– А потом, когда меня не станет, ты можешь вернуться к Софи и наслаждаться комфортом в доме господина мэра. Как ты на это смотришь?
Теперь настала очередь Робера вспомнить, как они расстались на улице Траверсьер. Горечь и озлобление, которые он тогда испытывал, были забыты, исчезли навсегда после слов Мишеля. Братья являли сейчас странный контраст прошлому: Робер, некогда блестящий денди, сгорбился, платье висело на нем как на вешалке, крашеные волосы были тронуты сединой, глаза скрывались под очками; а бывший террорист Мишель, гроза всей округи Мондубло, готовый сражаться с целым миром, превратился в умирающего старика, которому предстояла его последняя битва.
Если бы они это знали тогда, повторяла я себе, если бы они знали, может быть, они вели бы себя иначе, может быть, не стали бы ссориться. И не было бы одиночества, злобы, мучительной тоски – всего, что терзало их между прошлым и настоящим.
– Я поеду с тобой, – сказал Робер. – С радостью и гордостью. А все эти разговоры, что тебе осталось жить полгода, – это мы еще поспорим.
Если я выиграю, тем лучше для обоих. А если проиграю, то, по крайней мере, не придется платить.
Ясно было одно: ни лондонские туманы, ни мрачная камера Королевской тюрьмы, ни близкая смерть Мишеля – ничто не могло изменить натуру моего старшего братца-игрока, лишить его чувства юмора.
Глава двадцатая
Мой старший брат проиграл пари. Мишель умер через шесть месяцев, в апреле тысяча восемьсот третьего года, слава богу, без особых мучений. Еще за день до смерти он продолжал работать, и конец наступил внезапно, во время приступа кашля. Вот только что он разговаривал с Эдме, а в следующую минуту его не стало. Мы привезли тело в Вибрейе и похоронили на кладбище, где со временем буду лежать я сама, а после меня мои сыновья. Никто из нас не желал, чтобы продлилась его жизнь. Силы Мишеля угасали, а примириться с жизнью инвалида, коротающего свои дни в удобном кресле, ему было бы очень трудно. Присутствие брата очень скрасило его последние месяцы. Робер, по словам Эдме, обращался с ним так ласково, что лучшего нельзя было и желать. Он стелил Мишелю постель, помогал ему одеваться, сидел с ним ночью, когда приступы кашля становились особенно жестокими. И все это делалось легко и весело.
– Я не хотела, чтобы он с нами ехал, – призналась Эдме, – но уже через две недели поняла, что на него можно положиться полностью. Если бы не Робер, я не знаю, как у меня хватило бы сил встретить конец.
Итак, мой младший брат покинул нас первым, и мне хотелось думать – я ведь никогда не переставала верить в Бога, – что теперь, когда его нет с нами, он там, на небе, вместе с нашим отцом работает в некоей небесной стекловарне, он спокоен, со всем примирился и больше не заикается. Наши чувства позволяют нам превратить загробную жизнь в волшебную сказку для детей, но мне это нравится больше, чем теория Эдме о полном забвении.
Смерть Мишеля так страшно на нее подействовала, что жизнь оказалась для сестры лишенной смысла. Последние семь лет она жила только для него, и теперь, когда Мишеля не стало, она чувствовала себя потерянной. Слишком долго они делили все поровну: у них была одна вера, одинаковый фанатизм и даже общее крушение мечты – когда рухнуло их предприятие, они находили утешение в том, что это их общая катастрофа.
– Ей нужно снова выйти замуж, – решительно заявил Франсуа. – Муж, дети и домашние заботы скоро ее вылечат.
Я подумала о том, что некоторые мужчины напрасно думают, что заботы о покое и удобствах какого-нибудь чужого человека, штопанье его белья и носков могут удовлетворить такую женщину, как моя сестра Эдме с ее живым умом и тягой к спорам. Ведь живи она в другие времена, она бы стала бороться за свои убеждения с такой же страстью, как Жанна д'Арк.
Для Эдме революция закончилась слишком рано. Победоносными армиями Бонапарта можно было гордиться, однако, по ее мнению – и по мнению Мишеля, если бы он был жив, – вся эта слава не более чем пустая насмешка, годная лишь для того, чтобы тешить честолюбие генералов, – массы людей в этом участия не принимали. Из друзей Первого Консула составилась новая аристократия, разукрашенная, разубранная перьями и лентами; все они толпились вокруг него, плутовали и интриговали ради того, чтобы добиться милостей, совсем как прежние придворные в Версале. Изменились только имена.
– Я пережила свое время, – говорила Эдме. – Меня надо было отправить на гильотину вместе с Робеспьером и Сен-Жюстом, или же мне следовало погибнуть, защищая их идеалы на улицах Парижа. Все, что было после, испорчено и прогнило.
Нескольких недель, что она прожила с нами в Ге-де-Лоне, оказалось достаточно. Она скучала, не могла найти себе места. А потом быстро собралась и отправилась в Вандом в надежде отыскать кого-нибудь из «бабёфистов», которые, возможно, еще уцелели. Некоторое время мы ничего о ней не знали, а потом стало известно, что она пишет статьи для Гесина, друга и соратника Бабёфа, – он снова был на свободе и боролся против законов о воинской повинности.
Я всегда говорила, что Эдме следовало родиться мужчиной. Ее ум, упорство никак не подходили для женщины и только даром пропадали.
Когда наступила весна, мы с Робером поехали в Сен-Кристоф, чтобы повидаться с Пьером, который, конечно, приезжал до этого на похороны Мишеля, так что братья уже виделись. Это свидание не вызывало во мне опасений. Пьер встретил нашего эмигранта так, словно тот никуда не уезжал, и тут же предложил ему ту часть матушкиного наследства, которую берег, с тем чтобы впоследствии передать Жаку. Доход от небольшой фермы и виноградника был невелик, однако его было достаточно, чтобы брат мог на него существовать и даже что-то откладывать.
– Вопрос в том, – сказал Пьер, – что ты предполагаешь делать с этим наследством.
– Предполагаю не делать ничего, – отвечал Робер, – пока не переговорю об этом с Жаком. Я ничего не понимаю с этим его призывом в армию. Разве нельзя было бы уплатить компенсацию, с тем чтобы его отпустили?
– Нет, – ответил Пьер. – Но даже если бы… Он не договорил и посмотрел на меня. Я очень хорошо понимала, о чем он думает. Жаку было уже почти двадцать два года, и он был уверен, – по крайней мере, мы так считали, – что отец его умер. Изменить этого было нельзя, независимо от того, будет ли Жак продолжать служить в армии или нет.
– Мне кажется, ты должен знать, – сказал Пьер, – что за все время, что мы живем в Сен-Кристофе, Жак ни разу не упомянул твоего имени. Мои ребята говорили мне то же самое. Может быть, он разговаривал о тебе с матушкой, когда жил с ней, но со мной – никогда.
– Возможно, это и так, – возразил Робер, – но это не значит, что он обо мне не думал.
Я чувствовала, что Пьера это беспокоит – как из-за Робера, так и из-за Жака. Больше всего на свете ему, конечно, хотелось бы помирить отца с сыном, что же до Робера, то он не видел в этой ситуации ничего необычного. Он, наверное, думал, что это то же самое, как если бы он уезжал в колонии и вернулся после долгого отсутствия. Но ведь он бросил своего сына, покинул свою страну и в течение тринадцати лет жил в Англии эмигрантом. Он не вправе ожидать, что найдет по приезде ту же любовь, которую помнил по прежним временам.
– А как его другие дедушка и бабушка? – расспрашивал Робер. – Он, наверное, потерял с ними связь? Я думаю, что так оно и есть.
– Напротив, – возразил Пьер. – Он регулярно с ними переписывается и часто ездит к ним, по крайней мере ездил, пока его не призвали в армию. Я специально оговорил это обстоятельство, когда стал его опекуном. Насколько я понимаю, после смерти Фиатов все их состояние перейдет к нему. Возможно, там будет не так уж много – дом в Париже и то, что старику Фиату удалось скопить, – но, во всяком случае, это будет приятным добавлением к его военному жалованью.
Робер помолчал.
– Боюсь, что Фиаты не особенно высокого обо мне мнения, – сказал он наконец.
– А чего ты, собственно, ожидал? – спросил Пьер.
– Нет, нет, это вполне естественно. А как ты думаешь, они не настраивали Жака против меня?
– Возможно, – отвечал Пьер, – хотя маловероятно. Они славные старики и, скорее всего, просто избегали упоминать твое имя. Вряд ли они стали бы произносить при Жаке слово «эмигрант».
Лицо Робера словно отвердело, приняв необычное для него выражение. Странно, что он узнал от Пьера то, чего ему не захотел сказать Мишель.
– Неужели нас так презирали? – спросил он.
– Честно говоря, да, – сказал Пьер. – И не забудь, что ты уехал одним из первых. В твоем случае нельзя даже говорить о преследовании.
– А угроза тюремного заключения? – возразил Робер.
– Это опять-таки не вызовет особого восторга со стороны твоего сына, – сказал Пьер.
Пьер, который был самым снисходительным и сострадательным из людей, обладал тем не менее способностью называть вещи своими именами, когда дело касалось эмиграции, и он хотел избавить брата от унижения. Но он не принял во внимание богатую фантазию Робера и не подозревал – в отличие от меня, которая знала о его лондонской жизни, – что у нашего брата всегда найдется в запасе куча объяснений, с помощью которых он успокоит свою совесть.
Испытание наступило скорее, чем мы предполагали. Был последний день нашего визита, когда Пьер-Франсуа, шестнадцатилетний сын Пьера и полный тезка моего собственного, прибежал домой, задыхаясь от возбуждения, и сообщил, что четвертый батальон девяносто четвертого пехотного полка находится в Туре.
– Они следуют на север, к побережью, и остановились там на отдых, – сказал он. – Пробудут в казармах дня три. Жак, конечно, попросит, чтобы его отпустили, и приедет повидаться с нами. Хотя бы на час или два.
Жак служил в пятой роте этого батальона, и если сведения были верны, если они действительно находились в Туре, было вполне вероятно, что он попросит отпуск.
– Мы должны немедленно отправиться в Тур, – сказал Робер, который пришел в лихорадочное возбуждение при мысли, что скоро увидит сына. – Какой смысл дожидаться его здесь?
– Надо сначала выяснить, насколько достоверны эти сведения, – отозвался Пьер. – Это несомненно девяносто третий полк, но почему обязательно четвертый батальон?
Он пошел выяснить, откуда взялись эти слухи, в то время как Робер – я не видела его таким беспокойным и нетерпеливым со дня его возвращения из Англии, он даже стал похож на прежнего Робера – шагал взад-вперед по гостиной в доме Пьера, где царил отчаянный беспорядок: под ногами вертелись щенки, котята и ручные ежики, валялись самодельные клетки, по углам были свалены книги, которых было слишком много, так что они не помещались на полках, а на стенах висели поразительные рисунки дочери Пьера, очаровательной семилетней Пивуан-Белль-де-Нюи, которая очень скоро стала любимицей дядюшки.
– Если я по вине Пьера не сумею повидать Жака, – говорил Робер, – я никогда ему этого не прошу. До Тура всего полтора часа езды. Мы могли бы нанять экипаж и к четырем часам были бы уже на месте.
Я видела, как он мучается, и жалела его, но в то же время понимала и Пьера, который считал, что необходимо действовать с осторожностью. С одной стороны, жалко было бы проехаться впустую, а с другой – я опасалась, как бы по приезде в Тур Робер в своей горячности не стал бы спорить и ссориться с офицерами – начальниками Жака.
– Положись на Пьера, он сделает все, что нужно, – уговаривала я. – Ты ведь достаточно хорошо его знаешь.
Вместо ответа брат жестом показал на беспорядок в комнате.
– Я не слишком в этом уверен, – возразил он. – Все, что ты видишь, говорит о том, что такой же беспорядок у него в голове. Его сыновья, конечно, отличные ребята, они могут наложить лубки на лапу какого-нибудь котенка, но ведь они же едва умеют писать на своем родном языке. Я уверен, что и мой сын тоже не получил образования из-за теорий Пьера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62