А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


И действительно, выветрившаяся каменная голова гигантской змеи — с открытой пастью и готовыми к нападению зубами — возвышалась над кустами у подножия пирамиды. Она ясно просматривалась даже в темноте. Это была одна из нескольких таких скульптур, стоявших по бокам лестниц с каждой стороны пирамиды. С переполненным сердцем, ликуя от сознания того, что ему удалось беспрепятственно достичь цели, и все больше убеждаясь в том, что его миссия угодна богам, Балам-Акаб крепче прижал к груди завернутую в одеяло чашу и начал медленное и трудное восхождение на вершину пирамиды.
Каждая ступенька в высоту была ему по колено, а сама лестница поднималась под очень крутым углом. Даже при свете дня этот головокружительный подъем оказался бы исключительно трудным, чтобы не сказать опасным, так как кусты, молодые деревца и веками лившие дожди разрушили ступени и сдвинули с места камни. Ему потребовалась вся его физическая сила и предельная концентрация внимания, чтобы не потерять в темноте равновесия, не наступить на расшатавшийся камень и не сорваться вниз. Он боялся не за свою жизнь. Если бы это было так, то он не стал бы подвергать себя риску быть укушенным змеями или застреленным часовыми, чтобы добраться сюда. Он боялся за сохранность тех бесценных предметов, которые нес в заплечном мешке, и особенно за священную чашу, завернутую в одеяло, которую он крепко прижимал к груди. Только бы не упасть и не разбить чашу. Это будет непростительно. Это обязательно вызовет гнев богов.
У Балам-Акаба начали болеть колени, он обливался потом. Поднимаясь все выше, он считал про себя. Только так он мог измерить пройденный путь, потому что кустики и деревца у него над головой мешали разглядеть прямоугольные контуры храма на остроконечной вершине пирамиды. Десять, одиннадцать, двенадцать… Сто четыре, сто пять… Дыхание давалось ему с трудом. Двести восемьдесят девять. Двести девяносто… Теперь уже скоро, подумал он. На фоне звездного неба он уже видел вершину. Триста один… Наконец, с готовым выскочить из груди сердцем, он оказался на ровной площадке перед храмом.
Триста шестьдесят пять. Это священное число обозначало количество дней в солнечном году и было вычислено предками Балам-Акаба задолго до того, как испанские завоеватели ступили в XVI веке на землю Юкатана. Строители пирамиды думали и о других священных числах: например, двадцать ее уступов символизировали двадцатидневные отрезки, на которые у древних делился более короткий ритуальный год, состоявший из двухсот шестидесяти дней. Точно так же первоначально верхушку пирамиды окаймляли пятьдесят два каменных изображения змеи, ибо время делало полный круг за пятьдесят два года.
Балам-Акаб размышлял о кругах, когда осторожно опустил на площадку сверток в одеяле, развернул его и вынул бесценную чашу. На вид в ней не было ничего особенного. Шириной она была как расстояние от его большого пальца до локтя, толщина ее стенок — как его большой палец, и сразу было видно, что она очень старая, даже древняя, снаружи не раскрашенная, а внутри ее поверхность была просто тусклой, темного цвета. Непосвященный вполне мог назвать ее безобразной.
Круги, думал Балам-Акаб. Теперь, когда не надо было больше заботиться о сохранности чаши, движения его стали быстрыми. Он снял заплечный мешок, вынул обсидиановый нож, длинную бечевку с вплетенными в нее шипами и полоски бумаги, сделанной из коры смоковницы. Он быстро снял мокрую от пота рубашку, обнажив перед богом ночи свою худую грудь.
Круги, циклы, обороты. Балам-Акаб встал так, чтобы оказаться перед входом в храм, лицом к востоку, туда, где солнце каждый день начинало свой цикл, как символ вечного возрождения. С этой высоты ему открывалось обширное пространство вокруг пирамиды. Даже в темноте он видел, на какой большой площади пришельцы вырубили деревья. Более того, он различал в четверти мили справа сероватую ленту взлетно-посадочной полосы. Он видел и множество больших палаток, поставленных пришельцами, и бревенчатые постройки, возводимые ими из поваленных деревьев. Он видел костры, которых не заметил, идя через джунгли, и тени, отбрасываемые вооруженными часовыми. Скоро прилетят и другие самолеты, привезут еще больше пришельцев и еще больше машин. Это место подвергнется еще большему осквернению. Бульдозеры уже прокладывают дорогу через джунгли. Надо что-то делать, чтобы остановить их.
Циклы. Обороты. Отец рассказывал Балам-Акабу, что с его именем в деревне связана особая история. Несколько веков назад, когда впервые появились пришельцы, человек, которого тоже звали Балам-Акаб, возглавил отряд воинов, пытавшийся изгнать испанцев с территории Юкатана. Борьба длилась несколько лет, а потом тезка Балам-Акаба был захвачен в плен, изрублен на куски и сожжен. Но слава предводителя повстанцев осталась жить даже после его гибели, дошла даже до нынешнего поколения, и Балам-Акаб гордился, что носит это имя.
Но он чувствовал и бремя ответственности. То, что ему дали именно это, а не какое-то другое имя, не было простым совпадением. История двигалась кругами, и майя периодически вновь и вновь поднимались против угнетателей. Лишенные своей культуры, силой обращенные в рабство, майя восставали и в семнадцатом, и в девятнадцатом веке, и совсем недавно, в начале нашего столетия. Каждый раз их борьбу за свободу жестоко подавляли. Многие вынуждены были отступить в самые отдаленные уголки джунглей, спасаясь от репрессий и страшных болезней, которые принесли с собой завоеватели.
А теперь пришельцы явились снова. Балам-Акаб знал: если их не остановить, то его деревня перестанет существовать. Круги, циклы, обороты. Он здесь затем, чтобы принести жертву богам, обратиться к их мудрости, испросить у них совета. Молить, чтобы они направили его. Его тезка, без сомнения, совершил этот ритуал тогда, в шестнадцатом веке. Сейчас он будет повторен в своем первозданном виде.
Он поднял обсидиановый нож. Лезвие из черного вулканического стекла — «коготь молнии» — было заточено на конце до остроты стилета. Он высунул язык, поднес к нему снизу нож и, нажимая снизу вверх, начал прокалывать его, изо всех сил стараясь не думать о боли, которую при этом испытывал. Сделать то, что собирался, он мог, только крепко прикусив язык зубами, так, чтобы эта обнаженная скользкая плоть не сопротивлялась лезвию. Из языка хлынула кровь, заливая руку.
Превозмогая шок, он все-таки продолжал проталкивать нож вверх. Лишь когда обсидиановое лезвие проткнуло язык насквозь и царапнуло по верхним зубам, он выдернул его. Из глаз брызнули слезы. Он с трудом удержался, чтобы не застонать. Не отпуская прикушенный язык, он положил нож и взял веревку с шипами. Как это делали его предки, он продел конец веревки сквозь отверстие в языке и потянул веревку кверху. Лицо его покрылось потом, но не от большой влажности и усталости, а от мучительной боли. Первый из вплетенных в веревку шипов достиг отверстия в языке. Там шип застрял, но он с усилием протащил его. Кровь стекала по веревке. Он упорно тянул и тянул, продергивая следующий шип сквозь отверстие в языке. Потом следующий. Кровь ручьем сбегала по веревке и пропитывала полоски бумаги в том месте, где конец веревки лежал на дне священной чаши.
Внутри храма за спиной Балам-Акаба находились изображения его предков, совершающих этот ритуал. На некоторых из них царь вместо языка пронзал свой пенис, а затем продергивал через отверстие в нем веревку с шипами. Но независимо от того, какая часть тела использовалась, цель была всегда одна и та же — через боль и кровь достичь состояния ясновидения, вступить в общение с Другим миром и понять, что советуют или чего требуют боги.
Ослабевший Балам-Акаб опустился на колени, словно поклоняясь лежащим в чаше окровавленным полоскам бумаги. Как только вся веревка с шипами будет полностью продернута сквозь язык, он опустит ее в чашу, где уже лежат полоски бумаги. Добавит еще бумаги и шарик копалового фимиама. Возьмет спички — это единственное отклонение от чистоты ритуала, которое он себе позволил, — и подожжет свое подношение богам, добавляя еще бумаги по мере необходимости, и в этом пламени его кровь сначала будет кипеть, а потом сгорит.
В голове у него помутилось. Он зашатался, силясь сохранить горячечное равновесие на грани между сознанием и полным его отключением; ведь его предкам не приходилось совершать этот ритуал без посторонней помощи, тогда как ему предстояло после всего, что произойдет, привести себя в чувство и одному отправиться в обратный путь через джунгли.
Ему показалось, что боги заговорили с ним. Он слышал их на грани слышимого. Он чувствовал их, ощущал их присутствие.
Его тело сотрясла дрожь. Но эта дрожь не была вызвана шоком или болью. Она пришла извне, передалась ему через камни, где он стоял на коленях, через пирамиду, на вершине которой он совершал свой ритуал, из-под земли, где живет бог Тьмы, к которому он обращался.
Эта дрожь была вызвана ударной волной от взорванного динамита, так как даже ночью разрушительные работы не прекращались. Гул был похож на жалобу побеспокоенного в своем жилище бога.
Он взял спички, зажег одну и бросил на полоски бумаги, лежавшие поверх его крови в чаше.
Круги.
Время опять свершило свой оборот.
Это священное место подвергалось осквернению.
С завоевателями надо было воевать и победить их.

Глава 4
1
Когда Бьюкенен пришел в себя, его одежда была мокрой от пота, а губы так запеклись, что стало ясно — у него высокая температура. Он проглотил несколько таблеток аспирина из аптечки, едва не подавившись — так сухо было в горле. К тому времени давно рассвело. Он и Уэйд находились в Мериде — в трехстах двадцати двух километрах к западу от Канкуна, с той стороны полуострова Юкатан, которую омывали воды Мексиканского залива. В отличие от Канкуна Мерида будила ассоциации со Старым Светом: ее великолепные особняки были построены в конце прошлого и начале нынешнего столетия. Город когда-то даже называли Парижем Нового Света: в прежние процветающие времена местные предприниматели-миллионеры стремились к тому, чтобы сделать Мериду похожей на Париж, куда они часто ездили отдохнуть и развеяться. Город все еще сохранял в большой мере свой европейский шарм, но Бьюкенен был просто не в состоянии любоваться тенистыми улицами и каретами со впряженными в них лошадьми.
— Который час? — спросил он, не в силах посмотреть на свои часы.
— Восемь. — Уэйд припарковал машину у еще закрытого рынка. — Ничего, если я оставлю вас одного на некоторое время?
— Куда вы уходите?
Уэйд ответил, но Бьюкенен не слышал, что тот сказал, так как его сознание уплывало, куда-то проваливалось.
Он снова пришел в себя, когда Уэйд отпирал дверцу «форда».
— Извините, что я так задержался.
«Задержался?» — подумал Бьюкенен.
— Что вы хотите сказать? — Он видел все будто в тумане, а язык казался распухшим. — Который сейчас час?
— Почти девять. Большинство магазинов еще не открывались. Но я все-таки достал для вас бутылку воды. — Уэйд отвинтил крышечку с бутылки «Эвиан» и поднес горлышко к запекшимся губам Бьюкенена.
Рот Бьюкенена, словно сухая губка, всосал почти всю воду. Тоненькая струйка сбежала по подбородку.
— Дайте мне еще несколько таблеток. — Он говорил так, будто горло у него было забито камнями.
— Температура все еще держится?
Бьюкенен кивнул, поморщившись.
— И эта проклятая головная боль все никак не проходит.
— Подставляйте ладонь, держите аспирин.
От слабости Бьюкенен не смог поднять левую руку, а правую вдруг снова свело судорогой.
— Лучше положите таблетки мне прямо в рот.
Уэйд нахмурился.
Бьюкенен проглотил таблетки, запив их водой.
— Вам надо поддерживать силы. На одной воде не проживешь, — сказал Уэйд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88