я Толстяку. Величество теряет терпение, и как следствие — хладнокровие.
— Нет, но они что, не могли нам сказать раньше, эти шлюхи? Пусть мне дадут жалобную книгу, я напишу все, что о них думаю!
— Да брось ты! — огрызаюсь я.
Я вынимаю из брюк бумажку в сто немецких Марк (Аврелий) и трясу ею как флажком, будто матрос военного корабля, перекликающийся с другим судном.
— У-у… Девушки!
Блондинки бросают индифферентный взгляд на купюру и, как по команде, дружно указывают пальцами на табличку “Закрыто”.
— Если ты надеешься задобрить их бабками, ты, брат, ошибаешься, — закипает Берю. — Ты забыл, что у них в Германии столько капусты, что они вынуждены ее сжигать, как бразильцы жгут кофе, когда слишком большой урожай. Даже нищий не даст себе труда протянуть руку за милостыней. Он тебе скажет, чтобы ты перевел вспомоществование на его банковский счет.
Потеряв всякую надежду добиться хоть какого-то результата, я собираюсь уже трубить общий отход наших сил, решая наведаться завтра, как вдруг моему другу приходит в голову мысль. С ловкостью, на которую он, как мне всегда казалось, совершенно не способен, Берю взбирается на стойку, перекатывает могучий зад через ограждение и оказывается перед девицами. Я слышу сухой типичный треск молнии. На этот раз девушки “Люфтганзы” замолкают. У них отваливается челюсть и вываливаются глаза. Мгновенный гипноз! Полное обалдение! Обеих охватил столбняк.
— Ага, и я, смотрите, тоже изменился, а, Гретхен? — шумит Нахал. — Вы, похоже, очень заинтересовались моим социальным климатом, блондиночки? Это не насест для кур, мои дорогие! И не дирижерская палочка! Обыщите хоть всю Германию от Рейна до Нила, бьюсь об заклад, вы не найдете такого! Уникальная вещь! Простотип! Единственный экземпляр! Весло! Шлеп-бум! Франкфуртская суперсосиска! Высшего сорта! Нет экспорт! Сделано в Париже! Франция! Фоли-Бержер! Предмет мебели! Копия Эйфелевой башни! Извольте снять мерки! Длина-ширина! Метр-эталон вашему вниманию! Большой успех! Прима! Записывайтесь на прием! В очередь! Причаливание больших судов! Аэропорт Бейрут! Алле, хоп! Закончено! В норку! Спать! Нельзя переохлаждать! Насморк! До свидания! Помаши ручкой тетям! Гуд бай! Давай, Сан-А, говори, что нужно, они созрели.
Глава (вроде бы) пятнадцатая
— Тьфу, проклятье! — чертыхаюсь я, слыша, как колотят в мою дверь. Это полиция!
Стучать таким образом может только легавый. Во всем мире одинаково. А здесь к тому же немец!
Быть немецким легавым — значит быть полицейским вдвойне!
Сюзи, по-немецки произносится Сузи, дремлет рядом со мной, бюстом вверх. Эта та, которая из двух служительниц грузового аэропорта более блондинистая. Без бюстгальтера, лежа на спине, она выглядит как надувная кукла, из нижней половины которой вышел воздух. Дав мне все необходимые сведения (из-за чего, собственно, и произошел весь сыр-бор в аэропорту), служительницы грузовых авиаперевозок трансформировались в служительниц культа любви. Пошептавшись, эти милые девочки повезли нас в тихую небольшую гостиницу по дороге на Ратибон, примерно в тридцати километрах от Мюнхена. Замечательное местечко, старинное, гостеприимное, прямо среди леса, вокруг ни души. Похожая больше на небольшой мотель у шоссе, гостиница хороша уже тем, что открыта всегда и дает “уставшим” автомобилистам приют на час-два. После гвалта и духоты пивной я получаю истинное удовольствие от этого потерянного рая, где мы проводим остаток ночи. Две наши красавицы — настоящий подарок судьбы, и мы воздаем им по заслугам, Толстяк и я. Скачки стипль-чез! Мотель сотрясается от подвала до конька крыши.
Бум! Бум! — молотит в дверь невидимый посетитель, который предстает в моем воображении этаким ночным рыцарем, болтающимся в средние века по дорогам Европы, не зная ни границ ни таможни, в поисках ночлега то в замках, то в корчмах, то просто где придется. Он, видно, мощный парень, крутой, длинный, одет в черное. Я представляю себе уснувшего в седле средневекового странника и его коня, упершегося в конце концов мордой в чьи-то массивные ворота. Всадник начинает колотить в дверь копьем, как тот, что за моей дверью. Сверху над воротами открывается маленькое оконце, форточка, и заспанный голос спрашивает по-немецки: “Was Ist das?” (“Васисдас”, если быть точным в произношении) — так что во французский язык слово “форточка” так и вошло как “васистас”.
— Васистас? — бормочет заспанным голосом Сузи.
— Конец любовным утехам, — отвечаю я.
Черт, а так все здорово началось. Снова вышли на след, прекрасное местечко и женщина рядом, которую в хорошем смысле слова по праву можно назвать “постельной”. Мне даже удалось позвонить Фелиции и сказать, чтобы она оплатила счета в гостинице и отправлялась в Париж первым же самолетом или ночным поездом, если такой существует…
— Иду! — кричу я, залезая в штаны. — Зачем вышибать дверь?
Я представляю себе дальнейшее развитие событий: длинные объяснения с нашими германским собратьями, составление путаного протокола. Возможно, придется ехать с ними…
Наконец с тяжелым сердцем открываю, но вместо молодцеватого легавого обнаруживаю в проеме двери ночного портье, толстого и рыжего, в белой куртке, как у официанта, слишком короткой и узкой размера на два.
— Что? — раздраженно спрашиваю я.
У него совершенно заспанные глаза, светлая куцая бородка от лежания на боку топорщится в одну сторону. Розовые щеки блестят при свете лампочек.
— Вы коммизер Сан-Хантонио? — выговаривает он с трудом.
— Ну, я, — бросаю я вызывающе. — В чем дело?
— Вас просят к телефону.
Я смотрю с насмешкой в глаза портье. “Ты, парень, заливаешь, — говорят ему мои глаза, — мог бы мне предложить лапшу и получше”. Такие хитрости мы проходили. В коридоре стоят два здоровенных шкафа, готовые кинуться на меня, стоит только сделать шаг вперед…
Я быстро осматриваю коридор. Но, вопреки моим ожиданиям, там никого нет.
К тому же слуга кажется мне искренним. Он стоит и смотрит на меня, хлопая ресницами, с глупым видом.
— Кто это меня может спрашивать? Он делает усилие и пожимает плечами.
— Не знаю.
Закипая все больше и больше, я бросаю взгляд на часы. Они показывают 3 часа 10 минут римскими цифрами. Вот уж загадка, согласитесь? Кто, кроме Берю и моего личного ангела-хранителя, может знать, что я здесь?
— Сейчас приду! — говорю я Сузи.
Я закрываю дверь и направляюсь вслед за портье. Он ведет меня в глубь ресторанного зала. Дверь кабины открыта, и я вижу лежащую на телефонной книге черную трубку.
— Там, — показывает он пальцем.
Всегда несколько раздражает, когда лежит снятая с рычага трубка и ты не знаешь, что ждет тебя на другом конце провода.
Я смело хватаю маленькую эбонитовую гантель и бросаю в микрофон “слушаю”, похожее на чиханье под сводами церкви во время службы.
И тут — полный отпад!
Конец пониманию реальности!
Моментальное отупение!
Отказ восприятия!
Абсолютное размягчение серого вещества!
Старик!
Вы меня слышите, друзья? Шеф собственной персоной! Голос чистый, будто он только что прополоскал глотку. Патрон! Резкий, прямой, авторитарный, непререкаемый.
— Сан-Антонио?
— Э! Да… я… Это я, господин дир… Но, того… Как…
— Почему от вас никаких вестей с тех пор, как вы самовольно отправились в Германию?
— Но, патрон… я… С ума сойти… Как вы узнали…
— Есть новости?
Я набираю полную грудь немецкого воздуха.
— Ну, у меня очень большая новость, господин директор: я снова обрел зрение!
Это, видимо, сражает шефа наповал, поскольку настроение его резко меняется.
— Правда? Вот новость так новость! Действительно! Тогда я очень, очень рад, малыш!
— Спасибо, господин директор, а я в таком случае очень рад вновь стать “вашим малышом”.
Здорово ввернул, правда? Шеф получает это сообщение, будто дверью по физиономии, когда не ждешь, что она открывается в обе стороны. Но он тут же опять становится серьезным.
— Расскажите-ка мне лучше об этом чертовом расследовании, а то мы тут в полном неведении. Этот болван Берюрье не подает признаков жизни…
Пока он говорит, я через стеклянные двери кабины быстро оглядываю холл гостиницы. В этот очень поздний или, скорее, очень ранний час в нем находится только один клиент. Парень похож на птицу тукан. Это не голова, а сплошной болезненно желтоватый клюв с воткнутыми по бокам глазами-пуговками. На нем плащ с поднятым воротником, он смотрит на меня язвительным взглядом, что оскорбляет меня до глубины души.
До меня доходит: сукин сын мой шеф опять приставил ко мне хвост. Меня душит досада, а заодно и ярость, которую я сдерживаю, чтобы не высказать шефу все, что о нем думаю. Решительно, его обуяла мания следить за мной! Это до добра не доведет, вы меня знаете! Если мне наступают на хвост, я могу и сорваться! Его стремление контролировать все и вся начинает мне действовать на предстательную железу! Значит, я был слепым и он приставил ко мне топтуна, чтобы знать о моих действиях! У меня валит пар из ноздрей! Стекла в кабине запотевают! Я сам себя хватаю за глотку, чтобы не наговорить шефу кучу гадостей.
— Я обнаружил след дирижабля, использованного в операции, — раздраженно бросаю я в трубку. — Он принадлежал маршалу авиации фон Фигшишу, который за приличную сумму уступил его одному типу по имени Карл Штайгер, проживавшему в Мюнхене, Мабита-купеантранш-штрассе, 54. Последний отправил дирижабль специальным грузовым самолетом в Дуркина-Лазо. После моего визита фон Фигшиш вызвал Штайгера к себе, и тот связался с людьми, которые…
Я рассказываю шефу о вчерашнем инциденте в пивной.
— Потрясающе, замечательно!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32