- Знамя буржуазно-демократических свобод выброшено за борт нынешними правителями Европы... Его некому поднять, кроме как коммунистам Запада...
(Не отсюда ли, кстати, и надлежит отсчитывать начало "еврокоммунизма"?)
...На закрытом заседании съезда, когда началось выдвижение кандидатур в ЦК, Сталин, сидевший, как обычно, на самой последней скамье президиума, совершенно один, неожиданно для всех поднялся и попросил у председательствовавшего слова; тот вместо ответа истерично зааплодировал.
Сталин медленно шел к трибуне, ощупывая ногами ступени, как слепец, а зал поднялся, устроив ему очередную овацию (первая, когда его имя было названо среди кандидатур в члены ЦК, длилась около пяти минут).
Он снова облокотился на теплое дерево трибуны, словно бы повиснув на ней, как-то безучастно осмотрел неистовствовавший зал, потом медленно поднял руку, прося тишины.
- Товарищи... Я очень устал... Да и годы не те... Спасибо вам за то, что вы так честно и вдохновенно работали вместе со мною... Все эти четырнадцать лет - после Восемнадцатого съезда... Я прошу дать мне самоотвод... Прошу, так сказать, отставку... Я же - в свою очередь - назову того, кого мог бы смело рекомендовать на мое место, - и, повернувшись к президиуму, он медленно обвел взглядом лица членов Политбюро, задержавшись на лице Молотова чуть больше, чем на лицах остальных коллег.
...В зале началось невообразимое:
- Сталина! Сталина! Сталина! - скандировали делегаты съезда. - Хотим Сталина! Сталина! Сталина!
Сталин слушал овацию, по-прежнему обвисающе опираясь на трибуну, а перед глазами стояло демоническое лицо Троцкого, когда тот подал в отставку: было это в июле девятнадцатого из-за разногласий с ним, Сталиным, по поводу стратегии на Южном фронте.
Сталин никогда не мог забыть, что Ленин поручил именно ему, Сталину, подготовить решение ЦК; он понимал, что Ленин не зря поручил именно ему написать проект; обида была непередаваемо тяжелая; это, однако, оказалось для него таким испытанием на прочность и выдержку, за которое он потом не раз благодарил судьбу.
В проекте решения Сталин писал, что Орг. и Политбюро ЦК, рассмотрев заявление т. Троцкого, пришли к единогласному выводу, что принять отставку т. Троцкого они абсолютно не в состоянии. Орг. и Политбюро ЦК сделают все от них зависящее, чтобы сделать наиболее удобной для т. Троцкого и наиболее плодотворной для республики ту работу на Южном фронте - самом трудном, самом опасном и самом важном в настоящее время, - которую избрал сам т. Троцкий... Твердо уверенные, что отставка т. Троцкого в настоящий момент абсолютно невозможна и была бы величайшим вредом для республики, Орг. и Политбюро ЦК настоятельно предлагают т. Троцкому не возбуждать более этого вопроса и исполнять далее свои функции, максимально, в случае его желания, сокращая их ввиду сосредоточения своей работы на Южфронте...
Прочитав проект решения, Ленин тогда как-то по-особому, взвешивающе глянул на Сталина и молча подписал документ, не сделав ни одной правки; вернул машинописную страничку Сталину, попросил согласовать с Каменевым, Крестинским, Калининым и Серебряковым; он, Сталин, свою подпись поставил последним; никогда не мог забыть, с какой помпой Троцкий после этого уехал на своем поезде на фронт, к Воронежу.
Тогда именно Сталин и понял всю томящую сладость отставки, которую просят, заранее зная, что никто ее не примет, - истинный триумф авторитета, еще одна ступенька вверх, звенящее ощущение собственной значимости...
Лишь семь лет спустя Сталин решился на то, чтобы повторить фокус Троцкого; он подал в отставку, когда Троцкий был уже снят с поста наркомвоена, а его бывшие враги Каменев и Зиновьев разгромлены, хотя и кровавой ценой - они публично потребовали зачитать завещание Ленина, в котором содержалось требование: Сталин должен быть смещен. Но с той поры, как Ленин написал свое завещание, прошло три года; Сталин сумел заручиться поддержкой Бухарина, истинного любимца партии, с ним были Председатель Совнаркома Рыков, руководитель профсоюзов Томский, с ним был Серго, которого Ленин называл другом, могущественный зампред ГПУ Ягода, заворготделом Каганович, Куйбышев и Андреев - они сделают так, что делегаты не примут его отставки, отвергнут ее столь же решительно, как он, Сталин, в свое время подготовил решение, отвергавшее отставку Троцкого. Все течет, все меняется; побеждает тот, кто силен, умеет просчитывать вероятия и наделен даром памятливой выдержки. Его, Сталина, жизнь оделила этим даром с лихвой. Он помнил, он помнил все - со страшившей порою его самого фотографической точностью деталей. Он, например, никогда не мог забыть, как в Вене, впервые встретившись с Троцким на квартире одного из меньшевиков, вошедшего затем во Временное правительство, он сидел в углу, возле книжного шкафа, страдая от того, что Лев Давыдович разговаривал с гостями по-немецки, не утруждая себя тем, чтобы хоть пояснить ему, о чем шла речь; один он, Сталин, не знал языков, приехал из глубинки, откуда же в товарище такая невнимательная черствость? Он плохо спал в ту ночь, вертелся под пуховой периной в доме приятеля; чувствовал себя обгаженным, заново анализировал, что думали о нем собравшиеся, когда он, истомившись своим вынужденно-непонимающим молчанием, достал какую-то книгу из шкафа, но и та оказалась немецкой, - не ставить же ее на место, да и дверца скрипит, могли б петли смазать... Тем не менее, когда Временное правительство заставило Ленина и Зиновьева перейти на нелегальное положение, а Троцкого и Каменева бросило в тюрьму, именно он, Сталин, написал воззвание: "Никогда еще не были так дороги и близки рабочему классу имена наших вождей, как теперь, когда обнаглевшая буржуазная сволочь обливает их грязью!"
Он боялся этих воспоминаний, гнал их от себя, но, когда начальник кремлевской охраны Паукер рассказал ему, как Зиновьев перед расстрелом падал на колени и молил о пощаде, а Каменев презрительно сказал: "Перестаньте, Григорий, надо умереть достойно", Сталин с мучительной ясностью увидел свои строки, написанные им после того, как Каменев, выпущенный Керенским из тюрьмы, был немедленно обвинен буржуазией в том, что якобы сотрудничал с охранкой: "Контрреволюционных дел мастерам надо во что бы то ни стало изъять и обезвредить Каменева как одного из признанных вождей революционного пролетариата..."
Именно он, Сталин, - по поручению ЦК - разоблачил эту клевету, именно он доказал всю вздорность и гнусность такого рода обвинений Каменева, который был тогда его ближайшим другом.
То же самое с ним, Сталиным, произошло и после того, как по его требованию расстреляли Бухарина. Он лежал на диване, и не мог уснуть, и отгонял от себя навязчивые картины - близкие, ощутимые, слышимые; их первая встреча с Бухарчиком в Вене, когда тот проводил с ним целые дни, работая в библиотеке, переводил ему немцев, французов и англичан, делал выписки, советовал, как лучше строить "Марксизм и национальный вопрос"... Именно тогда, в ту бессонную ночь, когда все было кончено с последними членами ленинского Политбюро, он услыхал в себе годуновскую страшную фразу, произнесенную кем-то другим, незнакомым: "бухарчики кровавые в глазах"...
И, словно бы защищаясь от нее, этой зловещей, как бы усиленной динамиками фразы, он перекричал ее вопросом, обращенным не к себе, а к кому-то громадному, нависшему над ним давящей тенью: "Каждый из них мог принять бой и умереть молча, но ведь они на это не пошли! А я бы пошел!"
Но он снова вспомнил Троцкого, его указание держать на учете семьи офицеров и принимать их на ответственные посты в том случае, если имеется возможность в случае измены захватить семью.
Он никогда не забывал этих жестоких слов Троцкого, но применил их он, Сталин, в тридцать шестом, когда перед Каменевым поставили дилемму: или два его сына погибнут, или он, Каменев, сыграет ту роль в спектакле процесса против Троцкого, которая будет для него написана...
"А если бы мне предложили такое? - спрашивал себя Сталин много раз. - Я бы отрекся от себя, своего прошлого, своего честного имени - во имя детей?"
Он никогда не отвечал сразу - даже себе; любой ответ должен быть взвешенным и до конца точным.
Нет, сказал он себе, я бы не отрекся от себя и своего дела. Тарас Бульба пожертвовал сыном во имя общего дела, и он был прав; я бы смог повторить его подвиг, ибо человек до той поры человек, пока за ним не захлопнулась дверь камеры; выхода из нее - так или иначе - не будет, такова жестокая логика политической борьбы. Да и потом, почему я должен верить тому, кто заточил меня в темницу? Это - противоестественно. Почему я должен верить, что моих детей пощадят? Если меня не пощадили, чем они, дети мои, семя мое, лучше? Нет я бы повел себя не так, как повели себя Зиновьев! Лева и Бухарчик...
Зиновьева - не любил, с Каменевым подружился еще в начале века на Кавказе, когда тот руководил пропагандой, поэтому и сейчас машинально называл его "Левой"; именно так обращался к нему и в ссылке, и весной семнадцатого, в "Правде", когда вместе редакторствовали, стараясь сдержать Ленина от его резкого поворота к социалистической революции, а уж Бухарчик - в самые трудные годы - был словно брат ему, как же ему иначе назвать Николая, как?!
...Сталин стоял на трибуне безучастно, недвижно, потом вновь поднял руку, прося тишины, но это подлило бензина в огонь, - казалось, перепонки порвутся от грохота оваций.
Тогда, досадливо махнув ладонью, словно бы отгоняя надоедливую муху, Сталин сошел с трибуны и покинул зал заседаний...
...Назавтра, во время Пленума, Сталин попросил слова сразу после того, как избрали членом Президиума, заменившего Политбюро. Сталин ввел молодежь - не зря в завещании Ленин советовал делать ставку на новые кадры; он, Сталин, соратник Ленина, во всем следует ему. Он, Сталин, выполнил, кстати, и другой его завет: никогда, начиная с двадцать четвертого года, не разрешал называть себя "генеральным секретарем ЦК".
...На трибуну он поднялся легко, обвисать не стал, овации пресек резко, словно бы наложив руку на рты кричавших в его честь здравицы.
- Если вы заставили меня вновь поработать в качестве секретаря ЦК, атакующе, без давешних придыханий, сказал он, - то я должен сообщить вам, что в партии оформился и функционирует новый оппозиционный уклон. Правый уклон по своей сути. И рассказать об этом должны товарищи Молотов и Микоян... Вот чем нам надлежит заняться на заседаниях нового Президиума, именно этим, а ничем другим.
15
В Барвихе, на небольшой даче, где, ожидая второго ребенка, жила Юля Хрущева, внучка Никиты Сергеевича, я повстречался с маршалом Тимошенко громадноростым, бритоголовым, в коричневом приталенном костюме и черных лаковых туфлях не менее как сорок пятого размера, наверняка заказных.
После первых же фраз разговор перешел на проблему "культа личности": только-только закончился Двадцать второй съезд.
- Никогда не забуду лица Сталина, - рубяще, командно заговорил Тимошенко, - когда я приехал к нему на Ближнюю дачу на второй день войны: запавшие, небритые щеки, глаза тусклые, хмельные... Он сидел у обеденного стола, словно парализованный, повторяя. "Мы потеряли все, что нам оставил товарищ Ленин, нет нам прощенья..." Таким я его никогда не видел, а знакомы-то с восемнадцатого, добрых четверть века... Хотя, помню, видел его однажды хмельным в двадцать седьмом году, в день десятилетия Рабоче-Крестьянской Красной Армии... И случилось это при любопытнейших обстоятельствах... Я тогда командовал войсками в Смоленске, провел торжественное заседание, только-только перешли в банкетный зал, как меня вызывают на прямой провод, звонит Лев Захарович Мехлис, помощник Сталина:
- Срочно выезжай на аэродром, бери самолет и жми в Москву! Я отправляю машину в Тушино.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24