Он прицепил себя к Монументу и замахнулся топором на женщину. Лезвие вошло в свинец легко и беззвучно, будто в мокрую глину. Он кромсал Свободу, пока не стерлось лицо. Затем переключился на двух солдат. Козырьки шлемов защищали их лица, и он замахивался неловко, а под конец устала рука. Наконец он спустился на землю, открутил табличку и на обнаженном мраморе нарисовал красный круг.
Он закончил. Потом ему в голову пришло еще кое-что. Он снова подтянулся на постамент и зубилом проделал щель у женщины в промежности. Он кромсал солдатский штык, пока тот не откололся, потом заклинил его в проделанной дыре. Спустился он весь в поту. Сложил инструменты в мешок и прокрался в Аптеку. Запер за собою дверь, лег в постель и уснул как младенец.
— Не было смысла, — объяснил Роберт Айкен, — первое мое деяние совершать тонко; получился бы крик глухому в уши. Я хотел, чтобы преступление казалось примитивным; так дети в истерике выплескивают эмоции: ярость, боль, жажду разрушения. Уродуя Монумент, я пытался создать впечатление таких вот страстей, чтобы жители Каррика испугались… И они испугались, я видел; но не заподозрили Кёрка тут же — а я и не расстраивался. Со временем я нанес новый удар, и опять выбрал время за полночь.
Он оделся в темное и зачернил лицо, ибо луна светила ярко, а туман не показывался. Он надел кроссовки, дабы смягчить шаг, и вышел из города по западной дороге мимо болот.
Тяжелые железные ворота кладбища были приоткрыты; он вошел. Вытащил из мешка молоток и устремился на зады кладбища, по пути разбивая все, что попадалось на глаза. Он удивлялся, как легко уничтожить эти потуги увековечить прошлое. Многие камни были до того мягки, что рассыпались от удара, словно ждали его и были благодарны. Меньше всех сопротивлялись статуи, и он отбивал все, что выступало в пределах досягаемости: головы, руки, крылья. Нескольким самым замысловатым камням он уготовил особые почести.
Он уложил двух опрокинутых ангелов в непристойную позу и окружил их кольцом из мусора. На спине одного ангела губной помадой нарисовал жирный круг — он принес с собой несколько тюбиков.
Возле главной аллеи он нашел дохлую овцу и отволок ее к пустой могиле. Столкнул ее и слегка присыпал землей. Потом отнес обломки ангела на дорогу и уронил там, где их непременно увидит любой водитель. Удовлетворившись содеянным, он поспешил в Каррик.
— В ту ночь я осквернил могилу собственного отца, — сказал Роберт Айкен, — и ни на миг не пожалел; он избегал толп всю жизнь и не захотел бы присоединиться к остальным после смерти… Варварство на кладбище потрясло жителей города, как я и задумывал. Они бы ни за что не поверили, что такое может сотворить один из наших, и некоторые заподозрили Кёрка. Но ему все равно дозволялось бродить где вздумается. Когда он рассказал мне, что у него нет сомнений — его отец был одним из пленников Лагеря Ноль, — я понял, что пора снова действовать.
Стоял обжигающий холод, а туман был густ, когда Роберт до зари вышел через Парк к Библиотеке. Он надел резиновый плащ и резиновые перчатки; он хромал и задыхался под весом тяжеленной бутыли. Дверь у подножия лестницы была открыта, как всегда; он проскользнул внутрь, прочь от уличных фонарей, во тьму. Неловко вскарабкался по деревянной лестнице, держа бутыль подальше от себя. Наверху он разглядел полки за стеклянными дверями: на столе горел ночник. Он пробил дыру в стекле и затаил дыхание: звон был громок, и Роберт боялся, что перебудил весь город.
Ничего — только тишина.
Он просунул руку в дыру, отодвинул задвижку и вошел, направившись прямо к полкам на другом конце читального зала. Он вынул пробку из бутыли и зашагал вдоль полок, вытряхивая жидкость, стараясь ни единой книги не пропустить. Когда бутыль опустела, он грубо набросал рисунок и круг. Затем подобрал бутыль, покашливая от паров, что просачивались в горло.
На секунду он замер у двери: книги шипели. Он спустился по лестнице и торопливо зашагал через Парк.
— Для человека, любящего книги, — сказал Роберт Айкен, — их уничтожение — весьма трудное деяние. Воспоминание о том, как они шипели, терзало меня еще несколько дней. Я убедил себя, что это было необходимо — уничтожить всю нашу историю, которую можно использовать против нас. Я говорил себе, что творю новую историю… Даже горожане, которые никогда не читали книг, из-за вандализма в Библиотеке расстроились больше, чем из-за всего остального, что я натворил. Теперь Кёрка подозревали все — даже Анна. И все равно ему разрешалось бродить по холмам и общаться со Свейнстоном… И тогда я перешел к новой фазе плана, самой волнующей: я решил, что потребна пара убийств. С убийств начинаются новые эпохи.
В полночь приближаясь к коттеджу Свейнстона, он радовался туману. Внутри еще горел свет. Он подобрал камень — один из тех, что обрамляли дорожку, — и постучал в дверь.
Пастух открыл, собаки оживленно вертелись вокруг него; он выглянул в туман и улыбнулся, увидев гостя. Улыбка сменилась изумлением, когда камень опустился на его голову. Свейнстон рухнул. Второй удар проломил череп. Собаки расстроились; они лизали лицо падшего хозяина, не обращая внимания на убийцу.
Они не вмешивались, когда он оттащил тело на зады коттеджа и прислонил к стене овчарни. Он укрепил фонарик между камнями в стене, чтобы тот светил мертвецу в лицо. Затем скальпелем аккуратно отрезал губы. Кровь лилась потоком, собаки лизали ее и скулили.
Баллончиком он намалевал на фронтоне большой круг, затем бодрым шагом вернулся в Каррик. Когда он подошел к Аптеке, на часах было около двух, и туман уже рассеивался.
— Что, если самые злые, самые жестокие деяния, — сказал Роберт Айкен, — те, которые приносят благотворные, прогрессивные плоды? Смеем ли мы в это верить? Я размышляю об этом теперь, но в ту ночь какое-то безумие до того захватило меня, что я не мог рассуждать о причинах и следствиях… Я вынес себе приговор. С той секунды, когда камень опустился на голову пастуха, я ступил на опасный и вдохновляющий путь и не намеревался с него сходить. Пускай всякий в городе верил, что вандал и убийца Свейнстона — Кёрк, пускай назначенные хранители законности готовы действовать, — у меня имелся собственный план. Я был полон решимости довести его до конца.
В последнее утро он встал затемно и пошел за Кёрком к станции. Они постояли на противоположных концах платформы. Когда тепловозный гудок заревел в тумане, Роберт увидел, как Кёрк шагнул к краю платформы. Сам же он подождал, пока гром почти накроет их, затем приблизился и встал рядом. Кёрк увидел его и что-то сказал, но Роберт не расслышал. Когда силуэт тепловоза разодрал туман, машина ворвалась в сердце Роберта. Он толкнул Кёрка прямо под колеса.
— Затем, насколько я припоминаю, — сказал Роберт Айкен, — крайне методичным манером, одна нога, затем другая, левой-правой, левой-правой, я промаршировал сквозь туман обратно в Каррик.
* * *
На этих словах монолог Айкена оборвался
Ошеломленный, я сидел, на редкость остро ощущая жгучий запах, который он источал. Потом я заметил, что он мне улыбается. Я вгляделся. Да, без сомнения, прежний Айкен вернулся. Я видел это по глазам. Едва губы его вылепили последние ужасные слова, чудовище оставило Айкена, и его место вновь занял человек. Какой-то миг я даже думал, будто он вот-вот скажет, что все это шутка, ничего подобного он не делал.
На это я надеялся. Но он вновь заговорил, и я понял, что это не шутка. Он вымаливал у меня понимание.
— Вы удивляетесь, Максвелл, отчего я так поступал? Я буду честен и признаюсь, что снова и снова задавался тем же вопросом. Я бы мог сказать, будто поступал так ради того, чтобы сохранить память об Александре или честь Каррика. Но правда в том, что я должен был делать то, что делал. Я точно всю свою жизнь к этому готовился. Даже теперь, зная, что Кёрк мог быть моим братом, я не вижу разницы. Я не обучался быть кому-нибудь братом.
А потом он сказал:
— Позвольте мне объяснить кое-что относительно моего письменного повествования — того, что, собственно, и завлекло вас в Каррик. Написание его оказалось весьма для меня просветляющим; оно помогло мне понять, как мало мы о себе знаем. Порой я думал: разум — будто луковица, а в центре ничего; или, во всяком случае, не более материальное, нежели радуга — дабы изучить, ее всякий раз приходится изобретать. Способны ли мы познать себя достаточно, чтобы понять, отчего поступаем так, а не иначе? Что касается познания других, даже если мы с ними близки, даже если мы любим их, едва пытаясь их описать, мы сознаем, до чего они нам не знакомы. И все равно мы превращаем их в слова и прикидываемся, будто разум их столь же прочен, сколь прочны их тела. А потом:
— Когда остальные — Анна, городовой Хогг, мисс Балфур, доктор Рэикин — стали умирать от яда, я отправился к ним. Оказалось совсем несложно выманить у них разрешение записать нашу историю. Я сказал, что получится их некролог, и им это понравилось — при условии, что в моем рассказе они будут интересны. Как это по-человечески, правда? Они желали стать элементом чего-то осмысленного, как и те ремесленники на празднестве сотни лет назад. У них даже нашлось, что мне посоветовать, — как им лучше выглядеть, что лучше говорить, — а я делал заметки. Я обещал, что в моем рассказе они станут персонажами. Я как будто строил красивое здание из нескольких груд кирпича.
А потом:
— Записывать оказалось трудно. Слова стали будто окна, замазанные каким-то грязным жиром, который до конца не отчищался; или будто пираньи — они пожирали все, во что вонзались их зубы, и я не в силах был им помешать.
А потом:
— Я боюсь, слова нас не освобождают. Они слишком весомы. Берегитесь, Максвелл, избытка книг. Я в молодости много читал. Ах, читатели! Мы теряем невинность прежде всех остальных. И затем жаждем красоты, и ужаса, и восторга, а в реальной жизни их запасы ограничены.
А потом:
— Сложный узел, правда? Вроде бы нити замечательно сплелись, прошлое с настоящим, жизнь с жизнью, живые с мертвыми. Карракский узел.
И наконец:
— Но вы, Максвелл, хотите знать про яд. С чего же начать мне рассказ про яд?
Грохот солдатских сапог по лестнице возвестил конец нашей беседы. Воздух в комнате был так едок, что я слегка задыхался. Айкен следил, как я встаю и направляюсь к лестнице; видимо, он боялся, что я не вернусь, ибо заговорил вкрадчиво:
— Я знаю, Максвелл, у вас шок. Но вы хотели знать правду. Пожалуйста, возвращайтесь завтра. — Он улыбался, он подлизывался. — Я должен объяснить про яд; это лучшая часть мистерии.
Вмешался солдат; он сказал, что врачи прибудут с минуты на минуту и он должен приготовить комнату для анализов.
— Прошу вас, Максвелл. Завтра? — В голосе Айкена звенело отчаяние.
— Хорошо, — сказал я. Но я не мог взглянуть на него, в такой ужас привел меня его рассказ. Я проковылял по лестнице в сумрак Аптеки. Внутри у витрины стоял другой солдат.
— Там такой запах, — сказал я. — Невыносимо. Он озадаченно воззрился на меня:
— Запах?
Когда я направился к баракам, еще не стемнело, но подступал туман. То есть я думал, что это туман; потом сообразил, что холмы вижу довольно ясно, — туман клубился разве что у меня в голове.
Я пытался поразмыслить про Айкена, но не знал, о котором из них размышлять: я познакомился с тремя Робертами Айкенами, и все они были убедительны — загадочный наблюдатель в документе; затем радушный хозяин и собеседник; и затем этот чокнутый, этот убийца, чей главный интерес, очевидно, сводился к техническим сложностям описания собственных преступлений.
А остальные — Анна Грубах, городовой Хогг, мисс Балфур, доктор Рэнкии — насколько реальны они? Подумать только — они просили его сочинить им роли! Можно ли хоть кому-то из них доверять? А мне самому, если уж на то пошло?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30