А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Тот пил кофе на кушетке.
— Вы уже, вероятно, раздумываете, — сказал он, — какова связь между событиями, произошедшими здесь во время Войны, и недавними инцидентами.
— Именно это я и хотел бы знать, — ответил я. Он неторопливо отпил кофе.
— Ключ — мой отец, Александр Айкен. Мне трудно о нем говорить; я будто разговариваю с беззубыми деснами. Он умер год назад и похоронен здесь, в Каррике. Разум его был в руинах, однако тело здорово. Забавно, как болезни словно бегут тех, кто жаждет умереть, правда? Само собой, если отец вообще может умереть, когда его пережил сын. — Он осторожно поставил чашку на столик возле кушетки. — Я живо помню многое из того, что Александр говорил и делал. А в остальном могу восстановить лишь обломки разговоров, фрагменты событий. — Он допил кофе и опустил чашку. — Ваш отец еще жив, Максвелл?
— Да. И отец, и мать.
— Это хорошо. Я не из тех, кто верит, будто наши родители уничтожают нас. А вы? — Он улыбнулся; что мне оставалось? — только улыбнуться в ответ, хоть я и сомневался, что уловил смысл. — Матери у меня не было, — продолжал он, — и для человека столь слабовольного, как Александр Айкен, вероятно, было адски трудно быть мне отцом и матерью. Но он меня любил — это я знаю. Он старался как мог. Он хотел, чтобы я выживал после ударов судьбы, и считал, что мне очень важно научиться скрывать свои чувства, дабы внешность никогда меня не выдавала. — Он засмеялся — приятный смех. — Я ни разу не спрашивал, отчего так опасно раскрываться. Я был мальчишка, я верил ему на слово. Я часами сидел перед зеркалом и тренировал всякие гримасы — интерес, счастье, нежность, по ситуации, пока не научился надевать их в любой момент. Очевидно, в этом и состоит актерское ремесло, но я себя чувствовал дрессированной обезьянкой, которая имитирует человеческие эмоции.
Да, я тут же подумал, что Айкен играет и прямо сейчас, для меня; но я выкинул эту мысль из головы. Мне нравилось его слушать, я хотел верить в него.
— Я взрослел, и Александр разговаривал со мной все меньше. Прошло время, и теперь, когда я просил его совета, о чем угодно, он мне отказывал. «Интимные беседы — разновидность наготы, которой следует избегать», — говорил он. — Айкен улыбнулся и кивнул. — Честное слово, Максвелл. Так и говорил. И все наши личные разговоры сводил к немногочисленным аксиомам подобного рода. У Митчелла, владельца «Оленя», была младшая сестра, которая повесилась. Мой отец сказал Митчеллу: «Единственное подлинное последнее таинство — самоубийство». Хорошо, да? Он, можно сказать, разговорился лишь единожды, когда я сказал, что после университета хочу на год уехать за границу. Ему это ужасно не понравилось. Он мне сразу ответил: «Путешествия — ранение, которое мы наносим сами себе. Некоторым требуется путешествовать, дабы выяснить, откуда они пришли. Только не нам. Мы слишком хорошо знаем, кто мы есть». — Вспоминая, Айкен улыбался. — Он отчаянно пытался уговорить меня остаться на Острове. Говорил: «Очарование чужих стран не слишком разнится с очарованием безумия». Я тогда не понимал, насколько знакома ему эта область. — Айкен больше не улыбался. — Однажды, как раз перед тем, как разум оставил его окончательно, он сказал: «Мы должны краснеть, видя состояние мира; мы должны краснеть, видя себя самих, которые желают в нем оставаться». — Он повертел чашку, затем взглянул на меня: — Понимаете, я его любил. Но здесь редко говорят о любви, а он был не такой отец, которому позволительно об этом сказать. Впрочем, мы прекрасно ладили. Поездки к нему в лечебницу разбивали мне сердце. В прошлом году, в марте, мне позвонили и сказали, что надо приехать сейчас же — это мой последний шанс увидеть его живым. Вы представляете, каково мне было в тот день?
Показания Айкена — часть вторая
(расшифровано с кассеты и сокращено мною, Джеймсом Максвеллом)
Рано утром он сел на поезд из Каррика в Столицу. Ему предстояло час прождать на Восточном вокзале, прежде чем можно будет нанять такси до лечебницы. На вокзале было людно, а Роберту не улыбалось стоять и размышлять.
Он нырнул в поток пассажиров и добрался до одежных лавок, киосков и ресторана в дальнем конце вокзала. Крыша из десяти тысяч грязных стекол отпугивала свет не менее действенно, чем в прошлом, когда громадные паровозы, пыхтя и рыгая, полвека коптили свой путь внутрь и наружу. Будь двери здесь достаточно широки и распахнись они, спертый воздух вырвался бы на свободу, и вокзал бы, громко вздохнув, осел.
Что касается лиц, которые Роберт Айкен видел мельком, пересекая зал, читалось на них, пожалуй, одно: мы — люди, которые заняты своим делом; почему бы тебе не заняться своим? Эти бледнолицые обитатели города знали, как ценно показать точно отмеренную дозу враждебности — необходимое устрашение в агрессивном мире.
Некоторое время Роберт созерцал стойку с журналами, но не мог сосредоточиться, а потому решил, что вполне можно выпить кофе. Он толкнул дверь ресторана. Внутри пахло примерно тем же, чем в зале. Имитацию кофе, имитацию пончиков, имитацию похлебки неизбежно окутывала затхлость. Ресторан был полон, но не слышалось гула разговоров. Роберт нашел единственный пустой столик и, едва сев, понял, отчего он пуст. За соседним столом что-то происходило.
В Каррике, в хорошо знакомом краю, Роберт послушался бы инстинкта, который велел ему убираться восвояси. Но здесь инстинкты его края были ненадежны. Ему стало любопытно: он хотел послушать, что официантка, чьи тугие кудряшки не уступали надутым губам, говорит человеку за соседним столиком.
— Последний раз предупреждаю, — услышал Роберт. — Вы тут засиделись уже.
Посетитель что-то пробормотал, не пытаясь встать.
— Так, — сказала она. — Я пошла за управляющим.
Роберт рассматривал спину посетителя. Тому, наверное, в душном ресторане было жарко сидеть в этом коричневом пальто. Воротник замарался. Волосы человека были седы, длинны и нечесаны, на макушке просвечивала бледная кожа черепа. Все в ресторане наблюдали, как к столу подошел управляющий, невысокий человек со злой физиономией.
— Вы тут сидите с самого утра, прямо с открытия, — сказал он. — Даю вам пять минут — доедайте и убирайтесь.
Посетитель обернулся к управляющему, и Роберт впервые увидел его лицо — длинное худое лицо, небритое, лицо высокого человека; но глаза — глаза были, как у Александра Айкена и у всех, кто, пробуждаясь, ежедневно оказывается в мире кошмаров.
— Я поем, когда буду к этому склонен. — Голос его был тих.
Управляющий ушел на кухню и через несколько секунд вернулся с дюжим вокзальным рабочим. Они взяли посетителя под мышки и поволокли из-за стола. Стол перевернулся, в воздух взлетели омлет и кофе. Но эти двое держали человека и тащили, пока он не выпал в проход. Они отпустили — и он шлепнулся на пол.
Теперь Роберт увидел; все увидели. Левая нога человека обрывалась в колене. Он лежал на полу, одноногий человек.
Управляющий и его помощник неловко топтались рядом, не зная, что делать.
— Подайте мне костыли, пожалуйста, — сказал человек с пола. Голос его по-прежнему был мягок. Тогда они заметили костыли, что лежали вдоль стены; управляющий их подобрал. Вдвоем они помогли человеку подняться, затем отконвоировали к двери. Безмолвно придержали дверь, пока он ковылял наружу.
Выбравшись, он пошел вдоль окна, снова обернулся и заглянул в ресторан. Человек уставился на Роберта и губами принялся вновь и вновь лепить какое-то слово. Люди за ближайшими столиками наблюдали за Робертом, а тот не мог отвести взгляда от длинного грустного лица, от безумных глаз. Он не слышал то, чего не услышишь, то, что легко выплывало изо рта одноногого, снова и снова; но в тот день Роберту казалось, что слово было: «Айкен. Айкен. Айкен».
Через некоторое время человек похромал прочь от окна, губами вылепливая свою мантру, и Роберт смог выйти из ресторана и сесть в такси.
Через час он оказался в лечебнице, в палате Александра, и понял, что дело безнадежно. Отец, похоже, его даже не узнал, однако нашел в нем аудиторию для страшной своей одержимости.
— Тело — всего лишь провиант для миллионов личинок, — сообщил он Роберту. — Они обитают в нас всю нашу жизнь. Посмотри в зеркало — увидишь, как они шныряют прямо под кожей. — Он сузил горящие глаза и внимательно вгляделся в лицо посетителя — не пытаясь понять, кто передним, но ища личинок, которые безусловно в нем прячутся.
Впервые Роберт понадеялся, что отец скоро умрет, что его примет в объятия тотальное ничто — единственная несомненность, в которую он когда-либо верил.
На Восточном вокзале Роберт ждал поезда в Каррик; его переполнял смутный ужас: все время чудился стук костылей, направляющихся к нему по плитам пола. Он слегка успокоился, лишь когда сел в поезд, помчавшийся прочь от Столицы, и из окна купе оглянулся на город, что уменьшался позади, на высокие дома и домики, разбросанные вокруг них, словно мусор у подножия коварных утесов.
А потом в Каррик прибыл Мартин Кёрк из Колонии, и покой испарился.
Однажды вечером, незадолго до вандализма в Библиотеке, Роберт отправился к Кёрку в «Олень». Он шел из Аптеки по периметру Парка, глядя в витрины лавок, и тревожился, как никогда не тревожился в Каррике. Ночь и туман исказили даже знакомое: чучело собаки в витрине Анны — щенка с заплаткой на груди — стало зловещим окровавленным созданием; два горожанина, болтая в кафе, склонились друг к другу, точно заговорщики; лица их были злы, когда они посмотрели, как Роберт идет мимо.
Он добрался до «Оленя» и направился в бар. Едва Роберт вошел, кассета подавилась музыкой и задохнулась. Кёрк уже сидел в баре; Роберт взял свой бокал и сел напротив Кёрка за столиком у огня. Стол был очень старый: слои инициалов, стрелочек и сердец, выцарапанные один поверх другого, сошлись на нем в алфавитном сражении. Над их беззвучным гамом Роберт разглядывал Кёрка.
Даже в свете бара было видно, насколько обветреннее стало это лицо за то время, что прошло с прибытия Кёрка в Каррик. Такое лицо было уместнее в Каррике, чем Робертово, чем Митчеллово или любое белое лицо домашнего обитателя. Вот, подумал Роберт, человек, до такой степени лишенный корней, что за несколько недель может где угодно стать местным; человек опасный, ибо умеет приспосабливаться.
— Спасибо, что пришли, — сказал Кёрк. Из кармана куртки он выудил бумажник. Осторожно раскрыл и вытащил снимок — фотографировали ящичным аппаратом. Кёрк протянул снимок Айкену.Фотография побурела от старости; загнулись края. Группа мужчин выстроилась, точно футбольная команда, на фоне высокой ограды: поверху колючая проволока, болтаются фонари. За оградой маячили низкие смутные холмы. — Пастух Свейнстон рассказал мне об утоплении пленников и показал этот снимок, — сказал Кёрк. — Меня особо интересует один пленник. Позвольте объяснить, отчего.
По всему Континенту быстро опускались сумерки. Молодая женщина и ее муж шли уже много часов — крались в обход сонных деревень (каждый домик со своим садом), держались подальше от дорог и наконец ступили в прохладный лес. Даже не верилось, что идет война.
Но теперь в полумиле за спиной они услышали то, чего страшились весь день: лаяли волкодавы. Мужчина поддерживал жену за локоть, помогая идти: бежать она больше не могла, спотыкалась о каждый упавший сук.
— Скоро будет река, — сказал он. Им обоим только исполнилось двадцать, муж и жена, красивая, белоликая.
Они вышли из леса. Увидели реку за узким прокосом — здесь она была полмили шириной и медлительна.
— Давай, плыви, — сказал он. — Не торопись, и доберешься в два счета. Я тебя скоро догоню.
Она потрясенно уставилась на него:
— Нет. Ты пойдешь со мной, сию секунду.
— Слишком светло. Я не хочу, чтоб они по нам стреляли. Я их отвлеку, а ты переберешься.
— Нет, нет, нет, — она всхлипывала, почти не в силах говорить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30