У него было время подготовиться, его обучали.
Майлз обвел взглядом палату, потом снова посмотрел на Чарди, который не сводил с него глаз. Он отвел взгляд, стал смотреть в другую сторону. Но в этой палате пощады ему не было нигде.
– Меня зовут Майлз Ланахан.
– Где вы живете?
Майлз назвал адрес.
– Имя вашей матери?
Майлз ответил.
– Ладно, – сказал техник. – Было бы получше, если бы он не волновался так, но, думаю, с этим ничего не поделаешь. Начинайте, Чарди.
– Итак, Майлз. Какой вывод ты сделал из телеграммы?
Ланахан глубоко вдохнул. Он пройдет это испытание.
– Вы руководите действиями Тревитта. В Мексике. Тревитт жив.
– Видите, Лео, я же говорил вам, что у него чутье на такие вещи. Он отлично соображает, из капли информации может выжать уйму всего. Ладно, Майлз. Последний важный вопрос. Кому ты сказал об этом?
– Пол, эти ребята вас просто используют. Им плевать на вас, они просто манипулируют вами. Им нравится ставить управлению палки в колеса. Пол, вас ждут большие неприятности. Это не…
– Уколи его, Лео. Майлз, мне нужно знать. Это очень важно.
– Да не тычьте вы в меня этой штуковиной. Уберите ее.
Он оглядел палату, и она показалась ему удивительно большой. Похоже, когда-то давно она служила операционной: высокий потолок, ярко-желтые стены, покрытые какими-то трубками. А теперь ее превратили – во что? В штаб какой-то темной операции федералов, а иуда Чарди отирался среди фэбээровцев.
В памяти у него прозвучали слова Сэма, произнесенные всего несколько дней назад, четкие и звенящие: "Он заставит тебя сделать выбор. Он будет испытывать тебя, искушать тебя. Он умный и хитрый. Ты его не знаешь".
– Майлз, давай. Пора исповедоваться. Кому ты сказал об этом?
– Никому.
– Что показывает детектор?
– Дыхание ровное. Никакого скачка. Если, конечно, он не наглотался транквилизаторов и не учился специально подавлять свои реакции, что вполне возможно.
– Я никогда в жизни ничем таким не занимался, – возмутился Ланахан, оскорбленный до глубины души.
– Почему, Майлз? Почему ты не сказал Сэму? Это ведь была бомба. Твой пропуск наверх.
– Потому что я не знал, как это истолковать. Я прикидывал и так и этак, но все равно не понял, как это истолковать. Я хотел раскрутить эту информацию или придержать ее в загашнике и выложить, когда она действительно будет иметь значение или когда она что-то мне даст.
– Ты все верно рассчитал, Майлз. Нам очень повезло, что в твоей группе ты один такой умный.
– Добрый старый Майлз, – сказал Лео.
Ланахан увидел, что напряжение в комнате значительно снизилось. Что за чертовщина?
– Тревитт – да-да, Тревитт, мечтатель Тревитт, – вышел в Мексике на одного малого, которого очень многие предпочитали бы увидеть мертвым. Но Тревитту каким-то образом это удалось. Вот только это стоило ему жизни. Он нашел мексиканского контрабандиста и сутенера, который в марте переправил через границу Улу Бега. Он сейчас в соседней палате, под моим именем.
– Я не…
– У этого толстяка был всего один секрет. Не о том, что Улу Бег в Америке – это мы и без него знали. Дело в том, что его прикрывали кубинцы – они вернулись, чтобы замести следы.
– Господи, Пол, зачем кубинцам…
– Да ну же, Майлз. Кубинцы работают на русских. Значит, Улу Бег здесь не по собственному почину, а в качестве заключительного этапа операции советской разведки.
– В управлении должны об этом знать. Мы обязаны сообщить об этом в управление.
– Нет. Потому что если об этом узнают в управлении, русские без лишнего шума пустят Улу Бегу пулю в затылок и быстренько свернут операцию. Мы должны позволить им дойти до последнего шага, и вот тогда уже можно будет их накрыть.
Ланахан ничего не сказал.
– Ладно, Майлз, – продолжал Чарди. – Теперь я расскажу тебе, как ты их остановишь. Остановишь Улу Бега и русского по фамилии Спешнев, который руководит их операцией, который придумал ее. Майлз, ты еще будешь ковбоем. Компьютерным ковбоем.
Глава 49
Данциг сидел у себя в кабинете, посреди разбросанных вещей, пустых чашек, разгрома. Казалось, вокруг полно летучих мышей, разбитого стекла, прочих театральных атрибутов помешательства; с другой стороны, кабинет казался просто грязной комнатой, комнатой, в которой когда-то появилась на свет книга, а теперь царил беспорядок.
Он сидел с безучастным видом. Он слышал, слышал медленный ток времени, безвозвратно уходящего прочь. Это было странно. Мир, как всем прекрасно известно, состоит из атомов, даже из еще более мелких частиц; что же тогда представляет собой то, что мы зовем временем, если не прохождение одной частицы за другой в процессе трансформации в иное измерение?
Бред, разумеется. И все же в последнее время он находил прибежище в бредовых, сумасшедших, запутанных, извращенных, безнадежно банальных, дурацких идеях этого мира. К примеру, его крайне занимал Бермудский треугольник, равно как и теория палеоконтакта. Возможно ли, что это инопланетяне, посещавшие Землю в добиблейские времена, дали толчок к развитию того зловещего явления, которое мы именуем цивилизацией? Возможно ли, чтобы в его, Данцига, теперешнем бедственном положении угадывалась рука инопланетян, тень Марса? Неужели за всем этим стоят обитатели Луны?
Или вот снежный человек. Загадочное существо, недостающее звено эволюции; его даже запечатлели на пленке. Оно до странности походило на человека в костюме обезьяны – но все равно! Это была четкая система убеждений, способ логической организации данных. Чего у самого Данцига сейчас не имелось, и он не намерен был судить методы других людей в этой области.
Были и другие темы: летающие тарелки, френология, розенкрейцерство, мормонство, сайентологя, нудизм. Во все эти безукоризненно стройные системы убеждений не вписывалась всего одна крошечная деталь, которая, как ошибка всего в один градус в показаниях компаса, уводила их последователей в сторону, завлекала во владения безумия. Но утешительные! Полные вечной любви! Предлагающие спасение!
"Для меня нет спасения", – подумалось Данцигу.
"Я хочу сказать, что… А что я хочу сказать?"
Он огляделся вокруг себя. Повсюду громоздились друг на друге папки.
Ему нужен способ организовать этот хаос. Пусть безумная, пусть розенкрейцерская, пусть причудливая, но ему нужна единая теория, в свете которой идею можно рассмотреть, проверить и, если она окажется неверной, отбросить.
Ему нужна наука.
А то, что у него есть, – безумие.
Это помещение наводило на него ужас. Оно было воплощением все того же принципа энтропии: торжества случайности, беспорядка, высвобождения энергии, не имеющего никаких осмысленных целей, кроме разрушения.
Вон там, в жутком отдельном углу, хранился архив по Бангладеш, ворох машинописных страниц, пропахших голодом и предательством (ему вспомнились фотографии пакистанских интеллигентов, которых подростки до смерти забили штыками в угоду западным репортерам).
Или вон те залежи, состоящие по большей части из расплывчатых документов, небогатые материалы Госдепа, в беспорядке перемешанные с документами ЦРУ, добавленными для объема, под заголовком «Китай». Он помнил Чжоу в огромном зале; вот любопытно: переломный миг в истории западной и восточной цивилизаций, первая за два миллиона лет существования человечества встреча двух культур на равных – и все, что осталось от этого в его памяти после того, как он почти десяток лет где только не говорил и не писал об этой поездке, – жуткие китайские туалеты, нужники, выгребные ямы, сточные канавы, кишащие первобытными инфекциями.
А вот тут, в более аккуратной и куда менее объемистой стопке – наглядное свидетельство того, что история пощадила хорошенькие нарядные здания и живописные горные пейзажи – "Западная Европа".
Потом «Африка», неразвитая, несколько жалких бумажек.
Затем пухлая и растрепанная кипа под заголовком "Юго-Восточная Азия", где на несколько долгих и горьких лет история остановилась.
И наконец, – у него не хватало духу взяться за нее – "Ближний Восток". Все эти маленькие государства, горячие, буйные, богатые, бесшабашные маленькие страны, ужас изгнания и предательства, стальная воля, экзотические обычаи.
Кому под силу разобраться во всем этом? Ни одному человеку. Даже наделенному таким выдающимся интеллектом и честолюбием, как Данциг.
Он развернулся (в своем махровом халате и босиком, вытянув перед собой изборожденные венами плоскостопные ноги с желтоватыми пальцами) и взглянул на бумаги.
"Ближний Восток". Этот раздел занимал полкабинета. Как-то раз, во время одного из приступов апатии, он начал было делить свой огромный архив на более мелкие кучки: «Иран», "Ирак", "Саудовская Аравия", кошмарная, кошмарная маленькая «Палестина» и раздутый «Израиль». Одна кипа бумаг за другой: рабочие доклады, отчеты, каталоги, торговые реестры, экономические сводки, отчеты разведки, снимки, сделанные со спутника, компьютерные распечатки, обзоры, черновые заметки, бюллетени разнообразных научно-исследовательских институтов – хлам, макулатура, фактическая протоплазма истории. И все это были документы наивысшего уровня секретности, святая святых.
В подвале у него хранилось еще тонны полторы нерассортированных документов, и на складе в Кенсингтоне тоже – газетные вырезки, приглашения в посольства, сопроводительные записки. Ни одному человеку было не под силу освоить все эти залежи со всеми их сложностями, всеми странными тонкостями.
И где-то среди этих бумаг, в одной папке или в сотне из них, лежал ответ на вопрос: кто пытается убить его? И почему. Неудивительно, что он сходит с ума. А кто бы на его месте не сошел? "Просто чудо, что я не спятил раньше. Неудивительно, что я ищу утешения в безумных идеях, восхищаясь причудливыми коридорами, по которым человеческий разум способен тащить громоздкие трупы".
Данциг разглядывал кипы папок, наконец-то ощутив свой собственный кислый запах. Он чувствовал себя как какой-нибудь герой Борхеса, заблудившийся в бумажном лабиринте, где кто-то приказал времени остановиться. Нет, правда – он угодил в ситуацию, которую могло породить лишь воображение слепого гения библиотекаря из Аргентины. И все же ему негде больше было находиться. Он не мог покинуть лабиринт. Если он выберется оттуда, его убьют.
Данциг пощипал переносицу. Она вдруг ни с того ни с сего начала ныть. Очки держались на ней всю его взрослую жизнь, и все же сейчас, в минуту величайшего напряжения, она тоже взбунтовалась. Все тело у него болело, его пучило, голова раскалывалась – всегда, всегда, всегда. Все системы его организма отказывали, он не мог ни на чем сосредоточиться дольше чем на несколько минут, без конца ерзал и крутился. Всякий раз, едва он решал чем-нибудь заняться, в тот же миг в голову ему приходила мысль о другом, столь же неотложном деле, и Данциг немедленно за него хватался. Поэтому ни одно дело даже не приблизилось к завершению. Он превращался в Говарда Хьюза, гения-затворника, выдающегося психа, живущего вне всякой реальности, за исключением той, что творилась у него в голове.
"Я утратил власть над своей жизнью. Я – изгнанник в своем собственном доме, в своем собственном мозгу".
Внезапно он поднялся, но за усилием над собой позабыл, зачем вставал. К тому времени, когда он полностью стоял на ногах, он уже не мог бы сказать, что побудило его к этому шагу. Он снова уселся, так же внезапно, и заплакал.
Сколько времени он плакал? Наверное, несколько часов. Его жалость к самому себе достигла гомерической силы и остроты. Он плакал и плакал. Близилась ночь. Он устал. Дважды кто-то подкрадывался по коридору к двери, чтобы послушать. Он пытался взять себя в руки.
Ох, помогите мне, пожалуйста. Хоть кто-нибудь. Пожалуйста.
Кто ему поможет? Жена? От нее никакого толку. Они не спали вместе уже несколько лет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Майлз обвел взглядом палату, потом снова посмотрел на Чарди, который не сводил с него глаз. Он отвел взгляд, стал смотреть в другую сторону. Но в этой палате пощады ему не было нигде.
– Меня зовут Майлз Ланахан.
– Где вы живете?
Майлз назвал адрес.
– Имя вашей матери?
Майлз ответил.
– Ладно, – сказал техник. – Было бы получше, если бы он не волновался так, но, думаю, с этим ничего не поделаешь. Начинайте, Чарди.
– Итак, Майлз. Какой вывод ты сделал из телеграммы?
Ланахан глубоко вдохнул. Он пройдет это испытание.
– Вы руководите действиями Тревитта. В Мексике. Тревитт жив.
– Видите, Лео, я же говорил вам, что у него чутье на такие вещи. Он отлично соображает, из капли информации может выжать уйму всего. Ладно, Майлз. Последний важный вопрос. Кому ты сказал об этом?
– Пол, эти ребята вас просто используют. Им плевать на вас, они просто манипулируют вами. Им нравится ставить управлению палки в колеса. Пол, вас ждут большие неприятности. Это не…
– Уколи его, Лео. Майлз, мне нужно знать. Это очень важно.
– Да не тычьте вы в меня этой штуковиной. Уберите ее.
Он оглядел палату, и она показалась ему удивительно большой. Похоже, когда-то давно она служила операционной: высокий потолок, ярко-желтые стены, покрытые какими-то трубками. А теперь ее превратили – во что? В штаб какой-то темной операции федералов, а иуда Чарди отирался среди фэбээровцев.
В памяти у него прозвучали слова Сэма, произнесенные всего несколько дней назад, четкие и звенящие: "Он заставит тебя сделать выбор. Он будет испытывать тебя, искушать тебя. Он умный и хитрый. Ты его не знаешь".
– Майлз, давай. Пора исповедоваться. Кому ты сказал об этом?
– Никому.
– Что показывает детектор?
– Дыхание ровное. Никакого скачка. Если, конечно, он не наглотался транквилизаторов и не учился специально подавлять свои реакции, что вполне возможно.
– Я никогда в жизни ничем таким не занимался, – возмутился Ланахан, оскорбленный до глубины души.
– Почему, Майлз? Почему ты не сказал Сэму? Это ведь была бомба. Твой пропуск наверх.
– Потому что я не знал, как это истолковать. Я прикидывал и так и этак, но все равно не понял, как это истолковать. Я хотел раскрутить эту информацию или придержать ее в загашнике и выложить, когда она действительно будет иметь значение или когда она что-то мне даст.
– Ты все верно рассчитал, Майлз. Нам очень повезло, что в твоей группе ты один такой умный.
– Добрый старый Майлз, – сказал Лео.
Ланахан увидел, что напряжение в комнате значительно снизилось. Что за чертовщина?
– Тревитт – да-да, Тревитт, мечтатель Тревитт, – вышел в Мексике на одного малого, которого очень многие предпочитали бы увидеть мертвым. Но Тревитту каким-то образом это удалось. Вот только это стоило ему жизни. Он нашел мексиканского контрабандиста и сутенера, который в марте переправил через границу Улу Бега. Он сейчас в соседней палате, под моим именем.
– Я не…
– У этого толстяка был всего один секрет. Не о том, что Улу Бег в Америке – это мы и без него знали. Дело в том, что его прикрывали кубинцы – они вернулись, чтобы замести следы.
– Господи, Пол, зачем кубинцам…
– Да ну же, Майлз. Кубинцы работают на русских. Значит, Улу Бег здесь не по собственному почину, а в качестве заключительного этапа операции советской разведки.
– В управлении должны об этом знать. Мы обязаны сообщить об этом в управление.
– Нет. Потому что если об этом узнают в управлении, русские без лишнего шума пустят Улу Бегу пулю в затылок и быстренько свернут операцию. Мы должны позволить им дойти до последнего шага, и вот тогда уже можно будет их накрыть.
Ланахан ничего не сказал.
– Ладно, Майлз, – продолжал Чарди. – Теперь я расскажу тебе, как ты их остановишь. Остановишь Улу Бега и русского по фамилии Спешнев, который руководит их операцией, который придумал ее. Майлз, ты еще будешь ковбоем. Компьютерным ковбоем.
Глава 49
Данциг сидел у себя в кабинете, посреди разбросанных вещей, пустых чашек, разгрома. Казалось, вокруг полно летучих мышей, разбитого стекла, прочих театральных атрибутов помешательства; с другой стороны, кабинет казался просто грязной комнатой, комнатой, в которой когда-то появилась на свет книга, а теперь царил беспорядок.
Он сидел с безучастным видом. Он слышал, слышал медленный ток времени, безвозвратно уходящего прочь. Это было странно. Мир, как всем прекрасно известно, состоит из атомов, даже из еще более мелких частиц; что же тогда представляет собой то, что мы зовем временем, если не прохождение одной частицы за другой в процессе трансформации в иное измерение?
Бред, разумеется. И все же в последнее время он находил прибежище в бредовых, сумасшедших, запутанных, извращенных, безнадежно банальных, дурацких идеях этого мира. К примеру, его крайне занимал Бермудский треугольник, равно как и теория палеоконтакта. Возможно ли, что это инопланетяне, посещавшие Землю в добиблейские времена, дали толчок к развитию того зловещего явления, которое мы именуем цивилизацией? Возможно ли, чтобы в его, Данцига, теперешнем бедственном положении угадывалась рука инопланетян, тень Марса? Неужели за всем этим стоят обитатели Луны?
Или вот снежный человек. Загадочное существо, недостающее звено эволюции; его даже запечатлели на пленке. Оно до странности походило на человека в костюме обезьяны – но все равно! Это была четкая система убеждений, способ логической организации данных. Чего у самого Данцига сейчас не имелось, и он не намерен был судить методы других людей в этой области.
Были и другие темы: летающие тарелки, френология, розенкрейцерство, мормонство, сайентологя, нудизм. Во все эти безукоризненно стройные системы убеждений не вписывалась всего одна крошечная деталь, которая, как ошибка всего в один градус в показаниях компаса, уводила их последователей в сторону, завлекала во владения безумия. Но утешительные! Полные вечной любви! Предлагающие спасение!
"Для меня нет спасения", – подумалось Данцигу.
"Я хочу сказать, что… А что я хочу сказать?"
Он огляделся вокруг себя. Повсюду громоздились друг на друге папки.
Ему нужен способ организовать этот хаос. Пусть безумная, пусть розенкрейцерская, пусть причудливая, но ему нужна единая теория, в свете которой идею можно рассмотреть, проверить и, если она окажется неверной, отбросить.
Ему нужна наука.
А то, что у него есть, – безумие.
Это помещение наводило на него ужас. Оно было воплощением все того же принципа энтропии: торжества случайности, беспорядка, высвобождения энергии, не имеющего никаких осмысленных целей, кроме разрушения.
Вон там, в жутком отдельном углу, хранился архив по Бангладеш, ворох машинописных страниц, пропахших голодом и предательством (ему вспомнились фотографии пакистанских интеллигентов, которых подростки до смерти забили штыками в угоду западным репортерам).
Или вон те залежи, состоящие по большей части из расплывчатых документов, небогатые материалы Госдепа, в беспорядке перемешанные с документами ЦРУ, добавленными для объема, под заголовком «Китай». Он помнил Чжоу в огромном зале; вот любопытно: переломный миг в истории западной и восточной цивилизаций, первая за два миллиона лет существования человечества встреча двух культур на равных – и все, что осталось от этого в его памяти после того, как он почти десяток лет где только не говорил и не писал об этой поездке, – жуткие китайские туалеты, нужники, выгребные ямы, сточные канавы, кишащие первобытными инфекциями.
А вот тут, в более аккуратной и куда менее объемистой стопке – наглядное свидетельство того, что история пощадила хорошенькие нарядные здания и живописные горные пейзажи – "Западная Европа".
Потом «Африка», неразвитая, несколько жалких бумажек.
Затем пухлая и растрепанная кипа под заголовком "Юго-Восточная Азия", где на несколько долгих и горьких лет история остановилась.
И наконец, – у него не хватало духу взяться за нее – "Ближний Восток". Все эти маленькие государства, горячие, буйные, богатые, бесшабашные маленькие страны, ужас изгнания и предательства, стальная воля, экзотические обычаи.
Кому под силу разобраться во всем этом? Ни одному человеку. Даже наделенному таким выдающимся интеллектом и честолюбием, как Данциг.
Он развернулся (в своем махровом халате и босиком, вытянув перед собой изборожденные венами плоскостопные ноги с желтоватыми пальцами) и взглянул на бумаги.
"Ближний Восток". Этот раздел занимал полкабинета. Как-то раз, во время одного из приступов апатии, он начал было делить свой огромный архив на более мелкие кучки: «Иран», "Ирак", "Саудовская Аравия", кошмарная, кошмарная маленькая «Палестина» и раздутый «Израиль». Одна кипа бумаг за другой: рабочие доклады, отчеты, каталоги, торговые реестры, экономические сводки, отчеты разведки, снимки, сделанные со спутника, компьютерные распечатки, обзоры, черновые заметки, бюллетени разнообразных научно-исследовательских институтов – хлам, макулатура, фактическая протоплазма истории. И все это были документы наивысшего уровня секретности, святая святых.
В подвале у него хранилось еще тонны полторы нерассортированных документов, и на складе в Кенсингтоне тоже – газетные вырезки, приглашения в посольства, сопроводительные записки. Ни одному человеку было не под силу освоить все эти залежи со всеми их сложностями, всеми странными тонкостями.
И где-то среди этих бумаг, в одной папке или в сотне из них, лежал ответ на вопрос: кто пытается убить его? И почему. Неудивительно, что он сходит с ума. А кто бы на его месте не сошел? "Просто чудо, что я не спятил раньше. Неудивительно, что я ищу утешения в безумных идеях, восхищаясь причудливыми коридорами, по которым человеческий разум способен тащить громоздкие трупы".
Данциг разглядывал кипы папок, наконец-то ощутив свой собственный кислый запах. Он чувствовал себя как какой-нибудь герой Борхеса, заблудившийся в бумажном лабиринте, где кто-то приказал времени остановиться. Нет, правда – он угодил в ситуацию, которую могло породить лишь воображение слепого гения библиотекаря из Аргентины. И все же ему негде больше было находиться. Он не мог покинуть лабиринт. Если он выберется оттуда, его убьют.
Данциг пощипал переносицу. Она вдруг ни с того ни с сего начала ныть. Очки держались на ней всю его взрослую жизнь, и все же сейчас, в минуту величайшего напряжения, она тоже взбунтовалась. Все тело у него болело, его пучило, голова раскалывалась – всегда, всегда, всегда. Все системы его организма отказывали, он не мог ни на чем сосредоточиться дольше чем на несколько минут, без конца ерзал и крутился. Всякий раз, едва он решал чем-нибудь заняться, в тот же миг в голову ему приходила мысль о другом, столь же неотложном деле, и Данциг немедленно за него хватался. Поэтому ни одно дело даже не приблизилось к завершению. Он превращался в Говарда Хьюза, гения-затворника, выдающегося психа, живущего вне всякой реальности, за исключением той, что творилась у него в голове.
"Я утратил власть над своей жизнью. Я – изгнанник в своем собственном доме, в своем собственном мозгу".
Внезапно он поднялся, но за усилием над собой позабыл, зачем вставал. К тому времени, когда он полностью стоял на ногах, он уже не мог бы сказать, что побудило его к этому шагу. Он снова уселся, так же внезапно, и заплакал.
Сколько времени он плакал? Наверное, несколько часов. Его жалость к самому себе достигла гомерической силы и остроты. Он плакал и плакал. Близилась ночь. Он устал. Дважды кто-то подкрадывался по коридору к двери, чтобы послушать. Он пытался взять себя в руки.
Ох, помогите мне, пожалуйста. Хоть кто-нибудь. Пожалуйста.
Кто ему поможет? Жена? От нее никакого толку. Они не спали вместе уже несколько лет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65