— Нет. Я не буду. А вы танцуйте. Я посмотрю. Напрасно подстегивать себя: я — Крог, вспоминать выложенные лампочками инициалы, заводы, работающие в две смены, с семи утра и с трех часов ночи: он робел пригласить какую-нибудь из этих девушек, и ничего с этим не поделаешь. Он видел, как поодаль, присматривая девушку, расхаживает Энтони; человек ни слова не знает по-шведски и все-таки здесь он не больше иностранец, чем швед Крог, который родился в развалюхе на Веттерне, в деревенской школе учил арифметику. Энтони взял девушку за руку и повел к танцующим; просто я все перезабыл, думал Крог. Ведь в молодости… Но себя не обманешь; воздух Тиволи вызывал на откровенность; сюда не приходят с неясными побуждениями, здесь удовольствие — единственная и неприкрытая приманка, и ни к чему лицемерить. И в молодости, подумал он, я был точно таким же. В Стокгольме ходили легенды о его детстве, уже обещавшем коммерсанта и изобретателя: как он построил перископ, чтобы не пропустить, когда из-за угла школы появляется учитель; как менял почтовые марки на фрукты, сохранял их в соломе и в разгар лета прибыльно устраивал обратный обмен с изнемогавшими от жажды однокашниками. Крог знал все эти легенды, знал, что в них нет ни капли правды, но еще знал, какая она скучная, эта правда: каторжный труд, прилежанием добытые свидетельства — он, в сущности говоря, и не видел жизни, пока однажды весною в Чикаго ему не пришла в голову идея нового резака. Он даже запомнил, в каком положении была перечеркнувшая небо стрелка огромного экскаватора, он как раз стоял у окошка в будке мастера, высунулся и крикнул экскаваторщику:
— Еще пять футов влево! — Кончилась долгая и суровая североамериканская зима, сквозь запахи жидкого битума, дыма и вымоченного дождем металла он улавливал дыхание весны; шоссе трескались, уступая подспудному натиску травы. Впрочем, природа его не волновала, и этот весенний день в его глазах ничем не отличался от других, а запомнил он его единственно потому, что, переведя взгляд с раскачивающейся, падающей, кромсающей бледно-голубой воздух стрелы экскаватора на план моста, приколотый к чертежной доске, он подумал: если я поставлю нож вот так, желоб у меня скользящий, тормоз отпускает палец — неужели и в этом случае будет большое трение? Его никогда не занимали мелочи, все эти до глупости дешевые и необходимые вещи, которые впоследствии станут называться «Крогом». Однажды, еще мальчиком, он услышал от отца, что у такого-то, наверное, уже миллионный капитал; и вот, он неделю проработал в мастерских в Нючепинге, увидел в действии резак старой модели — и взял расчет: в такой допотопной фирме даже самое похвальное усердие не обещало успеха. А тут нежданно-негаданно, без всяких усилий родилась идея нового резака, и в памяти на всю жизнь остался весенний день, запах зелени и битума, ныряющая вниз и отмахивающая в сторону стрела экскаватора.
Чем— то напоминало то время и новое чувство раскованности, которые он испытывал в обществе Энтони. Недаром он вспомнил эти имена: Мерфи, О'Коннор, Уильямсон и Эронстайн (О'Коннор погиб в Панаме; сломался экскаватор, и на беднягу обрушились сорок тонн земли; Эронстайн ушел на нефтяные промыслы; Уильямсон и Мерфи, кажется, умерли во Франции). И хотя они проработали вместе восемнадцать месяцев, он не узнал их близко, но он и не стеснялся их, а вот с Андерссоном он чувствовал себя неловко, и этих загорелых продавщиц, чинно танцующих там, -их он тоже стеснялся. Ему захотелось неспешно наведаться в прошлое, поворошить годы с их яростными свершениями — так, взяв в руки забытый календарь, обрываешь листки, рассеянно просматривая эпиграфы, стихи, пошлые изречения древних риторов и нет-нет, да задумаешься над какой-нибудь уберегшейся живой строкой. 1912 — он вступил в товарищество; 1915 — откупил долю своего компаньона; 1920 — начал борьбу за мировой рынок; 1927 — великий год: он скупил германские капиталовложения, предоставил заем французскому правительству, закрепился в Италии… И как скверно все кончается: краткосрочные займы, угроза забастовки, идиотский голос Лаурина по телефону, заклинающий быть осторожным.
Зачем я здесь? — подумал он. Какая глупость. Под ногами танцующих поскрипывает деревянный настил; дисциплинированная публика движется двумя потоками: сначала все направляются к тирам, потом текут обратно, задерживаясь около предсказателей судьбы, глазея на американские горы и действующий макет железной дороги; в начале и конце променада холодные зоны: между черным небом и белым бетоном шелестят подсвеченные цветными лампами фонтаны; вдоль озера вытянулись скамейки; по темному зеркалу воды, точно велосипедный фонарик, скользит огонек парома, — все это такое же шведское, как серебряные березы по берегам Веттерна, и ярко раскрашенные деревянные домишки, и утка, затрепетавшая высоко в воздухе, и терпеливая мать на крошечной пристани. Но все эти образы уже ничего не говорили ему; он походил на человека без паспорта, без национальности, на человека, знающего только эсперанто.
Столик качнулся. Крог поднял глаза и увидел высокого тощего старика Хаммарстена, тянувшего к себе стул. — Добрый вечер, герр Крог. — Он потер пальцем седую щетину на подбородке и, пригнувшись, доверительно сообщил:
— Я отослал Пилстрема домой. Я сразу понял, что вам не до него. Я сказал, что видел, как вы уезжали в такси.
— И он вам поверил?
— Я не так прямо сказал, герр Крог. Я попросил одолжить мне денег на такси, чтобы успеть за вами.
— Ловко, профессор, но…
— И разумеется, он сам сел в такси и уехал. — Старик часто задышал, словно хватил кипятку, и удовлетворенно кончил:
— Сейчас он уже на другом берегу озера.
— Как продвигается обучение языкам, профессор?
— Неважно, герр Крог, неважно. Приходится подрабатывать пером. Незаметно оказываешься в странном обществе: Пилстрем, англичанин Минти, Бейер. Вы знаете Бейера?
— Не имею чести, — ответил Крог.
— Бейеру нельзя доверять, — предостерег Хаммарстен. — Ведь это он приложил руку к недавней статье о вашем жизненном пути. — Хвалебная была статья.
— Но какая неточная! Только мы, старики, охраняем Истину от козней этой — скажу вам честно, герр Крог, — не очень приличной профессии. — И с неожиданной злобой пробормотал:
— Пасквилянты. — Там все было достаточно верно.
— Но сказать, что вы вступили в товарищество, герр Крог, в 1911-м!
Согласитесь, что 1912 был бы, с вашего позволения, ближе к истине.
— Да, это был 1912-й.
— Я-то знаю! Пусть я не хватаю звезд с неба, но я скрупулезно, по годам расписал жизнь величайшего шведского… — Старик невероятно разволновался. От избытка чувств запотели его стальные очки, речь стала нечленораздельной. — Мне представляется тот день, когда рядом с памятником Густаву Адольфу…
— Кружку пива, профессор? — оборвал Крог, не пытаясь скрыть усталость и раздражение. Он думал о том, что уже много лет этот опустившийся педагог вытягивает у него интервью, и он уступает — не из жалости, а по необходимости; все-таки человек представляет самую влиятельную шведскую газету и ему в самом деле есть чем похвастаться — он действительно старается быть точным. Не получив ответа, он коротко повторил:
— Пива? — Благодарю, герр Крог, — спускаясь на землю, грустно ответил Хаммарстен. Он замолчал и, поглаживая ладонью кружку, пустыми глазами уставился на танцующих.
— Вы хотели поговорить со мной? — спросил Крог. — Я подумал, — ответил старик, — что вы захотите сделать заявление. Ваш уход из оперы после первого акта будет замечен. Поползут слухи. — Он помолчал и, подняв кружку, уронил в нее:
— Поверьте, я знаю, что вы думаете о нас, герр Крог. Мы вам докучаем, вы от нас никуда не можете деться. — Стальные очки съехали вниз по переносице. — Но и вы поймите нас — это наш хлеб.
— Никакого заявления не будет, — сказал Крог. — Неужели я не могу иногда поступить как мне хочется, не задумываясь и не отчитываясь потом перед вами?
— Это абсолютно исключено; — сказал профессор.
— Вам можно, а мне нельзя?
— И нам нельзя, — ответил Хаммарстен, — причем нам даже нечем себя за это вознаградить. — Он склонился над кружкой и обмакнул в белую пену кончик носа. Платка на месте не оказалось; краснея и тревожно озираясь, Хаммарстен вытер нос уголком манжеты. — Я, например, герр Крог… вы будете смеяться, всю жизнь мечтал произвести в театральном мире маленькую сенсацию… но в самом благородном смысле. Я бы хотел… какое слабое слово: «хотел»… поставить в Стокгольме… — и он запнулся. — Да?
— Великого «Перикла».
— Это что такое?
— «Перикл» Шекспира. В моем переводе.
— Хорошая пьеса?
— О — великая, герр Крог, и очень смелая. Она предвосхищает «Профессию миссис Уоррен». Я много лет бьюсь над тем, чтобы ученики постигли самый дух… У Шекспира это самая высокая, самая поэтическая… Разумеется, есть свои трудности. Например, вопрос о Гауэре. Кто он, этот Гауэр? — Спросите у моего приятеля, он англичанин. Вот он. Фаррант, кто такой Гауэр?
— Мистер Крог, вы не возражаете, если девушка подсядет к нам? Ей хочется пить. Это видно, хотя она ни одного моего слова не понимает. Пепельно-светлые волосы, загорелая кожа — это красиво; на верхней губе бусинки пота; девушка обвела мужчин пустыми, ничего не выражающими глазами. Не проронив ни звука, она села, взяла стакан, желая одного: чтобы ее не замечали. Крог забыл, что существуют такие женщины. Он сказал — Фаррант, профессор Хаммарстен говорит по-английски. — В «Перикле» Вильяма Шекспира есть старик по имени Гауэр. Кто он, по-вашему, этот Гауэр, мистер Франт?
— Боюсь, я не читал эту пьесу, профессор.
— Но вы наверняка ее видели, в Лондоне ее часто ставят. Старик Гауэр. «Из пепла старый Гауэр…»
— Я видел «Гамлета» и «Макбета».
— Эти меня не интересуют. «Перикл» — вот величайшая пьеса. По ее поводу у меня есть теория. «Из пепла» — это не из пепла, а «из ясеня». Из ясеневой рощи. Ясень, дуб, терновник — ведь это священные деревья. Старый Гауэр — это английский друид, он старый в том смысле, в каком мы говорим о Мафусаиле; он жрец и король. И вот как я это перевожу; «Из рощи древний Гауэр…» Иными словами «из священной ясеневой рощи друид Гауэр явился к вам» — а никакой не «старый Гауэр». Вы согласны со мной? — Похоже, что так и есть.
Возможно, девушка почувствовала, что Крогу тоже не интересен разговор. Все так же молча она взяла его правую руку и положила перед собой ладонью вверх. В ее действиях не было и тени кокетства — просто она по-своему участвовала в общем разговоре. Мужчины любят, когда им гадают по руке; это поднимает их в собственных глазах; им приятно, когда девушка говорит — «у вас впереди длинная дорога», приятно это касание рук, позволительное, как в танце, приятно услышать предостережение — «остерегайтесь двух женщин, брюнетки и блондинки», в такие минуты им море по колено. — У вас уже готово возражение. Действие происходит в Тире, у замка Антиноха, в Эфесе. При чем здесь, скажете вы, английский друид? — Понимаю, профессор. Действительно, странно. — На это возражение я отвечаю следующим образом: Шекспир ваш национальный поэт; он жил в бурную эпоху славной королевы Бесс, в эпоху националистической экспансии.
— В вашей жизни много удач, — говорила девушка. — Держитесь за теперешнюю работу.
— Откуда вы приехали? — спросил Крог, поражаясь, что ей незнакомо его лицо.
— Из Лунда, — ответила она, трогая пальцем линию жизни. — У вас очень крепкое здоровье, вы долго проживете.
Все-таки приятно это слышать.
— А какая-нибудь неожиданность?
— Ничего такого. Вы трудно обзаводитесь друзьями, — продолжала девушка.
— Вам угрожают мужчина и женщина. Вы очень щедрый человек.
Профессор говорил:
— Я одену Гауэра в символический костюм, олицетворяющий империализм или националистическую экспансию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33