Ночью видно, кто дергает солнце за ниточки.
Замахала крылышками летучая мышка почтовой программы. Штейнману пришло письмо от Франчески. Мысли закружились, вылетели в окно, и все было забыто.
День был какой-то совсем уж необыкновенно жаркий, и именно в этот день должна была случиться страшная пробка, которая начиналась от самого виадука, и — Штейнман видел — ползла вверх на гору. Пробка вышла по случаю прилета в город Суперзвезды Марицы, с той стороны океана. С той стороны океана было вообще-то довольно мало цивилизованных зон. Там позже начали огораживаться заборами (хеджироваться), и когда все же начали, это было уже гораздо труднее. Тем не менее несколько зон там все же образовалось, и вот Марица жила в одной из них. Она прилетала к ним в город, как капля капала, и вокруг нее сразу расчищалось пустое пространство. Марица выходила из самолета, становилась посередке этого пустого пространства, и тут же пела. Ее было слышно изо всех точек города. Места при этом становилось еще меньше, чем всегда, и потому, что освобождали весь центр, и потому, что голос у Марицы был сочный, плотный, объемный.
И вот Штейнман и десятки тысяч других, подобных ему, стояли по жаре в многотонной пробке, забившей все радианы и перспективы, а изнутри, сквозь дома и жаркий неподвижный дым, слышался красивый голос Марицы. Она исполняла классические рекламные объявления, как новые, так и довоенных лет. С тех пор, как в рекламу превратилось все искусство, она перестала быть низким жанром, и появились действительно гениальные образцы, воздействовавшие и ошеломительной новизной информации, и формой, которая била непосредственно по мозговому «центру удовольствий». Искусство, в сущности, вернулось к древним истокам, когда единственной дозволенной красотой была резьба на ручке ножа и хвалы, возносимые тому, во что верит племя.
Штейнман стоял в самой середине пробки, в чреве, и опасался, что у него кончится бензин. Выключиться он не мог, потому что тогда бы вырубился и кондиционер — а это верная смерть, не только из-за жары, но и из-за того, что застрял он в низине, где скапливались тяжелые газы от окружающих машин. Вдруг зазвонил телефон.
— Леви! — вдруг услышал он. — Ну! Посмотри вверх и налево! Не сюда, левее! Выше!
Штейнман крутил головой, как сумасшедший, Франческа по телефону обзывала его дураком и хохотала, и наконец он увидел ее: она сидела высоко, на окне дома, который стоял углом наискосок через улицу, тоже всю забитую машинами. Удостоверившись, что Штейнман ее увидел, она махнула рукой и исчезла внутри.
— Бросай свою машину и подходи к подъезду! — услышал Штейнман в трубе. — Поедем на побережье. В такую погоду нечего делать в городе.
Он собрался с духом и доложил всем окружающим, что намерен припарковаться у обочины, после чего, не слушая их дружного мата, понемногу заставил их сдвинуться, сгрудиться и уступить ему дорогу. Штейнман въехал на тротуар и помчался к Франческе.
17
Дорога на побережье была шедевром городского хозяйства, главным козырем мэра на всех выборах. Во-первых, она проходила по территории, которая была вне цивилизованной зоны, и была вся огорожена забором с вышками, разделяя в одном месте целую деревню диких. Мэр объявил открытый конкурс на техническое решение, которое позволило бы прорыть тоннель под дорогой так, чтобы все машины стояли на территории зоны, и это было сделано, что вызвало бурный восторг общественности. Во-вторых, в нескольких местах дорога проходила по горам и представляла собой навесной мост, но такой прочный, что однажды мэр, опять же в рекламных целях, поместил на мост семнадцать стотонных грузовиков, груженых песком и щебенкой.
Словом, это была чудо-дорога, и по ней в тот жаркий день, когда солнце остановилось над городом, а Марица заполнила своим голосом все закоулки, ехали Леви и Франческа. Они молчали. Штейнман несколько раз хотел начать говорить, но каждый раз понимал, что далеко не уйдет — уткнется в тупик.
— Ничего сказать не могу, — признался Штейнман. — Как представлю, что все это видят насквозь — худо мне, Франческа. Ужасно противно. И поделать нечего.
Помолчал.
— Как бы я хотел быть совершенно непроницаемым, нечитаемым, непредсказуемым. Чтобы меня разглядеть не смогли. Чтобы от них спрятаться.
Франческа молчала, неспешно курила, стряхивая пепел за окошко, и смотрела вперед.
— Ты разве не чувствуешь ничего такого? — зашел Штейнман дальше. — Ты… не чувствуешь, как это ужасно, что они за нами смотрят? не хочешь спрятаться от них?
— Предположим, — сказала Франческа, медленно и слегка повернувшись к нему, — что я абсолютно проницаема. Что всю меня — все мои мысли, чувства и так далее — они могут видеть. Ну и что? Я под контролем, они всегда смогут предотвратить преступление, если я захочу его совершить. А если не захочу, им совершенно наплевать, чего я хочу и чего боюсь. Им не надо перестраховываться. А значит, я совершенно свободна, как если бы они ничего обо мне не знали.
В эту минуту они перевалили гору и въехали на тот самый мост, соединявший одну вершину с другой. Вдали блеснула полоска моря. Начинался закат, небо было все в рыжих кругах, солнце жарило сзади. Идиот, подумал Штейнман. Ты — идиот. Она ведет с тобой какую-то совершенно просчитанную игру, а ты не только не хочешь подумать над ее ходами и сложить их в определенную последовательность действий, но и вообще не можешь думать ни о чем, когда она рядом. Солнце скользит по зелени. Тишина, но со стороны города неясный гул.
— Франческа, — спросил Штейнман, — а ты вообще боишься хоть чего-нибудь?
— Да, — ответила она неожиданно. — Я боюсь необратимого.
— Необратимого? — нахмурился Леви Штейнман. — Смерть, старость и тому подобная лажа?
— Не только плохого, но и хорошего, — уточнила Франческа спокойно.
— Но ведь об этом можно просто не думать. Большинство так и делает. Зачем думать, если все равно не предотвратить и не справиться.
— Незачем, — согласилась Франческа. — Абсолютно бессмысленно. Но я думаю об этом все время. Меня пугает не смерть, а именно необратимость. И не только пугает. Мне кажется, что этот страх выжигает во мне все остальные страхи. Я не знаю, как это назвать. В прежние времена сказали бы…
Но на этом слове она замолкла, потому что вдали блеснул золотой полосой океан.
18
Океан — то же самое солнце, только внизу. Рыжие, теплые, соленые воды. По берегу круглосуточно дежурила охрана, рассеявшись цепью. Вдобавок к этому были еще бредни-заборы в самом море и по берегу в особенно опасных местах. Шуму наделал случай: некто, желая пробраться из-за забора в зону, прорыл каким-то диким образом подкоп. Подкопы рыли многие, но на суше их быстро обнаруживали, к тому же в зоне почти все было заасфальтировано. А тут подкоп начинался на дне, уходил под камни прибрежные, а вылезал в самой середине пыльного куста прямо в городе.
Они ходили по берегу, глядя то вдаль, то себе под ноги. Береговые охранники сматывали канат и поглядывали на них. Наконец, один подбежал к ним и спросил, вытирая руки о штаны:
— Не хотите прокатиться?
— Это было бы замечательно, — сказал Штейнман, взглянул на Франческу и подтвердил: — Дайте нам, пожалуйста, одну моторку.
— Вы поедете сами? — уточнил охранник.
— Да, мы поедем сами, — сказал Штейнман. — Деньги вперед, мы можем и не вернуться.
Охранник настороженно рассмеялся. Они прошли по пирсу, осторожно слезли в моторку. Рядом заплескались пахучие рыжие волны. Штейнман вцепился в руль и красиво вывел лодку на простор.
И стали они молчать.
Первые пять минут молчание было вполне нормальное, так молчат, когда выходят в лес из поля, или на море с суши, или из метро на волю — смотрят на окружающее. Но чем дальше, тем более зловещим было их молчание, тем яснее становилась его причина.
— Какого хрена, — сказал Маккавити там, у себя, не отрываясь от установки. — Лефевр, ты посмотри, что она делает. Он же ее утопит вместе со всей аппаратурой. Это же пятьсот тысяч баксов, в конце концов. Она должна понимать.
— Спокойно, — сладко проговорил Лефевр, — еще неизвестно, кто кого утопит.
А Штейнман и Франческа молчали, и моторка уносила их все дальше. Вот уже скрылся из глаз берег, молочно-жемчужные дали впереди сияли и переливались. Жаркий настой из рыб и трав. Вот и показалась впереди сеть, отделявшая бухту от настоящего Океана. Сеть тянулась на сто пятьдесят метров вниз, такая тут была глубина, на три метра в толщину и на двадцать восемь метров вверх. Сеть была сделана из колючей проволоки, но ток по ней, естественно, пропущен не был.
— Мне кажется, — нарушил молчание Штейнман, — что для нашего разговора…
— Да, — согласилась Франческа. — Что у тебя есть?
— К сожалению, только небольшие щипцы с подогревом, — свел брови Штейнман, заглушил лодку и подошел ближе к краю. Лодка качалась, испарялись рыжие воды.
Рыжий Маккавити у установки недовольно крякнул и потер лоб. Творят, что хотят. Закон не писан. Неужели нельзя как-то более аккуратно все это проделывать, а? Штейнман на экране кромсал своими щипцами проволоку, но получалось медленно.
— У меня есть складная пила-двуручка, — предложила Франческа. — Смотри, как это делается. — Осторожно!
Они развернули лодку так, чтобы она касалась проволоки бортом, оба присели, привязали лодку к проволоке и дружно заработали чудо-пилой.
— Ты, значит, этого и хотела, да? — поднял глаза Штейнман.
— Не буду отрицать, — ответила Франческа как-то невесело.
19
Маккавити знал, что чем лучше Франческе что-либо удавалось, тем неохотнее она говорила об этом и тем сильнее и упорнее опускала глаза. Он замер у своей установки, подкручивая ручку резкости и направляя взгляд на лицо Франчески. Но тут что-то сильно толкнуло его изнутри, Маккавити не понял, что, и даже на миг растерялся — выпустил установку из рук. Залитый солнцем кабинет, рыжий пес Маккавити расстегивает куртку: что-то толкнуло снова, приятное, как можжевеловка, но в четыре раза крепче, что-то разливалось по жилкам. Маккавити в изумлении понял, что источник крепости — в нем самом. Черт подери, это не то, что он думал, это гораздо выше и левее, — сердце, что ли? Нет, нет, это в голове, где-то внутри, свербит!
— Эй, браток, — вполголоса сказал себе Маккавити, пытаясь отдышаться от захватывающего восторга, — давай работай, дело делай!
— Ты чего там? — спросил Лефевр из соседней комнаты.
— Хрен знает что! — отозвался Маккавити невнятно.
Рыжий Маккавити был похож на шершавую и тяжелую доску, с зазубринами, с сучками. Лицо наглое, поперек носа и скулы — шрам, в драке хватили. Прошлое у Маккавити было темное, свободное, и из этой тьмы и свободы он вынес какой-то такой секрет, который и сделал его одним из ведущих специалистов. Теперь Маккавити делал, что хотел: он был великий ходок по бабам, в свободное время любил надраться и подраться. Конкретный человек был этот Маккавити, себе на уме, в двадцатом веке не удержать бы такого на службе. Но теперь система поняла, что строить надо из кирпичиков, которые хотят в разные стороны; это и будет балансом, это и будет удерживать лучше всего. Система была невыносимо легка, именно потому, что в ней были и такие люди, как Маккавити. В разные стороны — и, кажется, совсем не давит, присутствует незримо. И вот теперь Маккавити что-то чувствовал. Он и сам не мог бы сказать, в чем проблема. Но она определенно была. Где-то внутри. В нем. Еще немножко, и будет поздно, вот что Маккавити хотел сказать Лефевру, он чувствовал, что будет, и если бы знал, что так скоро, сделал бы что-нибудь. Перевернул бы лодку и послал к ним вертолет. Убил бы Штейнмана. Но все началось быстрее, чем он думал.
— Лефевр, — сказал Маккавити. — Они перепилили колючую проволоку и плывут дальше в океан.
— В чем проблема? — поинтересовался Лефевр.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Замахала крылышками летучая мышка почтовой программы. Штейнману пришло письмо от Франчески. Мысли закружились, вылетели в окно, и все было забыто.
День был какой-то совсем уж необыкновенно жаркий, и именно в этот день должна была случиться страшная пробка, которая начиналась от самого виадука, и — Штейнман видел — ползла вверх на гору. Пробка вышла по случаю прилета в город Суперзвезды Марицы, с той стороны океана. С той стороны океана было вообще-то довольно мало цивилизованных зон. Там позже начали огораживаться заборами (хеджироваться), и когда все же начали, это было уже гораздо труднее. Тем не менее несколько зон там все же образовалось, и вот Марица жила в одной из них. Она прилетала к ним в город, как капля капала, и вокруг нее сразу расчищалось пустое пространство. Марица выходила из самолета, становилась посередке этого пустого пространства, и тут же пела. Ее было слышно изо всех точек города. Места при этом становилось еще меньше, чем всегда, и потому, что освобождали весь центр, и потому, что голос у Марицы был сочный, плотный, объемный.
И вот Штейнман и десятки тысяч других, подобных ему, стояли по жаре в многотонной пробке, забившей все радианы и перспективы, а изнутри, сквозь дома и жаркий неподвижный дым, слышался красивый голос Марицы. Она исполняла классические рекламные объявления, как новые, так и довоенных лет. С тех пор, как в рекламу превратилось все искусство, она перестала быть низким жанром, и появились действительно гениальные образцы, воздействовавшие и ошеломительной новизной информации, и формой, которая била непосредственно по мозговому «центру удовольствий». Искусство, в сущности, вернулось к древним истокам, когда единственной дозволенной красотой была резьба на ручке ножа и хвалы, возносимые тому, во что верит племя.
Штейнман стоял в самой середине пробки, в чреве, и опасался, что у него кончится бензин. Выключиться он не мог, потому что тогда бы вырубился и кондиционер — а это верная смерть, не только из-за жары, но и из-за того, что застрял он в низине, где скапливались тяжелые газы от окружающих машин. Вдруг зазвонил телефон.
— Леви! — вдруг услышал он. — Ну! Посмотри вверх и налево! Не сюда, левее! Выше!
Штейнман крутил головой, как сумасшедший, Франческа по телефону обзывала его дураком и хохотала, и наконец он увидел ее: она сидела высоко, на окне дома, который стоял углом наискосок через улицу, тоже всю забитую машинами. Удостоверившись, что Штейнман ее увидел, она махнула рукой и исчезла внутри.
— Бросай свою машину и подходи к подъезду! — услышал Штейнман в трубе. — Поедем на побережье. В такую погоду нечего делать в городе.
Он собрался с духом и доложил всем окружающим, что намерен припарковаться у обочины, после чего, не слушая их дружного мата, понемногу заставил их сдвинуться, сгрудиться и уступить ему дорогу. Штейнман въехал на тротуар и помчался к Франческе.
17
Дорога на побережье была шедевром городского хозяйства, главным козырем мэра на всех выборах. Во-первых, она проходила по территории, которая была вне цивилизованной зоны, и была вся огорожена забором с вышками, разделяя в одном месте целую деревню диких. Мэр объявил открытый конкурс на техническое решение, которое позволило бы прорыть тоннель под дорогой так, чтобы все машины стояли на территории зоны, и это было сделано, что вызвало бурный восторг общественности. Во-вторых, в нескольких местах дорога проходила по горам и представляла собой навесной мост, но такой прочный, что однажды мэр, опять же в рекламных целях, поместил на мост семнадцать стотонных грузовиков, груженых песком и щебенкой.
Словом, это была чудо-дорога, и по ней в тот жаркий день, когда солнце остановилось над городом, а Марица заполнила своим голосом все закоулки, ехали Леви и Франческа. Они молчали. Штейнман несколько раз хотел начать говорить, но каждый раз понимал, что далеко не уйдет — уткнется в тупик.
— Ничего сказать не могу, — признался Штейнман. — Как представлю, что все это видят насквозь — худо мне, Франческа. Ужасно противно. И поделать нечего.
Помолчал.
— Как бы я хотел быть совершенно непроницаемым, нечитаемым, непредсказуемым. Чтобы меня разглядеть не смогли. Чтобы от них спрятаться.
Франческа молчала, неспешно курила, стряхивая пепел за окошко, и смотрела вперед.
— Ты разве не чувствуешь ничего такого? — зашел Штейнман дальше. — Ты… не чувствуешь, как это ужасно, что они за нами смотрят? не хочешь спрятаться от них?
— Предположим, — сказала Франческа, медленно и слегка повернувшись к нему, — что я абсолютно проницаема. Что всю меня — все мои мысли, чувства и так далее — они могут видеть. Ну и что? Я под контролем, они всегда смогут предотвратить преступление, если я захочу его совершить. А если не захочу, им совершенно наплевать, чего я хочу и чего боюсь. Им не надо перестраховываться. А значит, я совершенно свободна, как если бы они ничего обо мне не знали.
В эту минуту они перевалили гору и въехали на тот самый мост, соединявший одну вершину с другой. Вдали блеснула полоска моря. Начинался закат, небо было все в рыжих кругах, солнце жарило сзади. Идиот, подумал Штейнман. Ты — идиот. Она ведет с тобой какую-то совершенно просчитанную игру, а ты не только не хочешь подумать над ее ходами и сложить их в определенную последовательность действий, но и вообще не можешь думать ни о чем, когда она рядом. Солнце скользит по зелени. Тишина, но со стороны города неясный гул.
— Франческа, — спросил Штейнман, — а ты вообще боишься хоть чего-нибудь?
— Да, — ответила она неожиданно. — Я боюсь необратимого.
— Необратимого? — нахмурился Леви Штейнман. — Смерть, старость и тому подобная лажа?
— Не только плохого, но и хорошего, — уточнила Франческа спокойно.
— Но ведь об этом можно просто не думать. Большинство так и делает. Зачем думать, если все равно не предотвратить и не справиться.
— Незачем, — согласилась Франческа. — Абсолютно бессмысленно. Но я думаю об этом все время. Меня пугает не смерть, а именно необратимость. И не только пугает. Мне кажется, что этот страх выжигает во мне все остальные страхи. Я не знаю, как это назвать. В прежние времена сказали бы…
Но на этом слове она замолкла, потому что вдали блеснул золотой полосой океан.
18
Океан — то же самое солнце, только внизу. Рыжие, теплые, соленые воды. По берегу круглосуточно дежурила охрана, рассеявшись цепью. Вдобавок к этому были еще бредни-заборы в самом море и по берегу в особенно опасных местах. Шуму наделал случай: некто, желая пробраться из-за забора в зону, прорыл каким-то диким образом подкоп. Подкопы рыли многие, но на суше их быстро обнаруживали, к тому же в зоне почти все было заасфальтировано. А тут подкоп начинался на дне, уходил под камни прибрежные, а вылезал в самой середине пыльного куста прямо в городе.
Они ходили по берегу, глядя то вдаль, то себе под ноги. Береговые охранники сматывали канат и поглядывали на них. Наконец, один подбежал к ним и спросил, вытирая руки о штаны:
— Не хотите прокатиться?
— Это было бы замечательно, — сказал Штейнман, взглянул на Франческу и подтвердил: — Дайте нам, пожалуйста, одну моторку.
— Вы поедете сами? — уточнил охранник.
— Да, мы поедем сами, — сказал Штейнман. — Деньги вперед, мы можем и не вернуться.
Охранник настороженно рассмеялся. Они прошли по пирсу, осторожно слезли в моторку. Рядом заплескались пахучие рыжие волны. Штейнман вцепился в руль и красиво вывел лодку на простор.
И стали они молчать.
Первые пять минут молчание было вполне нормальное, так молчат, когда выходят в лес из поля, или на море с суши, или из метро на волю — смотрят на окружающее. Но чем дальше, тем более зловещим было их молчание, тем яснее становилась его причина.
— Какого хрена, — сказал Маккавити там, у себя, не отрываясь от установки. — Лефевр, ты посмотри, что она делает. Он же ее утопит вместе со всей аппаратурой. Это же пятьсот тысяч баксов, в конце концов. Она должна понимать.
— Спокойно, — сладко проговорил Лефевр, — еще неизвестно, кто кого утопит.
А Штейнман и Франческа молчали, и моторка уносила их все дальше. Вот уже скрылся из глаз берег, молочно-жемчужные дали впереди сияли и переливались. Жаркий настой из рыб и трав. Вот и показалась впереди сеть, отделявшая бухту от настоящего Океана. Сеть тянулась на сто пятьдесят метров вниз, такая тут была глубина, на три метра в толщину и на двадцать восемь метров вверх. Сеть была сделана из колючей проволоки, но ток по ней, естественно, пропущен не был.
— Мне кажется, — нарушил молчание Штейнман, — что для нашего разговора…
— Да, — согласилась Франческа. — Что у тебя есть?
— К сожалению, только небольшие щипцы с подогревом, — свел брови Штейнман, заглушил лодку и подошел ближе к краю. Лодка качалась, испарялись рыжие воды.
Рыжий Маккавити у установки недовольно крякнул и потер лоб. Творят, что хотят. Закон не писан. Неужели нельзя как-то более аккуратно все это проделывать, а? Штейнман на экране кромсал своими щипцами проволоку, но получалось медленно.
— У меня есть складная пила-двуручка, — предложила Франческа. — Смотри, как это делается. — Осторожно!
Они развернули лодку так, чтобы она касалась проволоки бортом, оба присели, привязали лодку к проволоке и дружно заработали чудо-пилой.
— Ты, значит, этого и хотела, да? — поднял глаза Штейнман.
— Не буду отрицать, — ответила Франческа как-то невесело.
19
Маккавити знал, что чем лучше Франческе что-либо удавалось, тем неохотнее она говорила об этом и тем сильнее и упорнее опускала глаза. Он замер у своей установки, подкручивая ручку резкости и направляя взгляд на лицо Франчески. Но тут что-то сильно толкнуло его изнутри, Маккавити не понял, что, и даже на миг растерялся — выпустил установку из рук. Залитый солнцем кабинет, рыжий пес Маккавити расстегивает куртку: что-то толкнуло снова, приятное, как можжевеловка, но в четыре раза крепче, что-то разливалось по жилкам. Маккавити в изумлении понял, что источник крепости — в нем самом. Черт подери, это не то, что он думал, это гораздо выше и левее, — сердце, что ли? Нет, нет, это в голове, где-то внутри, свербит!
— Эй, браток, — вполголоса сказал себе Маккавити, пытаясь отдышаться от захватывающего восторга, — давай работай, дело делай!
— Ты чего там? — спросил Лефевр из соседней комнаты.
— Хрен знает что! — отозвался Маккавити невнятно.
Рыжий Маккавити был похож на шершавую и тяжелую доску, с зазубринами, с сучками. Лицо наглое, поперек носа и скулы — шрам, в драке хватили. Прошлое у Маккавити было темное, свободное, и из этой тьмы и свободы он вынес какой-то такой секрет, который и сделал его одним из ведущих специалистов. Теперь Маккавити делал, что хотел: он был великий ходок по бабам, в свободное время любил надраться и подраться. Конкретный человек был этот Маккавити, себе на уме, в двадцатом веке не удержать бы такого на службе. Но теперь система поняла, что строить надо из кирпичиков, которые хотят в разные стороны; это и будет балансом, это и будет удерживать лучше всего. Система была невыносимо легка, именно потому, что в ней были и такие люди, как Маккавити. В разные стороны — и, кажется, совсем не давит, присутствует незримо. И вот теперь Маккавити что-то чувствовал. Он и сам не мог бы сказать, в чем проблема. Но она определенно была. Где-то внутри. В нем. Еще немножко, и будет поздно, вот что Маккавити хотел сказать Лефевру, он чувствовал, что будет, и если бы знал, что так скоро, сделал бы что-нибудь. Перевернул бы лодку и послал к ним вертолет. Убил бы Штейнмана. Но все началось быстрее, чем он думал.
— Лефевр, — сказал Маккавити. — Они перепилили колючую проволоку и плывут дальше в океан.
— В чем проблема? — поинтересовался Лефевр.
1 2 3 4 5 6 7 8 9