Тела сохранятся веками, но их никто не сможет найти. Вот что мы имели в виду. Или наши вожди начали верить в собственные враки о том, что их законы продержатся еще сотни и сотни лет? Разве могли они предвидеть, что целые озера разольются под непрочной коркой тающих ледников, и все эти столетия поплывут, как баржи, перегруженные телами, высвободившимися из ледяного плена. Беспокоило ли их вообще, что подумают о них потомки?
Истребляя все живое, как они собирались защитить будущее, заставить любить себя, свое дело?
…В пустыне мы сжигали их на месте. Они выходили длинной цепью из пылающего огня и удушающей пыли, а тем немногим, кто не задохнулся в черных грузовиках, мы устраивали обильный и смертоносный водопой; они знали, но никто не мог противиться жажде в те знойные дни, когда смерть постепенно брала верх над жизнью.
Они пили отравленную воду и умирали. Мы сжигали их тела в солнечных очагах, мы приносили жертву ненасытным божествам Расы и Чистоты. И в самом деле виделась нам чистота в том способе, которым они уходили с лица земли, словно такая смерть придавала им ореол благородства, которого им никогда было бы не достигнуть в своей низкой, вырожденческой жизни. Их пепел оседал на барханах, его уносило первым порывом ветра.
Последними в печи загружались лагерные рабочие – уже усыпленные газом в своих бараках, – и бумаги, документация: все приказы, заявки на материалы, складские квитанции, файлы, папки, заметки и мемо, служебные записки. Большая часть наших личных дел также ушла в дым. То, что мы позволили себе сохранить, искали старательно, тщась убрать малейшее пятно грязи с наших мундиров, так, как не очистят ни в одной прачечной.
Мы разделились и двигались к своим участкам завоеванных территорий. Воссоединение не поощрялось.
Я думаю когда-нибудь написать обо всем, что происходило тогда – не признание, но объяснение.
И мы страдали. Нам приходилось нелегко. Не только физически – хотя условия были не из легких, – и все же основная нагрузка ложилась на разум и чувства. Были среди нас, может быть, и скоты, и чудовища, гордившиеся тем, что они делают (возможно, за все это время мы уберегли улицы собственных городов от многих убийц и маньяков), но большинству довелось изведать, что такое агония. В самые тяжкие мгновения нашей жизни мы удивлялись: неужели мы в самом деле сделали все это? Хотя где-то глубоко внутри точно знали, что сделали.
Поэтому многим из нас снятся кошмары. Мы еженощно видим то, в чем принимали участие. Мы видим боль и ужас.
Что касается тех, от кого мы отделались… Их муки проще. Они, конечно, растягивались на многие дни, может быть, даже на месяцы, но, в конце концов, все решалось быстро и эффективно. Мы заботились об этом своевременно. Мы, можно сказать, избавили их от дополнительных мучений.
Наши же страдания растянулись на целое поколение.
Я горжусь тем, что делал. Я не хотел бы делать это снова, но я рад, что делал все, что от меня зависело.
Вот почему я хотел бы написать обо всем, что случилось: свидетельствуя о нашей вере и самоотверженности. И о наших страданиях.
Но я так и не написал. До сих пор.
И этим я тоже горжусь.
Он проснулся и почувствовал у себя в мозгу постороннее присутствие.
Он вернулся в настоящее, вернулся в свою спальню в санатории у самого моря и мог видеть, как солнечный свет скользит по кафельной плитке балкона. Его сдвоенные сердца стучали, чешуйки вставали на спине, покалывая. Нога ныла, отдаваясь болью того давнего ранения на леднике.
В этот раз старый сон оказался ярче и подробнее, чем прежде. Такого еще не было, к тому же, в этот раз он все-таки добрался до ледяной лавины на западном склоне. Обычно все заканчивалось еще на канатной дороге. Но мало ли что было на той войне. На войне с гражданским населением. Эти воспоминания были погребены под тяжестью жутковато-белого снега, вместе с чувством незабываемой боли. Тогда ему впервые в жизни пришлось испытать такую резкую, острую боль, и память со временем позаботилась о том, чтобы лишить его этого крайне неприятного воспоминания. Впрочем, сон есть сон. Чего только не всплывет из подсознания. Обычное дело. Ему же говорили, предупреждали – будут кошмары. Но никто не говорил о том, что каждую ночь он будет смотреть в лицо мертвой девочке.
Он вдруг обнаружил, что думает, что-то кому-то объясняет, даже доказывает… Оказывается, он прекрасно помнит, что делал там, в армии, где провел большую часть своей жизни.
И теперь он явственно чувствовал постороннее присутствие у себя в мозгу.
Что бы это ни было, оно внезапно заставило его закрыть глаза.
– И последнее, – сказал голос. Это был глубокий, явно привыкший повелевать голос, он произносил слова отчетливо и внятно.
Последнее? – подумал он. (Что происходит?)
– У меня есть правда.
Какая правда?
– Правда о том, что вы делали. И о том, что делали ваши люди.
Что?
– Правда осталась на месте. Она выжила в пустыне, где песок запекся в крови. Она проросла сквозь ил на дне озер, и ей нашлось место в летописях. Внезапное исчезновение предметов искусства, резкие перемены в архитектуре, не говоря уже о сельском хозяйстве. Нашлось несколько книг, документов и фотографий, которые противоречили переписанной истории. Ваши учебники не могли объяснить, отчего такое множество людей исчезло столь внезапно, без единого признака ассимиляции. О чем вы?
– Вы все равно не поверите, если я скажу, кто я. Но это неважно. Я буду говорить о геноциде. И я буду судить вас по законам военного трибунала. Я буду вашим следователем, прокурором и судьей в одном лице.
Мы делали то, что должны были делать! Мы исполняли долг!
– Благодарю, мы только что обдумали все это. Ваши самооправдания будут учтены в судебном процессе. При заседании комиссии военного трибунала. Я верю в то, что делал!
– Знаю. Это не оправдание.
Кто вы? Кто дал вам право залезать ко мне в голову?
– Мое имя на вашем языке значит “Серая Зона”. И право “залезать вам в голову”, как вы изволили выразиться, мне дает то же самое, что и вам давало поступать так с теми, кого вы убили – сила. Превосходящая сила. Значительно превосходящая вашу – в моем случае. Однако меня отзывают, и сейчас я должен оставить вас. Но я вернусь через несколько месяцев, и тогда мы продолжим наше расследование. У нас достаточно времени, чтобы выстроить обвинение, следствие и защиту.
Что? – подумал он, пытаясь открыть глаза.
– Комендант, с вами уже не случится ничего плохого, потому что вы сами – худшее из зол. Но у вас еще будет время поразмыслить над этим. Пока я не вернусь за вами.
И он снова попал в свой сон.
Он провалился сквозь кровать, ледяное белое покрывало разошлось под ним, пропуская в бездонный резервуар, наполненный кровью: он падал сквозь кровь к свету, где его ждали пустыня и железная дорога, протянувшаяся через пески. Он упал в одну из вагонеток, и лежал там со сломанной ногой в окружении гниющей плоти, стиснутый со всех сторон телами, облепленный испражнениями, в черных язвах, среди жужжания мух, терзаемый лихорадкой и жаждой, не оставлявшими его ни на минуту.
Он умер в вагоне для скота после агонии, казавшейся ему бесконечной. Затем наступил период коротких вспышек сознания, когда он мог видеть свою комнату в санатории. Даже в состоянии шока у него хватало наблюдательности и сил заметить, что время странным образом растягивается. Ему казалось, что в этом бреду прошел целый день, но, пока он часами погружался в свой мучительный сон, в комнате ничего не изменилось.
Он проснулся, погребенный в леднике, умирая от холода. Выстрел в голову только парализовал его. Он все чувствовал. И снова началась бесконечная агония.
Затем опять возвращение домой. Судя по положению солнца, по-прежнему было утро. Он и представить не мог, что в мире существует боль, которую чувствуешь растянутой на всю жизнь. Перед тем, как снова провалиться в сон, он успел заметить, что передвинулся на постели примерно на полдюйма.
На этот раз он оказался на корабле, в трюме, набитом тысячами людей, в кромешной тьме, и вновь был окружен гнилью, разложением и нечистотами, снова слышал стоны и крики. Он был уже полумертв, когда два дня спустя были открыты люки, и тех, кто остался в живых, начали сбрасывать в море.
На следующее утро отставного коменданта нашел уборщик. Старик, скорчившись, лежал у двери в свой номер. Его сердце остановилось.
Выражение лица у мертвого коменданта было таким, что служитель гостиницы едва не обмочился со страху, хотя доктор заявил, что смерть, вероятнее всего, наступила мгновенно.
V
[плотный луч, М16, пер. @п4.28.858.8893]
хОКБ “Серая зона” оОСТ “Честная ошибка”
Здесь. Я уже в пути.
&
хОСТ “Честная ошибка” оОКБ “Серая Зона”
Не торопитесь.
&
Есть срочная работа.
&
Обработать еще один мозг?
&
Требуется произвести расследование. Установить истину.
&
Я должен подумать над этим. В данный момент меня интересует поиск представлений об истине в разуме простейших животных.
&
Если заинтересованные простейшие на генетическом уровне вычеркнули правду о геноциде из памяти других простейших, в их головах вы ничего не найдете.
Впрочем, никто не станет отрицать, что у вас есть воистину действенные методы.
&
Спасибо, черт возьми. И поэтому другие корабли называют меня “Живодером”.
&
Это уж точно.
Что ж, позвольте пожелать вам всего наилучшего, чего бы наши друзья ни потребовали от вас в дальнейшем.
&
Благодарю. Рад был услужить…
&
Конец связи.
VI
Две тяжелые микровинтовки беззвучно упали на ковер сразу за люком воздушного шлюза, рядом с ними приземлился плащ. Мягкий свет ламп отразился в лаке деревянных панелей. Ртутные фишки для игры сразу растаяли при температуре, привычной человеку. Пожав плечами, Генар-Хафун вывернул карманы куртки и выплеснул ртуть на ковер.
Зевнув, он двинулся дальше. Забавно, что модуль не приветствовал его.
Винтовки остались лежать на полу в коридоре. Куртку он бросил на скульптуру в холле. Снова зевнул. Скоро рассвет самое время в постель… Он стащил сапоги и закинул их подальше, в коридор, ведущий к бассейну.
Стянув штаны, он вошел в каюту модуля. Держась за стену, начал сбрасывать с себя детали спецжилета и предметы гардероба, пытаясь при этом не упасть. И вдруг почувствовал, что в модуле находится посторонний.
Ну да, там, в глубине гостиной.
Призрак?
Он замер.
Этот кто-то сильно смахивал на тень его любимого дядюшки, как всегда, развалившегося в лучшем кресле.
Генар-Хафун постоял, выпрямившись, словно по стойке “смирно!”, правда, слегка покачиваясь. Ему хотелось протереть глаза, но он не был сейчас способен даже на это.
– Дядюшка Тишлин? – осторожно спросил он, покосившись на привидение. Опершись на антикварную тумбу, он принялся стягивать носки.
Фигура высокого, седого, как лунь, старика поднялась ему навстречу, привычно оправляя длинный служебный китель ветерана Контакта.
– Только его копия, Бэр, только копия, – пророкотал знакомый голос. Голограмма откинула голову назад и вперила в него оценивающий взор:
– Они действительно хотят, чтобы ты сделал это, малыш.
Генар-Хафун почесал в затылке и пробормотал что-то костюму. Тот начал разматываться вокруг него, как апельсиновая кожура.
– И ты, дядя, ты тоже не скажешь мне, в чем дело? – спросил он, выступая из сложенного у ног костюма и набирая полные легкие воздуха. Он сделал это, скорее, для того, чтобы лишний раз подразнить костюм, в модуле дышалось ничуть не хуже и не лучше, чем в спецжилете. Костюм сжался в ком размером с его голову и безропотно поплыл в чистку.
Голограмма дядюшки медленно вздохнула и скрестила руки на груди – жестом, который Генар-Хафун помнил с детства.
– Только не падай, Бэр, – предупредила голограмма. – Они хотят, чтобы ты выкрал душу умершей женщины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Истребляя все живое, как они собирались защитить будущее, заставить любить себя, свое дело?
…В пустыне мы сжигали их на месте. Они выходили длинной цепью из пылающего огня и удушающей пыли, а тем немногим, кто не задохнулся в черных грузовиках, мы устраивали обильный и смертоносный водопой; они знали, но никто не мог противиться жажде в те знойные дни, когда смерть постепенно брала верх над жизнью.
Они пили отравленную воду и умирали. Мы сжигали их тела в солнечных очагах, мы приносили жертву ненасытным божествам Расы и Чистоты. И в самом деле виделась нам чистота в том способе, которым они уходили с лица земли, словно такая смерть придавала им ореол благородства, которого им никогда было бы не достигнуть в своей низкой, вырожденческой жизни. Их пепел оседал на барханах, его уносило первым порывом ветра.
Последними в печи загружались лагерные рабочие – уже усыпленные газом в своих бараках, – и бумаги, документация: все приказы, заявки на материалы, складские квитанции, файлы, папки, заметки и мемо, служебные записки. Большая часть наших личных дел также ушла в дым. То, что мы позволили себе сохранить, искали старательно, тщась убрать малейшее пятно грязи с наших мундиров, так, как не очистят ни в одной прачечной.
Мы разделились и двигались к своим участкам завоеванных территорий. Воссоединение не поощрялось.
Я думаю когда-нибудь написать обо всем, что происходило тогда – не признание, но объяснение.
И мы страдали. Нам приходилось нелегко. Не только физически – хотя условия были не из легких, – и все же основная нагрузка ложилась на разум и чувства. Были среди нас, может быть, и скоты, и чудовища, гордившиеся тем, что они делают (возможно, за все это время мы уберегли улицы собственных городов от многих убийц и маньяков), но большинству довелось изведать, что такое агония. В самые тяжкие мгновения нашей жизни мы удивлялись: неужели мы в самом деле сделали все это? Хотя где-то глубоко внутри точно знали, что сделали.
Поэтому многим из нас снятся кошмары. Мы еженощно видим то, в чем принимали участие. Мы видим боль и ужас.
Что касается тех, от кого мы отделались… Их муки проще. Они, конечно, растягивались на многие дни, может быть, даже на месяцы, но, в конце концов, все решалось быстро и эффективно. Мы заботились об этом своевременно. Мы, можно сказать, избавили их от дополнительных мучений.
Наши же страдания растянулись на целое поколение.
Я горжусь тем, что делал. Я не хотел бы делать это снова, но я рад, что делал все, что от меня зависело.
Вот почему я хотел бы написать обо всем, что случилось: свидетельствуя о нашей вере и самоотверженности. И о наших страданиях.
Но я так и не написал. До сих пор.
И этим я тоже горжусь.
Он проснулся и почувствовал у себя в мозгу постороннее присутствие.
Он вернулся в настоящее, вернулся в свою спальню в санатории у самого моря и мог видеть, как солнечный свет скользит по кафельной плитке балкона. Его сдвоенные сердца стучали, чешуйки вставали на спине, покалывая. Нога ныла, отдаваясь болью того давнего ранения на леднике.
В этот раз старый сон оказался ярче и подробнее, чем прежде. Такого еще не было, к тому же, в этот раз он все-таки добрался до ледяной лавины на западном склоне. Обычно все заканчивалось еще на канатной дороге. Но мало ли что было на той войне. На войне с гражданским населением. Эти воспоминания были погребены под тяжестью жутковато-белого снега, вместе с чувством незабываемой боли. Тогда ему впервые в жизни пришлось испытать такую резкую, острую боль, и память со временем позаботилась о том, чтобы лишить его этого крайне неприятного воспоминания. Впрочем, сон есть сон. Чего только не всплывет из подсознания. Обычное дело. Ему же говорили, предупреждали – будут кошмары. Но никто не говорил о том, что каждую ночь он будет смотреть в лицо мертвой девочке.
Он вдруг обнаружил, что думает, что-то кому-то объясняет, даже доказывает… Оказывается, он прекрасно помнит, что делал там, в армии, где провел большую часть своей жизни.
И теперь он явственно чувствовал постороннее присутствие у себя в мозгу.
Что бы это ни было, оно внезапно заставило его закрыть глаза.
– И последнее, – сказал голос. Это был глубокий, явно привыкший повелевать голос, он произносил слова отчетливо и внятно.
Последнее? – подумал он. (Что происходит?)
– У меня есть правда.
Какая правда?
– Правда о том, что вы делали. И о том, что делали ваши люди.
Что?
– Правда осталась на месте. Она выжила в пустыне, где песок запекся в крови. Она проросла сквозь ил на дне озер, и ей нашлось место в летописях. Внезапное исчезновение предметов искусства, резкие перемены в архитектуре, не говоря уже о сельском хозяйстве. Нашлось несколько книг, документов и фотографий, которые противоречили переписанной истории. Ваши учебники не могли объяснить, отчего такое множество людей исчезло столь внезапно, без единого признака ассимиляции. О чем вы?
– Вы все равно не поверите, если я скажу, кто я. Но это неважно. Я буду говорить о геноциде. И я буду судить вас по законам военного трибунала. Я буду вашим следователем, прокурором и судьей в одном лице.
Мы делали то, что должны были делать! Мы исполняли долг!
– Благодарю, мы только что обдумали все это. Ваши самооправдания будут учтены в судебном процессе. При заседании комиссии военного трибунала. Я верю в то, что делал!
– Знаю. Это не оправдание.
Кто вы? Кто дал вам право залезать ко мне в голову?
– Мое имя на вашем языке значит “Серая Зона”. И право “залезать вам в голову”, как вы изволили выразиться, мне дает то же самое, что и вам давало поступать так с теми, кого вы убили – сила. Превосходящая сила. Значительно превосходящая вашу – в моем случае. Однако меня отзывают, и сейчас я должен оставить вас. Но я вернусь через несколько месяцев, и тогда мы продолжим наше расследование. У нас достаточно времени, чтобы выстроить обвинение, следствие и защиту.
Что? – подумал он, пытаясь открыть глаза.
– Комендант, с вами уже не случится ничего плохого, потому что вы сами – худшее из зол. Но у вас еще будет время поразмыслить над этим. Пока я не вернусь за вами.
И он снова попал в свой сон.
Он провалился сквозь кровать, ледяное белое покрывало разошлось под ним, пропуская в бездонный резервуар, наполненный кровью: он падал сквозь кровь к свету, где его ждали пустыня и железная дорога, протянувшаяся через пески. Он упал в одну из вагонеток, и лежал там со сломанной ногой в окружении гниющей плоти, стиснутый со всех сторон телами, облепленный испражнениями, в черных язвах, среди жужжания мух, терзаемый лихорадкой и жаждой, не оставлявшими его ни на минуту.
Он умер в вагоне для скота после агонии, казавшейся ему бесконечной. Затем наступил период коротких вспышек сознания, когда он мог видеть свою комнату в санатории. Даже в состоянии шока у него хватало наблюдательности и сил заметить, что время странным образом растягивается. Ему казалось, что в этом бреду прошел целый день, но, пока он часами погружался в свой мучительный сон, в комнате ничего не изменилось.
Он проснулся, погребенный в леднике, умирая от холода. Выстрел в голову только парализовал его. Он все чувствовал. И снова началась бесконечная агония.
Затем опять возвращение домой. Судя по положению солнца, по-прежнему было утро. Он и представить не мог, что в мире существует боль, которую чувствуешь растянутой на всю жизнь. Перед тем, как снова провалиться в сон, он успел заметить, что передвинулся на постели примерно на полдюйма.
На этот раз он оказался на корабле, в трюме, набитом тысячами людей, в кромешной тьме, и вновь был окружен гнилью, разложением и нечистотами, снова слышал стоны и крики. Он был уже полумертв, когда два дня спустя были открыты люки, и тех, кто остался в живых, начали сбрасывать в море.
На следующее утро отставного коменданта нашел уборщик. Старик, скорчившись, лежал у двери в свой номер. Его сердце остановилось.
Выражение лица у мертвого коменданта было таким, что служитель гостиницы едва не обмочился со страху, хотя доктор заявил, что смерть, вероятнее всего, наступила мгновенно.
V
[плотный луч, М16, пер. @п4.28.858.8893]
хОКБ “Серая зона” оОСТ “Честная ошибка”
Здесь. Я уже в пути.
&
хОСТ “Честная ошибка” оОКБ “Серая Зона”
Не торопитесь.
&
Есть срочная работа.
&
Обработать еще один мозг?
&
Требуется произвести расследование. Установить истину.
&
Я должен подумать над этим. В данный момент меня интересует поиск представлений об истине в разуме простейших животных.
&
Если заинтересованные простейшие на генетическом уровне вычеркнули правду о геноциде из памяти других простейших, в их головах вы ничего не найдете.
Впрочем, никто не станет отрицать, что у вас есть воистину действенные методы.
&
Спасибо, черт возьми. И поэтому другие корабли называют меня “Живодером”.
&
Это уж точно.
Что ж, позвольте пожелать вам всего наилучшего, чего бы наши друзья ни потребовали от вас в дальнейшем.
&
Благодарю. Рад был услужить…
&
Конец связи.
VI
Две тяжелые микровинтовки беззвучно упали на ковер сразу за люком воздушного шлюза, рядом с ними приземлился плащ. Мягкий свет ламп отразился в лаке деревянных панелей. Ртутные фишки для игры сразу растаяли при температуре, привычной человеку. Пожав плечами, Генар-Хафун вывернул карманы куртки и выплеснул ртуть на ковер.
Зевнув, он двинулся дальше. Забавно, что модуль не приветствовал его.
Винтовки остались лежать на полу в коридоре. Куртку он бросил на скульптуру в холле. Снова зевнул. Скоро рассвет самое время в постель… Он стащил сапоги и закинул их подальше, в коридор, ведущий к бассейну.
Стянув штаны, он вошел в каюту модуля. Держась за стену, начал сбрасывать с себя детали спецжилета и предметы гардероба, пытаясь при этом не упасть. И вдруг почувствовал, что в модуле находится посторонний.
Ну да, там, в глубине гостиной.
Призрак?
Он замер.
Этот кто-то сильно смахивал на тень его любимого дядюшки, как всегда, развалившегося в лучшем кресле.
Генар-Хафун постоял, выпрямившись, словно по стойке “смирно!”, правда, слегка покачиваясь. Ему хотелось протереть глаза, но он не был сейчас способен даже на это.
– Дядюшка Тишлин? – осторожно спросил он, покосившись на привидение. Опершись на антикварную тумбу, он принялся стягивать носки.
Фигура высокого, седого, как лунь, старика поднялась ему навстречу, привычно оправляя длинный служебный китель ветерана Контакта.
– Только его копия, Бэр, только копия, – пророкотал знакомый голос. Голограмма откинула голову назад и вперила в него оценивающий взор:
– Они действительно хотят, чтобы ты сделал это, малыш.
Генар-Хафун почесал в затылке и пробормотал что-то костюму. Тот начал разматываться вокруг него, как апельсиновая кожура.
– И ты, дядя, ты тоже не скажешь мне, в чем дело? – спросил он, выступая из сложенного у ног костюма и набирая полные легкие воздуха. Он сделал это, скорее, для того, чтобы лишний раз подразнить костюм, в модуле дышалось ничуть не хуже и не лучше, чем в спецжилете. Костюм сжался в ком размером с его голову и безропотно поплыл в чистку.
Голограмма дядюшки медленно вздохнула и скрестила руки на груди – жестом, который Генар-Хафун помнил с детства.
– Только не падай, Бэр, – предупредила голограмма. – Они хотят, чтобы ты выкрал душу умершей женщины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65