А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Точнее, их было две. Первая — наше жалованье, еле позволявшее, как говорится, сводить концы с концами.
Часто можно услышать разговоры о веселой и беззаботной жизни в первом десятилетии нашего века. Молодежь с завистью называет тогдашние цены: сигары «Лондрес» по два су за штуку, обед с вином и кофе — двадцать су. И при этом забывает, что начинающий чиновник получал меньше ста франков.
В пору моих уличных дежурств за рабочий день, а длился он нередко часов тринадцать-четырнадцать, я в любую погоду проходил по тротуарам не один километр.
Таким образом, починка обуви была одной из основных проблем нашей семейной жизни. Когда я в конце месяца приносил жене конверт с жалованьем, она раскладывала деньги на кучки:
— За мясо… За квартиру… За газ… — А для последней кучки оставалось несколько серебряных монет. — Тебе на башмаки…
Мы постоянно мечтали купить мне новые башмаки, но еще долго мечта эта оставалась только мечтой. Я подолгу скрывал от жены, что башмаки мои текут и подметки, еле державшиеся на гвоздях, жадно впитывают влагу с мостовой.
Я говорю здесь об этом отнюдь не с горечью, а с улыбкой, мне кажется, рассказать об этом необходимо, чтобы дать представление о тогдашней жизни полицейского чиновника.
Такси в те годы не было, но, если бы даже машины шли по улицам вереницей, они оставались бы для нас недоступными, как недоступны были извозчики, которых мы нанимали только в исключительных случаях.
К тому же наружная служба как раз в том и заключается, чтобы ходить взад-вперед по тротуарам, сновать в толпе с утра до вечера или с вечера до утра.
Почему-то, когда я думаю об этом времени, мне прежде всего приходит на память дождь. Будто дождь лил тогда не переставая и вообще погода стояла совсем не та, что теперь. Это, очевидно, потому, что дождь еще больше осложнял нашу работу. От него не только насквозь промокали носки, но и пальто, которое постепенно превращалось в холодный компресс, и шляпа, с полей которой стекали ручейки, синели засунутые в карманы руки.
Улицы освещались гораздо хуже, чем теперь. Многие из них на окраине были немощеными. По вечерам в темноте загорались желтоватые квадраты окон — комнаты освещались преимущественно керосиновыми лампами, а у тех, кто победнее, — сальными свечами.
А еще были апаши.
Повелась такая мода — шалить с ножом в темноте, и не обязательно ради выгоды, не всегда ради бумажника или часов прохожего. Видимо, просто хотелось доказать самому себе, что ты мужчина, гроза здешних мест, покуражиться перед потаскушками, которые в черных плиссированных юбках с пышными прическами поджидали клиентов на панели, под газовым фонарем.
Оружия у нас не было. Вопреки обывательским представлениям, полицейский в штатском не имеет права носить оружие, а если нам и случается взять с собой револьвер, это делается в нарушение правил и под личную ответственность.
Но молодые, конечно, не могли себе это позволить.
Между тем по иным улицам, вблизи Ла-Виллетт, Менильмонтана и Итальянских ворот, мы ходили весьма неохотно и подчас вздрагивали от стука собственных башмаков.
О телефоне тоже долгое время мы лишь мечтали, он был нам не по карману. Если я задерживался на несколько часов, я не мог позвонить жене, и она проводила вечер в одиночестве, сидя в столовой при свете газового рожка, прислушивалась к шагам на лестнице и по нескольку раз подогревала обед.
Что касается усов, знакомым всем по карикатурам, они тоже вполне соответствуют действительности. Ведь безусый мужчина мог легко сойти за лакея!
Усы у меня были довольно длинные, цвета красного дерева, чуть потемнее отцовских и с острыми кончиками.
Со временем они становились все короче, пока не достигли размера зубной щетки, а потом и вовсе исчезли.
Что правда, то правда — большинство инспекторов щеголяли в усищах цвета ваксы, столь излюбленных карикатуристами. Это объясняется тем, что по какой-то загадочной причине профессия наша очень долго привлекала главным образом уроженцев Центрального массива.
Мало найдется в Париже улиц, где я не сбивал каблуков, внимательно глядя по сторонам и постепенно узнавая все ближе уличный люд: попрошаек, шарманщиков и цветочниц, ловких жуликов и карманников, а также проституток и пьяниц старух, почти каждую ночь попадавших в полицейский участок.
По ночам я обходил Центральный рынок, площадь Мобер, набережные и глухие уголки по соседству с ними.
Но самая трудная работа была на ярмарке Трона и ярмарке Нейи на Блошином рынке, на бегах в Лоншане, во время патриотических манифестаций, военных парадов, торжеств в честь иностранных коронованных особ, сопровождаемых кортежем открытых колясок, и во время представлений бродячих цирков.
После нескольких лет и даже месяцев нашей службы память запечатлевает довольно много фигур и лиц, которые остаются в ней навсегда.
Я хотел бы — хотя это и нелегко — рассказать более или менее точно о взаимоотношениях с нашей клиентурой, включая тех, кого нам регулярно приходилось забирать.
Нечего и говорить, что романтическую сторону профессии мы довольно скоро перестаем замечать. Мы вынуждены смотреть на парижские улицы взглядом сыщика, мгновенно схватывая знакомые детали, то или иное изменение, чтобы тут же сделать вывод.
Раз уж я перешел к этому, начну с того, что всегда меня занимало, — в той связи, какая возникает между полицейским и дичью, за которой он охотится.
Прежде всего, полицейский за очень редким исключением — совершенно не чувствует никакой ненависти или даже злобы.
Не чувствует и жалости в том смысле, какой обычно придают этому слову.
Отношения наши, если хотите, чисто профессиональные.
Мы видим слишком многое, чтобы удивиться новым бедам или новым порокам, это легко можно понять.
Поэтому порок не вызывает у нас такого возмущения, а беда — такого сострадания, как у человека, не знакомого с темными сторонами жизни.
Зато существует другое, что безуспешно пытался передать Сименон, — существует, как это ни парадоксально, некая родственная связь между полицейскими и правонарушителями.
Только, прошу вас, не поймите меня превратно.
Разумеется, мы находимся по разные стороны баррикады. Но в то же время мы до известной степени попадаем в одни и те же переделки.
Башмаки текут как у проститутки с бульвара Клиши, так и у инспектора, который за ней наблюдает, и у обоих гудят ноги от бесконечного топтания по асфальту.
Они мокнут под тем же дождем и мерзнут на том же ледяном ветру. Вечер и ночь окрашены для них в один и тот же цвет, и оба едва ли не в равной мере знают, что представляет собой окружающая их толпа.
То же бывает и на ярмарке. Вот сквозь толпу пробирается карманник, для него эта ярмарка и вообще любое скопище людей — не праздник, не карусели, не полотняный шатер цирка и не расписные пряники, а бумажники в карманах у разинь.
Точь-в-точь как для полицейского. И тот и другой с первого взгляда отличают в толпе благодушного провинциала, сулящего вору превосходную поживу.
Сколько раз мне случалось часами следить за знакомым карманником, хотя бы за тем, которого мы прозвали Веревкой. Он знал, что я иду за ним по пятам, вижу малейшее его движение. Он знал, что я наблюдаю за ним. А я, в свою очередь, знал, что он знает о моем присутствии.
Его делом было во что бы то ни стало стащить часы или бумажник, а моим — помешать ему или схватить с поличным.
И что же? Бывало, Веревка обернется и поглядит на меня с улыбкой. Я тоже улыбнусь. Случалось даже, он заговаривал со мной, вздыхал: «Туговато придется!»
Мне было известно, что он на мели и сумеет вечером поесть только в том случае, если ему сейчас посчастливится. И для него не были тайной мои сто франков в месяц, рваные башмаки и жена, с нетерпением поджидающая меня после работы.
Я, должно быть, раз десять арестовывал его, вежливо, со словами:
— Ну, засыпался!
И у него, почти как у меня, сразу становилось легче на душе. Это ведь означало, что в участке он поест и переночует под крышей. Иные хорошо знали нас всех и спрашивали:
— Кто нынче дежурит?
Потому что одни разрешали курить, а другие — нет.
Целых полтора года после того, как меня перевели в универмаги, я с тоской вспоминал дежурство на улице.
После дождя, холода, солнца и пыли я целыми днями вдыхал перегретый воздух, запах шевиота, сурового полотна, линолеума и ниток.
В то время в проходах между отделами размещались отдушины отопления, откуда поступал сухой горячий воздух. Это было приятно, если войти с улицы промокшим от дождя. Стоило встать над такой отдушиной, и тебя окутывало облако пара. Но через несколько часов уже хотелось быть поближе к дверям — все же они открывались и впускали немного свежего воздуха.
А ведь надо было держаться естественно! Изображать из себя покупателя! Легко это, по-вашему, если на этаже торгуют только корсетами, женским бельем или мотками шелка?
— Будьте любезны проследовать за мной, без шума.
Некоторые тотчас понимали, в чем дело, и молча шли за нами в кабинет администратора. Другие разыгрывали возмущение, поднимали крик или закатывали истерику.
Однако и здесь у нас была постоянная клиентура.
В магазинах «Бон-Марше», «Прэнтан» или «Лувр» часто встречались одни и те же фигуры, обычно женщины среднего возраста, прятавшие невообразимое количество разнообразных товаров в специально пришитый под платье к нижней юбке карман.
Сейчас, когда оглядываешься на прошлое, полтора года кажутся пустяком. Тогда же каждый час тянулся, как в приемной у зубного врача.
— Ты сегодня в «Галери Лафайет»? — спросит, бывало, жена. — Я как раз собираюсь там кое-что купить.
Но там мы с ней не разговаривали. Делали вид, что незнакомы. Это было восхитительно. Я с радостью смотрел, как она с гордым видом расхаживает по отделам, иногда подмигивая мне исподтишка.
Не думаю, чтобы и она могла бы представить себя замужем не за полицейским инспектором. Она знала по имени всех моих сотрудников, говорила запросто о тех, кого и в глаза не видела, об их привычках, успехах или неудачах.
Прошло немало лет, пока я наконец решился в одно из своих воскресных дежурств привести ее в здание на набережной Орфевр, но оказалось, что ей там все знакомо. Она расхаживала, как у себя дома, осматривая то, что так хорошо знала по моим рассказам.
Наконец она заметила:
— Здесь не так грязно, как я думала.
— А почему здесь должно быть грязно?
— Какая уж чистота там, где бывают только мужчины. К тому же от них пахнет.
Я не пригласил ее в предварилку, где дух действительно был тяжеловат.
— А здесь, слева, чье место?
— Торранса.
— Это толстяка-то? Как же я сразу не догадалась! Он настоящий ребенок. Вон, до сих пор вырезает свои инициалы на столе. А где сидит папаша Лагрюм, который исходил весь Париж?
Раз уж я заговорил о башмаках, расскажу историю, когда-то растрогавшую мою жену.
Лагрюм, папаша Лагрюм, как мы его звали, был старше всех нас, но выше инспектора так и не поднялся. Он был печальный и долговязый. Летом всегда болел сенной лихорадкой, которая с первыми холодами сменялась хроническим бронхитом, и глухой кашель папаши Лагрюма эхом отдавался во всех кабинетах уголовной полиции.
К счастью, он тут бывал довольно редко. Однажды, говоря о кашле, он, на свою беду, ляпнул: «Врач велит мне побольше бывать на воздухе».
С этого дня воздух был ему обеспечен, даже с избытком.
Был он голенастым, большеногим, и ему поручали самые невообразимые розыски, когда приходится гонять по всему Парижу день за днем, без всякой надежды на удачу.
— Придется поручить это Лагрюму!
Всем было ясно, что означают эти слова, всем, кроме нашего простака, который с серьезнейшим видом записывал в блокнот кое-какие данные и уходил, сунув под мышку зонтик и отвесив нам общий поклон.
Теперь мне часто приходит в голову:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17