не оправдалось… Трехлетие октябристского «мирного и любовного жития» со Столыпиным не прошло бесследно: шагнуло вперед экономическое развитие страны, развились, развернулись, показали себя (и исчерпали себя) «правые» – все и всяческие «правые» – политические партии… Старое сдвинуто с места. Ни левый, ни правый центр нового не реализовали… Особенный интерес у Объекта вызвала цитата ведущего публициста правого лагеря г-на Громобоя, приведенная в реферате, составленном по статьям «Ильина»: «Глядя на весь этот разрытый копошащийся муравейник – услужливую печать, услужливых ораторов, можно только, по человечеству жалея их, коротко напомнить, что П. А. Столыпину служить уже нельзя, – можно только прислуживаться… »
На этих словах Объект поднялся и стремительно вышел из зала»).
Кулябко убедился – попал.
Через неделю в Цюрихе к Богрову подошел Николай Яковлевич. Вечер провели вместе; сказал, что партия благословляет его на подвиг.
– Возвращайтесь в Россию, я найду вас. Но желательно, чтобы вы переехали обратно в Киев, Дима. Петербург – трудное место для работы, столыпинские ищейки свирепствуют вовсю. Я думаю, вам разумнее обосноваться на старом пепелище… Где поместье вашего отца? В Кременчуге?
– Да.
– Поживите лето там, мне будет спокойнее приехать туда. Это удобно?
– Что? – рассеянно переспросил Богров, потому что не мог оторвать взгляда от сутулой спины человека, сидевшего возле окна, в глубине зала маленького кафе, куда они зашли со Щеколдиным, – ему казалось, что это Рысс-младший, Орешек.
– Я спрашиваю – в какой мере мне будет ловко приехать в поместье вашего отца, – повторил Щеколдин, точно зная причину того панического ужаса, который был нескрываем на лице Богрова, в мелко затрясшихся руках, в испарине, обильно выступившей над верхней губой, во всем его потекшем облике.
– Да, да, вполне удобно, – ответил тем не менее Богров, заставив себя отвести взгляд от спины человека, так напоминавшего ему Орешка-Рысса.
– Что с вами? – поинтересовался Щеколдин. – Вы чем-то взволнованы?
– Я? Отчего же, вовсе нет, совершенно напротив…
– Кого вы заметили, Дима?
Богров обернулся к Щеколдину, уставился в его лицо немигающе, подумав: «А что, если он привел сюда Рысса нарочно и они лишат меня жизни прямо здесь? Или же выволокут на улицу, а там кричи не кричи – тишина, никого нет, здешние из окон даже не выглянут, тут не Россия, не заступятся; воткнут в печенку голубое шило, отволокут к реке, и – все!»
– Отчего вы решили, будто я кого заметил?
– Слежки за собою не чувствовали?
– Нет.
– Но пытались обнаружить?
– Пытался… Только я не знаю, как это делается…
– Кого вам напоминает тот человек в углу? – требовательно спросил Щеколдин. – Вы знаете его? Кто он?
– Я… Я не знаю… Мне показалось, что я видел его сегодня дважды… На улице… Да, он шел по улице… Но он не оборачивается…
– Встаньте, подойдите к нему и, глядя ему прямо глаза, спросите: «Могу ли просить у вас спички? »
– Но это не принято на Западе, для этого есть официант.
– Вы – иностранец, вам можно все. И сфотографируйте его лицо, заложите в анналы своей памяти. Вам сейчас нужно тренироваться, каждый день тренироваться в том, чтобы память была абсолютной, Дима. Ну, ступайте же…
– Сейчас…
– Шпики не стреляют. Или вас пугает что-либо другое?
«Кулябко передавал, что я вправе потребовать объяснений и выставить алиби, – стремительно подумал Богров. – Но тогда Николай Яковлевич уйдет. Я бы ушел на его месте. Ну и хорошо! Он же втягивает, и я теперь боюсь этого! Но и Кулябко говорит, что в этом спасение. Господи, куда я иду? Зачем не стать маленьким, незаметным, зачем не забиться в угол и переждать эти страшные времена?! – Мысли его были быстрые, рваные, но при этом логично выверенные, словно бы перед тем, как он услышал их, кто-то невидимый сформулировал их и взвесил. – Будь проклят тот день, когда я потянулся к славе, памяти, триумфу!»
Богров медленно поднялся, каменно ступая, пошел по желтому, хорошо струганному полу, прокрашенному олифой, остановился возле того столика, за которым недвижно и одиноко сидел человек, так напомнивший ему Рысса-младшего, проклятого негрызучего Орешка; надо ж было охотиться за ним, иродом, пусть бы себе грабил банки, кровосос…
Огромным усилием воли он заставил себя сделать еще три шага; за столиком, обросший, уставший, с запавшими глазами, действительно сидел Орешек.
– Сядь, Богров, – сказал он. – Сядь… Я так давно хотел посмотреть тебе в глаза. Один на один. И – не в России…
«Не только правые, но и центр скажет „Браво“!»
Письмо от Манташева из Москвы Курлову привез личный секретарь доктора Бадмаева, вполне надежный человек.
Встреча Манташева с лидером кадетов Павлом Николаевичем Милюковым состоялась за обедом, в ресторане Энгельбрехта, на Страстном бульваре.
Манташев, предваряя запись собеседования весьма оптимистическим пассажем, ликовал: «Дорогой друг! Полагаю, что как бы ни развивались события на нашем политическом небосклоне, мы отныне имеем в кармане неразменную ассигнацию – и не от кого-нибудь, а от самого приват-доцента note 3.
Как мы и договорились с вами, я, никак не затрагивая имен, начал беседу с исследования точки зрения оппонента на цикл очерков П. Б. note 4, прямо, с моей точки зрения, означавших отход партии конституционных демократов от своих прежних позиций по национальному вопросу к тому кредо, которое в значительно большей мере свойственно ныне правительству.
Доцент на это ответил в том смысле, что его партия ни в коем случае не согласится со слепым национализмом П. А. note 5, что мнение П. Б. – его личное мнение, никак не разделяемое большинством членов ЦК.
«Не только потому, что у нас в ЦК достаточно членов является не православными, не потому, что нас поддерживает ряд иноверческих банковских кругов, – я от вас этого не намерен скрывать, да вы наверняка имеете и свою по этому вопросу информацию, – но я, русский, до последней капли русский, воспитан в том смысле, чтобы жандарму и антисемиту руки не подавать. А ныне П. Б. придумал, изволите ли видеть, „культурный антисемитизм“ в противовес „звериному антисемитизму“. И какова же между ними разница? Она, оказывается, состоит в том, что евреям необходимо „узнать „национальное лицо“ той части русского конституционного и демократически настроенного общества, которая этим лицом обладает и им дорожит. И, наоборот, для них совсем не полезно предаваться иллюзии, что такое лицо есть только у антисемитского изуверства“. П. Б. полагает, продолжал доцент, что русский национализм сейчас сделался антиправительственным, радикальным течением и выражает интересы своего народа…
На мой вопрос, как партия станет относиться к практике П. А., если он еще больше ужесточит национальные ограничения в польском, кавказском и финляндском вопросе доцент ответил, что это вызовет в империи кризисную ситуацию. «Когда господин Пуришкевич требует в Думе принудить поляков, грузин и финнов даже думать на русском языке, я отдаю дань эмоциональности и бесспорной талантливости моего постоянного оппонента по части режиссерского мастерства, рассчитанного на галерею зрителей, заполненную дворниками из „Союза русских людей“, но если подобное произнесет премьер, тогда мы окажемся на грани гражданской войны, племенной розни, неуправляемого, кровавого процесса».
Я спросил, какова будет позиция ЦК кадетов в случае, если подобное свершится. Доцент ответил, что он не берется даже предсказать возможностей, ибо все еще верит в государственный такт премьера.
«Даже после того как он распустил всех вас, словно школьников на внеочередные каникулы, и в это время устроил порку шалунам? » – спросил я.
Собеседник долго молчал, было видно, что мой вопрос крайне ему неприятен. Потом он заметил: «Мы оказались неподготовленными к той трагедии, которая разыгралась во время его ультиматума в марте и роспуска Думы. Сейчас мы готовы к подобного рода неожиданностям, наш удар будет сокрушительным».
Когда я сообщил ему, что, по сведениям, пришедшим ко мне от вполне серьезных людей, П. А. намерен осенью начать дальнейшие атаки на нерусские национальности, доцент задал вопрос: «Будет ли эта атака состоять во фразах, посвященных русскому могуществу, то есть – он усмехнулся – будет данью „культурному национализму“, о котором стал радеть П. Б., или же он намерен принять прямые меры, направленные к дальнейшему ограничению прав инородцев? »
Как мы и уговорились, я ответил, что в недрах министерства готовится проект, еще более ужесточающий права инородцев, безусловно предусматривающий русификацию окраин.
«Что ж, – сказал доцент, – мы тоже примем свои меры».
Он добавил, что в позиции П. Б. есть, конечно, один мент, ставящий его в весьма выгодное положение, когда он формулирует разницу между «национализмом творческим» открытым, и «замкнутым», охраняющим былины, а потому «оборонительным». «Я полагал, что этот аспект концепции П. Б. был как-то обговорен с П. А., ищущим сейчас возможность для оформления новой коалиции после того, как часть правых отшатнулась от него, а глава октябристов Гучков даже сложил с себя полномочия лидера Думы. Неужели ж П. А. не воспользуется подсказкой П. Б.? »
У меня мелькнуло соображение, а не есть ли публикация П. Б. своей концепции по русскому национальному движению некоей игрою, конечная цель которой заключается в том, чтобы привлечь П. А. на сторону конституционалистов? Не есть ли в таком случае эта игра совершенно любопытной интригою самого доцента? Не есть ли это сражение за Думу, за раскол октябристов и изоляцию правых националистов? Но уж эту мою догадку Вам исследовать, на то Вам Ваша светлая головушка!»
Курлов долго сидел над письмом Манташева; потом дал задание особо доверенной агентуре войти в контакт с Милюковым, чтобы получить от него статью в лондонскую прессу, где доцент должен был бы заранее отмежеваться от всякого рода крайностей Столыпина, если тот действительно на них решится.
… Таким образом, и октябристы зашевелились против Столыпина после давешней беседы на британском рауте с биржевиком Беляевым, а теперь и кадеты вздрогнули.
Следовательно, общественное мнение России – разрешенное к жизни верховной властью – еще до того, как кончились летние каникулы, заулюлюкало против Столыпина, погнало, словно зайца на охоте: «ату его!»
Теперь надо поддерживать эту атаку, сделать ее постоянной, чтобы то, чему положено случиться, было следствием настроения общества, некоей трагической, однако тем не менее исторической необходимостью.
Газеты – практически все, кроме самых крайних, – чуть ли не каждодневно (кто прямо, а кто заваулированно долбили Столыпина со всех сторон; время охоты – азартное время, псы надрываются, стонут; охотники сосредоточены; егеря отчаянно веселы, и в глазах у них мечутся шальные отсветы приближающегося кровавого игрища…
«To provoke» – совсем не обидно; переводится просто: «вызвать действие»
– Сядь, Богров, – повторил Рысс. – Я должен задать тебе несколько вопросов.
– Сейчас неудобно, – ответил Богров, заставив себя улыбнуться. – Рад тебя видеть, Орешек! Отчего такое странное обращение ко мне? Почему «Богров»? Зачем не брит? Давно ли здесь?
«Кулябко говорил, – вспомнил он, – что надо ставить много разных вопросов, когда беседуешь с интеллигентным человеком, чем-то на тебя прогневанным. В силу своей природы он обязан отвечать, хоть и совершенно односложно, а ты выгадываешь время на то, чтобы принять решение и определить для себя манеру последующего разговора, в случае коли его нельзя избегнуть. – Богров думал устало, быстро, но – логично: страшась смерти, мысль работает странно, по своим законам, часто противным самому характеру данного человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
На этих словах Объект поднялся и стремительно вышел из зала»).
Кулябко убедился – попал.
Через неделю в Цюрихе к Богрову подошел Николай Яковлевич. Вечер провели вместе; сказал, что партия благословляет его на подвиг.
– Возвращайтесь в Россию, я найду вас. Но желательно, чтобы вы переехали обратно в Киев, Дима. Петербург – трудное место для работы, столыпинские ищейки свирепствуют вовсю. Я думаю, вам разумнее обосноваться на старом пепелище… Где поместье вашего отца? В Кременчуге?
– Да.
– Поживите лето там, мне будет спокойнее приехать туда. Это удобно?
– Что? – рассеянно переспросил Богров, потому что не мог оторвать взгляда от сутулой спины человека, сидевшего возле окна, в глубине зала маленького кафе, куда они зашли со Щеколдиным, – ему казалось, что это Рысс-младший, Орешек.
– Я спрашиваю – в какой мере мне будет ловко приехать в поместье вашего отца, – повторил Щеколдин, точно зная причину того панического ужаса, который был нескрываем на лице Богрова, в мелко затрясшихся руках, в испарине, обильно выступившей над верхней губой, во всем его потекшем облике.
– Да, да, вполне удобно, – ответил тем не менее Богров, заставив себя отвести взгляд от спины человека, так напоминавшего ему Орешка-Рысса.
– Что с вами? – поинтересовался Щеколдин. – Вы чем-то взволнованы?
– Я? Отчего же, вовсе нет, совершенно напротив…
– Кого вы заметили, Дима?
Богров обернулся к Щеколдину, уставился в его лицо немигающе, подумав: «А что, если он привел сюда Рысса нарочно и они лишат меня жизни прямо здесь? Или же выволокут на улицу, а там кричи не кричи – тишина, никого нет, здешние из окон даже не выглянут, тут не Россия, не заступятся; воткнут в печенку голубое шило, отволокут к реке, и – все!»
– Отчего вы решили, будто я кого заметил?
– Слежки за собою не чувствовали?
– Нет.
– Но пытались обнаружить?
– Пытался… Только я не знаю, как это делается…
– Кого вам напоминает тот человек в углу? – требовательно спросил Щеколдин. – Вы знаете его? Кто он?
– Я… Я не знаю… Мне показалось, что я видел его сегодня дважды… На улице… Да, он шел по улице… Но он не оборачивается…
– Встаньте, подойдите к нему и, глядя ему прямо глаза, спросите: «Могу ли просить у вас спички? »
– Но это не принято на Западе, для этого есть официант.
– Вы – иностранец, вам можно все. И сфотографируйте его лицо, заложите в анналы своей памяти. Вам сейчас нужно тренироваться, каждый день тренироваться в том, чтобы память была абсолютной, Дима. Ну, ступайте же…
– Сейчас…
– Шпики не стреляют. Или вас пугает что-либо другое?
«Кулябко передавал, что я вправе потребовать объяснений и выставить алиби, – стремительно подумал Богров. – Но тогда Николай Яковлевич уйдет. Я бы ушел на его месте. Ну и хорошо! Он же втягивает, и я теперь боюсь этого! Но и Кулябко говорит, что в этом спасение. Господи, куда я иду? Зачем не стать маленьким, незаметным, зачем не забиться в угол и переждать эти страшные времена?! – Мысли его были быстрые, рваные, но при этом логично выверенные, словно бы перед тем, как он услышал их, кто-то невидимый сформулировал их и взвесил. – Будь проклят тот день, когда я потянулся к славе, памяти, триумфу!»
Богров медленно поднялся, каменно ступая, пошел по желтому, хорошо струганному полу, прокрашенному олифой, остановился возле того столика, за которым недвижно и одиноко сидел человек, так напомнивший ему Рысса-младшего, проклятого негрызучего Орешка; надо ж было охотиться за ним, иродом, пусть бы себе грабил банки, кровосос…
Огромным усилием воли он заставил себя сделать еще три шага; за столиком, обросший, уставший, с запавшими глазами, действительно сидел Орешек.
– Сядь, Богров, – сказал он. – Сядь… Я так давно хотел посмотреть тебе в глаза. Один на один. И – не в России…
«Не только правые, но и центр скажет „Браво“!»
Письмо от Манташева из Москвы Курлову привез личный секретарь доктора Бадмаева, вполне надежный человек.
Встреча Манташева с лидером кадетов Павлом Николаевичем Милюковым состоялась за обедом, в ресторане Энгельбрехта, на Страстном бульваре.
Манташев, предваряя запись собеседования весьма оптимистическим пассажем, ликовал: «Дорогой друг! Полагаю, что как бы ни развивались события на нашем политическом небосклоне, мы отныне имеем в кармане неразменную ассигнацию – и не от кого-нибудь, а от самого приват-доцента note 3.
Как мы и договорились с вами, я, никак не затрагивая имен, начал беседу с исследования точки зрения оппонента на цикл очерков П. Б. note 4, прямо, с моей точки зрения, означавших отход партии конституционных демократов от своих прежних позиций по национальному вопросу к тому кредо, которое в значительно большей мере свойственно ныне правительству.
Доцент на это ответил в том смысле, что его партия ни в коем случае не согласится со слепым национализмом П. А. note 5, что мнение П. Б. – его личное мнение, никак не разделяемое большинством членов ЦК.
«Не только потому, что у нас в ЦК достаточно членов является не православными, не потому, что нас поддерживает ряд иноверческих банковских кругов, – я от вас этого не намерен скрывать, да вы наверняка имеете и свою по этому вопросу информацию, – но я, русский, до последней капли русский, воспитан в том смысле, чтобы жандарму и антисемиту руки не подавать. А ныне П. Б. придумал, изволите ли видеть, „культурный антисемитизм“ в противовес „звериному антисемитизму“. И какова же между ними разница? Она, оказывается, состоит в том, что евреям необходимо „узнать „национальное лицо“ той части русского конституционного и демократически настроенного общества, которая этим лицом обладает и им дорожит. И, наоборот, для них совсем не полезно предаваться иллюзии, что такое лицо есть только у антисемитского изуверства“. П. Б. полагает, продолжал доцент, что русский национализм сейчас сделался антиправительственным, радикальным течением и выражает интересы своего народа…
На мой вопрос, как партия станет относиться к практике П. А., если он еще больше ужесточит национальные ограничения в польском, кавказском и финляндском вопросе доцент ответил, что это вызовет в империи кризисную ситуацию. «Когда господин Пуришкевич требует в Думе принудить поляков, грузин и финнов даже думать на русском языке, я отдаю дань эмоциональности и бесспорной талантливости моего постоянного оппонента по части режиссерского мастерства, рассчитанного на галерею зрителей, заполненную дворниками из „Союза русских людей“, но если подобное произнесет премьер, тогда мы окажемся на грани гражданской войны, племенной розни, неуправляемого, кровавого процесса».
Я спросил, какова будет позиция ЦК кадетов в случае, если подобное свершится. Доцент ответил, что он не берется даже предсказать возможностей, ибо все еще верит в государственный такт премьера.
«Даже после того как он распустил всех вас, словно школьников на внеочередные каникулы, и в это время устроил порку шалунам? » – спросил я.
Собеседник долго молчал, было видно, что мой вопрос крайне ему неприятен. Потом он заметил: «Мы оказались неподготовленными к той трагедии, которая разыгралась во время его ультиматума в марте и роспуска Думы. Сейчас мы готовы к подобного рода неожиданностям, наш удар будет сокрушительным».
Когда я сообщил ему, что, по сведениям, пришедшим ко мне от вполне серьезных людей, П. А. намерен осенью начать дальнейшие атаки на нерусские национальности, доцент задал вопрос: «Будет ли эта атака состоять во фразах, посвященных русскому могуществу, то есть – он усмехнулся – будет данью „культурному национализму“, о котором стал радеть П. Б., или же он намерен принять прямые меры, направленные к дальнейшему ограничению прав инородцев? »
Как мы и уговорились, я ответил, что в недрах министерства готовится проект, еще более ужесточающий права инородцев, безусловно предусматривающий русификацию окраин.
«Что ж, – сказал доцент, – мы тоже примем свои меры».
Он добавил, что в позиции П. Б. есть, конечно, один мент, ставящий его в весьма выгодное положение, когда он формулирует разницу между «национализмом творческим» открытым, и «замкнутым», охраняющим былины, а потому «оборонительным». «Я полагал, что этот аспект концепции П. Б. был как-то обговорен с П. А., ищущим сейчас возможность для оформления новой коалиции после того, как часть правых отшатнулась от него, а глава октябристов Гучков даже сложил с себя полномочия лидера Думы. Неужели ж П. А. не воспользуется подсказкой П. Б.? »
У меня мелькнуло соображение, а не есть ли публикация П. Б. своей концепции по русскому национальному движению некоей игрою, конечная цель которой заключается в том, чтобы привлечь П. А. на сторону конституционалистов? Не есть ли в таком случае эта игра совершенно любопытной интригою самого доцента? Не есть ли это сражение за Думу, за раскол октябристов и изоляцию правых националистов? Но уж эту мою догадку Вам исследовать, на то Вам Ваша светлая головушка!»
Курлов долго сидел над письмом Манташева; потом дал задание особо доверенной агентуре войти в контакт с Милюковым, чтобы получить от него статью в лондонскую прессу, где доцент должен был бы заранее отмежеваться от всякого рода крайностей Столыпина, если тот действительно на них решится.
… Таким образом, и октябристы зашевелились против Столыпина после давешней беседы на британском рауте с биржевиком Беляевым, а теперь и кадеты вздрогнули.
Следовательно, общественное мнение России – разрешенное к жизни верховной властью – еще до того, как кончились летние каникулы, заулюлюкало против Столыпина, погнало, словно зайца на охоте: «ату его!»
Теперь надо поддерживать эту атаку, сделать ее постоянной, чтобы то, чему положено случиться, было следствием настроения общества, некоей трагической, однако тем не менее исторической необходимостью.
Газеты – практически все, кроме самых крайних, – чуть ли не каждодневно (кто прямо, а кто заваулированно долбили Столыпина со всех сторон; время охоты – азартное время, псы надрываются, стонут; охотники сосредоточены; егеря отчаянно веселы, и в глазах у них мечутся шальные отсветы приближающегося кровавого игрища…
«To provoke» – совсем не обидно; переводится просто: «вызвать действие»
– Сядь, Богров, – повторил Рысс. – Я должен задать тебе несколько вопросов.
– Сейчас неудобно, – ответил Богров, заставив себя улыбнуться. – Рад тебя видеть, Орешек! Отчего такое странное обращение ко мне? Почему «Богров»? Зачем не брит? Давно ли здесь?
«Кулябко говорил, – вспомнил он, – что надо ставить много разных вопросов, когда беседуешь с интеллигентным человеком, чем-то на тебя прогневанным. В силу своей природы он обязан отвечать, хоть и совершенно односложно, а ты выгадываешь время на то, чтобы принять решение и определить для себя манеру последующего разговора, в случае коли его нельзя избегнуть. – Богров думал устало, быстро, но – логично: страшась смерти, мысль работает странно, по своим законам, часто противным самому характеру данного человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33