Ну, начиналось, правда, перед войной какое-то движение, чтобы от той трубы отвязаться, да только не успели мы немного. Чутку не успели. И пошла лодка раскачиваться. А так спасла бы мир она, наша Родина, от этого всего, что нагрянуло и продолжает нагребать.
Однако изобрел я еще тогда, когда все сидели на трубе и свистнуть не давали. Вроде как была у нас демократия демократичнее некуда, а на самом деле в том девяносто пятом году никакой не было демократии, а кто сильнее, тот и прав. Труба. И вот в таких условиях я, безумец, изобрел топливо на основе воды, демонстрируя его желающим на жигулях девятой модели. Помнишь, Франческа, жигули-девятку? А «Оку» помнишь?
— Даже «Малюх» помню, — неохотно сказала Франческа.
Штейнман посмотрел на нее и усилием воли опять перестал думать и стал слушать старика.
— Вот и схватили меня, — продолжал старик, — повели под белы руки к самому главному нефтяному начальнику…
Привели к нефтяному начальнику, а там, значит, круговерть бумаг, под потолком магнитофон стоит — пишет мои речи, что я буду сказывать. Еще кандалы, плети, огонь разложили, затянули на мне хомут туго, подвесили, стали пытать всяко, говорить мне тако:
— Отдашь нам свое изобретение, и мы его положим в ящик и не будем использовать, потому что оно всю нашу нефть на нет сводит и российскую экономику губит. Отдавай, а не то мы тебя загребем-замучаем, как Пол Пот Кампучию.
— И, пожалуйста, — говорю я, — я сирота, женки-деток нет, а за себя мне бояться нечего. Так бы мне и жить без страха, так бы и умереть, его не знаючи.
Стоик я был. Стоек. Стояк. Ну, они видят, что угрозами меня не проймешь, и стали сулить-обещать разные блага. И говорили, между прочим, примерно то:
— Будет твоя жизнь пресладкой, как в раю. Мы тебя возьмем в нашу систему, и ты будешь большим начальником. Правда, делать мы тебе, конечно, ничего не разрешим, но за то будем ублажать тебя в любом случае твоей жизни. Занятие твое будет сидеть в кресле с сигаретой в руках и размышлять о вечности за всех нас, потому что ты сам знаешь, какие мы люди легкомысленные. А еще мы вручим тебе экстраординарные полномочия, и если все мы по своему легкомыслию погибнем и погубим собою страну, ты не погибнешь никогда — так и будешь жить. Водяное топливо ты тогда заберешь с собой, мир наш будет спасен, и это будет тебе шанс обрести вместо смерти жизнь вечную…
Скажу честно вам, как на духу: не на начальство я соблазнился, а вот на это самое. Потому что вам надо знать, что — не знаю, как во всем свете, а там, где была наша Родина Россия, есть вещи, к которым причастность означает блеск ослепительный и нечто несбыточное. Земля, например, или власть верховная, или вот такое доверие души. Что-то в человеке происходит необратимое, дурное ли, хорошее… то самое, чего ты боишься, Франческа! — и не может он уже жить по-прежнему, как обычный человек. И сам он уже не то, что был. Личность его пропадает и становится не главная. Не может он уже и потреблять себя, как ты, Штейнман…
И я согласился, и воссел я в кресле бархатном, как король. Вот в этом самом кресле, дорогие товарищи. Патент на топливо водяное убрали в сейф, тщательно заперли и продолжили нефть из земли выкачивать. Должность мне назначили высокую, а делать я и впрямь ничего не мог. Только пошевелюсь что-нибудь сделать — как мне сразу окрик: «Не сметь! не для того мы тебя тут имеем…»
— Так кто же все-таки кого имел, вы их или они вас? — задал Штейнман давно мучивший его вопрос. — Кто выиграл от всего этого?
— Погоди…
Так я сидел, ничего не делал, только думал о вечности и смотрел, как все валится, рушится на глазах, а они — те, кто водяное топливо мое в шкафчик упрятал, — и в ус не дули. Так прошло около десяти лет, дальше что было с нашим бедным Отечеством, вы знаете… и в один прекрасный день пришло время, добыл я пистолет, улучил момент, встал с кресла, и пришлось секретарю, который знал шифр, отпереть передо мной сейф и патент тот мне отдать. Больше про водяное топливо никто не знал, и я был волен делать с ним все, что захочу.
Но я уже ничего больше не хотел, потому что попробуйте-ка просидеть в таком положении десять лет и остаться живым. Да, да, дети мои, я умер. Выяснилось, что я тоже слишком легкомысленно относился к своей жизни. Слишком легко ею пожертвовал. Ведь можно пожертвовать жизнь сразу, а можно вот так, как я, ее просидеть без толку. И зло меня взяло на себя тогда; и патент было девать уже некуда, ибо вы помните, как в ту пору сбесились все правительства… ну кому было отдавать такую вещь как водяное топливо? Вбросить эдакое изобретение в тогдашний котел — да он бы и не переварил. Некому, решительно некому! И не стал я отдавать его никому, решил еще немного подержать, как у вас, Штейнман, говорят. Подержать решил. Вот и держал, пока рука не устала…
— Но вы же отлично понимаете, — сказал Штейнман, переводя дух и снова начиная думать, — что повторится та же самая ситуация. Как тогда, в России. Ваше изобретение слишком сильное, мир его попросту не выдержит. Мир прогнется под ним. Нет, не прогнется: этого не допустит система… Вы просто не знаете, что это такое — система.
— Отлично знаю, — усмехнулся старик криво. — Сам на верхушке такой системы сидел. Не дадут, конечно. И за забором, что самое обидное, тоже никто не сможет оценить. Я там был. Там есть вменяемые люди — бесстрашные, сильные, — но они не умеют мыслить широко. Попробуй-ка, если каждая минута как последняя. Ничего не вырастет в таких условиях, как ни колотись.
— Ужасно глупое положение, — сказала Франческа. — Вещь, нужная всем, не нужна никому.
— И вот тут мы возвращаемся к вопросу господина Штейнмана, — заметил старик. — Как вы изволили спрашивать? Кто выиграл? Кто кого имел?
Пусть мир — это весы с двумя чашками. Если на одну чашку бухнуть мое изобретение, другая взлетит, и равновесия не будет никогда… Пока кругом только сделки и борьба, конечно, никто этого не допустит. Нет, сделки — это отлично. Но кое-что сделками не решишь. Кроме борьбы, есть и соединение. Когда уже не смотрят, что там показывают весы? в чью сторону? кто кого отымел, уделал, победил? — когда и где это станет неважно, тогда и там мое изобретение будет иметь смысл. Только тогда. Только там.
И старик опять застыл неподвижно. Видно было, что он привык к этой позе: прямой, как король на троне, с сигаретой в коричневых пальцах, лицо сосредоточенное, глаза полуприкрыты.
Леви Штейнман хотел было что-то сказать, но тут дунул в окно дымный ветер и раздался первый удар грома. Начиналась буря.
24
В это время в городе еще вовсю светило солнце, уже, правда, совсем большое и неприлично красное. Певица Марица отпела свое, ее отвели за нежные ручки в самолет, и она полетела гастролировать дальше, на прощание пообещав спеть на этой же площади ровно через полгода. Пробки немного рассосались.
В это самое время Маккавити и Лефевр сидели, строгие и выпученные, и, едва удерживая смех, сердито смотрели поверх стола. С той стороны ерзали банкир Бакановиц и нефтяник Серпинский. Свиты их толпились за дверями, переругиваясь, а сами они были ужасно смущены.
— Я, — сказал Бакановиц, поднимая на Маккавити свои ясные от страха глаза, — понимаю только одно: нам надо немедленно договориться. Эмоции не должны мешать принятию правильных решений…
— Умный очень! — промолвил Маккавити. — Вот терпеть не могу всяких пафосных типов! — он развернулся, здоровенный, рыжий и драчливый, и ткнул своим толстым пальцем прямо банкиру между глаз. — Всегда вас имел, имею, и буду иметь!..
— Самое интересное, — сказал Лефевр, посмеиваясь, — что никакого русского, по правде говоря, вообще нет. Как и водяного топлива, естественно. Как вы в это поверить-то смогли, я не понимаю.
— Вы школу кончали? — поддел Маккавити. — Физику там учили?
Сам он, впрочем, никакую школу не «кончал», а работал с детства на кукурузных плантациях и бродяжничал.
— Я лично в школе учился, — праведно заметил Элия Бакановиц. — А вот как он — не знаю!
— Выдохните, господин Серпинский, — посоветовал Маккавити. — Я давно за вами наблюдаю. Вы вдохнули, а выдыхать не желаете. Эдак и разорвать может, знаете ли. Или еще можно пернуть.
— Я тоже учился, — оправдался Серпинский, от сдерживаемого гнева густо багровея и становясь еще страшнее. — А Бакановиц в пятом классе имел по математике — знаете, что?..
— Ага-а! — заверещал торговец. — А кто в три года отгрыз у игрушечной собачки неприличное?..
— А кто воровал конфеты у бабушки из буфета?
— Ну, знаешь, уж кто бы говорил про бабушку!..
Они сидели перед Лефевром и Маккавити и клепали друг на друга, и клеветали, как два пацана в школе, как две бабы на базаре. Маккавити знал, почему: они хотели снизить суммы штрафа себе и увеличить — другому. Это была увлекательная и интересная игра, но Маккавити поглядывал на часы: через полчаса они договорились с другими сотрудниками отмечать день рождения Лефевра.
— Ну ладно, ладно, — милостиво разрешил Лефевр. — Можете идти, господа. Я понимаю, что у вас много дел. Можете считать, что… э-э… этот энцендент был небольшим встрясом. Стрессом, так сказать.
— Вы, конечно, сволочи еще те, — иронически заключил Маккавити, — зато настоящие мужчины. Не побоялись самих нас. Просто молодцы, да и только.
— И хорошо еще, что это была учебная тревога! — добавил Лефевр, улыбаясь. — Милости просим, заходите еще.
Ответ банкира и нефтяника впервые прозвучал дружно и одинаково.
25
— Ну, теперь можно и день рождения идти отмечать, — промурлыкал Лефевр и потер руки.
— Погоди, — сказал Маккавити. — Там гроза начинается, я пойду кабинет запру, а то сквозняк все бумаги в окно выдует. Без меня начнете — убью! —
Маккавити понесся большими скачками к лифту. В лифте он приплясывал и напевал что-то простое, вроде:
What is up and what is down,
Who will buy, and who will sell?
Heaven sometimes covers us,
But sometimes it is hell.
Гром грохотал, багровое солнце погружалось в жуткую дымку. Маккавити заскочил в туалет, проскользнул по кафелю, не переставая напевать, омочил руки в маленьком резервуарчике с жасминной водой, промчался по коридору — эх, как мы щас дернем, как мы сейчас выпьем, да как закусим! — в дембельском настроении влетел в дверь, вертясь, как волчок, и напоследок кинул беглый взгляд на экран установки.
И помертвел.
— Лефе-е-евр! — завопил он оглушительно. — А-а-а!!!
Но Лефевр был внизу, далеко. Набирать телефон было слишком долго. Тогда Маккавити выхватил пистолет и пальнул в датчик сигнализации, висевший на потолке. В коридоре затопали, ворвались, забегали, навалились всем миром.
— Что случилось-то? — спрашивали, вбегая.
— Да на… мать их! — крикнул Маккавити. — Они нашли этого русского, понимаешь? Они за каким-то хреном оба вместе его нашли! Он на самом деле существовал, и вот теперь они его нашли, его и его хреново водяное топливо!
Сирена выла оглушительно. Вбежал и Лефевр, а за ним — начальство; они сразу поняли, в чем дело, и отдали необходимые распоряжения.
— Франческа, падла! — орал Маккавити, выпучивая глаза в ярости. — Ты понимаешь хоть, Лефевр, какая она сука! Она же действительно продалась, ты хоть понимаешь?! Они сговорились… с этим засранцем из банка Бакановиц… пока мы не смотрели в установку!!
В дикой ярости Маккавити вцепился в стол, прокорябал на нем десять борозд и слизал с пальцев кровь и дерево.
— Успокойся, — держали его за руки Лефевр и другие, — мы, конечно, оплошали, но все можно поправить…
— Ничего нельзя поправить! — орал Маккавити, выпучивая глаза от ярости. — Вы, падлы, не понимаете, что ничего, ничего, ничего нельзя поправить! Я… думал… она свободная, как я!.. А она оказалась такая же шлюха, как вы!.. Как все!.. Она…
На этом месте рыжий мистер Маккавити побагровел, из ушей и носа у него хлынула кровь, и он повалился наземь, как сноп. Его поспешно утащили, по дороге громко призывая доктора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Однако изобрел я еще тогда, когда все сидели на трубе и свистнуть не давали. Вроде как была у нас демократия демократичнее некуда, а на самом деле в том девяносто пятом году никакой не было демократии, а кто сильнее, тот и прав. Труба. И вот в таких условиях я, безумец, изобрел топливо на основе воды, демонстрируя его желающим на жигулях девятой модели. Помнишь, Франческа, жигули-девятку? А «Оку» помнишь?
— Даже «Малюх» помню, — неохотно сказала Франческа.
Штейнман посмотрел на нее и усилием воли опять перестал думать и стал слушать старика.
— Вот и схватили меня, — продолжал старик, — повели под белы руки к самому главному нефтяному начальнику…
Привели к нефтяному начальнику, а там, значит, круговерть бумаг, под потолком магнитофон стоит — пишет мои речи, что я буду сказывать. Еще кандалы, плети, огонь разложили, затянули на мне хомут туго, подвесили, стали пытать всяко, говорить мне тако:
— Отдашь нам свое изобретение, и мы его положим в ящик и не будем использовать, потому что оно всю нашу нефть на нет сводит и российскую экономику губит. Отдавай, а не то мы тебя загребем-замучаем, как Пол Пот Кампучию.
— И, пожалуйста, — говорю я, — я сирота, женки-деток нет, а за себя мне бояться нечего. Так бы мне и жить без страха, так бы и умереть, его не знаючи.
Стоик я был. Стоек. Стояк. Ну, они видят, что угрозами меня не проймешь, и стали сулить-обещать разные блага. И говорили, между прочим, примерно то:
— Будет твоя жизнь пресладкой, как в раю. Мы тебя возьмем в нашу систему, и ты будешь большим начальником. Правда, делать мы тебе, конечно, ничего не разрешим, но за то будем ублажать тебя в любом случае твоей жизни. Занятие твое будет сидеть в кресле с сигаретой в руках и размышлять о вечности за всех нас, потому что ты сам знаешь, какие мы люди легкомысленные. А еще мы вручим тебе экстраординарные полномочия, и если все мы по своему легкомыслию погибнем и погубим собою страну, ты не погибнешь никогда — так и будешь жить. Водяное топливо ты тогда заберешь с собой, мир наш будет спасен, и это будет тебе шанс обрести вместо смерти жизнь вечную…
Скажу честно вам, как на духу: не на начальство я соблазнился, а вот на это самое. Потому что вам надо знать, что — не знаю, как во всем свете, а там, где была наша Родина Россия, есть вещи, к которым причастность означает блеск ослепительный и нечто несбыточное. Земля, например, или власть верховная, или вот такое доверие души. Что-то в человеке происходит необратимое, дурное ли, хорошее… то самое, чего ты боишься, Франческа! — и не может он уже жить по-прежнему, как обычный человек. И сам он уже не то, что был. Личность его пропадает и становится не главная. Не может он уже и потреблять себя, как ты, Штейнман…
И я согласился, и воссел я в кресле бархатном, как король. Вот в этом самом кресле, дорогие товарищи. Патент на топливо водяное убрали в сейф, тщательно заперли и продолжили нефть из земли выкачивать. Должность мне назначили высокую, а делать я и впрямь ничего не мог. Только пошевелюсь что-нибудь сделать — как мне сразу окрик: «Не сметь! не для того мы тебя тут имеем…»
— Так кто же все-таки кого имел, вы их или они вас? — задал Штейнман давно мучивший его вопрос. — Кто выиграл от всего этого?
— Погоди…
Так я сидел, ничего не делал, только думал о вечности и смотрел, как все валится, рушится на глазах, а они — те, кто водяное топливо мое в шкафчик упрятал, — и в ус не дули. Так прошло около десяти лет, дальше что было с нашим бедным Отечеством, вы знаете… и в один прекрасный день пришло время, добыл я пистолет, улучил момент, встал с кресла, и пришлось секретарю, который знал шифр, отпереть передо мной сейф и патент тот мне отдать. Больше про водяное топливо никто не знал, и я был волен делать с ним все, что захочу.
Но я уже ничего больше не хотел, потому что попробуйте-ка просидеть в таком положении десять лет и остаться живым. Да, да, дети мои, я умер. Выяснилось, что я тоже слишком легкомысленно относился к своей жизни. Слишком легко ею пожертвовал. Ведь можно пожертвовать жизнь сразу, а можно вот так, как я, ее просидеть без толку. И зло меня взяло на себя тогда; и патент было девать уже некуда, ибо вы помните, как в ту пору сбесились все правительства… ну кому было отдавать такую вещь как водяное топливо? Вбросить эдакое изобретение в тогдашний котел — да он бы и не переварил. Некому, решительно некому! И не стал я отдавать его никому, решил еще немного подержать, как у вас, Штейнман, говорят. Подержать решил. Вот и держал, пока рука не устала…
— Но вы же отлично понимаете, — сказал Штейнман, переводя дух и снова начиная думать, — что повторится та же самая ситуация. Как тогда, в России. Ваше изобретение слишком сильное, мир его попросту не выдержит. Мир прогнется под ним. Нет, не прогнется: этого не допустит система… Вы просто не знаете, что это такое — система.
— Отлично знаю, — усмехнулся старик криво. — Сам на верхушке такой системы сидел. Не дадут, конечно. И за забором, что самое обидное, тоже никто не сможет оценить. Я там был. Там есть вменяемые люди — бесстрашные, сильные, — но они не умеют мыслить широко. Попробуй-ка, если каждая минута как последняя. Ничего не вырастет в таких условиях, как ни колотись.
— Ужасно глупое положение, — сказала Франческа. — Вещь, нужная всем, не нужна никому.
— И вот тут мы возвращаемся к вопросу господина Штейнмана, — заметил старик. — Как вы изволили спрашивать? Кто выиграл? Кто кого имел?
Пусть мир — это весы с двумя чашками. Если на одну чашку бухнуть мое изобретение, другая взлетит, и равновесия не будет никогда… Пока кругом только сделки и борьба, конечно, никто этого не допустит. Нет, сделки — это отлично. Но кое-что сделками не решишь. Кроме борьбы, есть и соединение. Когда уже не смотрят, что там показывают весы? в чью сторону? кто кого отымел, уделал, победил? — когда и где это станет неважно, тогда и там мое изобретение будет иметь смысл. Только тогда. Только там.
И старик опять застыл неподвижно. Видно было, что он привык к этой позе: прямой, как король на троне, с сигаретой в коричневых пальцах, лицо сосредоточенное, глаза полуприкрыты.
Леви Штейнман хотел было что-то сказать, но тут дунул в окно дымный ветер и раздался первый удар грома. Начиналась буря.
24
В это время в городе еще вовсю светило солнце, уже, правда, совсем большое и неприлично красное. Певица Марица отпела свое, ее отвели за нежные ручки в самолет, и она полетела гастролировать дальше, на прощание пообещав спеть на этой же площади ровно через полгода. Пробки немного рассосались.
В это самое время Маккавити и Лефевр сидели, строгие и выпученные, и, едва удерживая смех, сердито смотрели поверх стола. С той стороны ерзали банкир Бакановиц и нефтяник Серпинский. Свиты их толпились за дверями, переругиваясь, а сами они были ужасно смущены.
— Я, — сказал Бакановиц, поднимая на Маккавити свои ясные от страха глаза, — понимаю только одно: нам надо немедленно договориться. Эмоции не должны мешать принятию правильных решений…
— Умный очень! — промолвил Маккавити. — Вот терпеть не могу всяких пафосных типов! — он развернулся, здоровенный, рыжий и драчливый, и ткнул своим толстым пальцем прямо банкиру между глаз. — Всегда вас имел, имею, и буду иметь!..
— Самое интересное, — сказал Лефевр, посмеиваясь, — что никакого русского, по правде говоря, вообще нет. Как и водяного топлива, естественно. Как вы в это поверить-то смогли, я не понимаю.
— Вы школу кончали? — поддел Маккавити. — Физику там учили?
Сам он, впрочем, никакую школу не «кончал», а работал с детства на кукурузных плантациях и бродяжничал.
— Я лично в школе учился, — праведно заметил Элия Бакановиц. — А вот как он — не знаю!
— Выдохните, господин Серпинский, — посоветовал Маккавити. — Я давно за вами наблюдаю. Вы вдохнули, а выдыхать не желаете. Эдак и разорвать может, знаете ли. Или еще можно пернуть.
— Я тоже учился, — оправдался Серпинский, от сдерживаемого гнева густо багровея и становясь еще страшнее. — А Бакановиц в пятом классе имел по математике — знаете, что?..
— Ага-а! — заверещал торговец. — А кто в три года отгрыз у игрушечной собачки неприличное?..
— А кто воровал конфеты у бабушки из буфета?
— Ну, знаешь, уж кто бы говорил про бабушку!..
Они сидели перед Лефевром и Маккавити и клепали друг на друга, и клеветали, как два пацана в школе, как две бабы на базаре. Маккавити знал, почему: они хотели снизить суммы штрафа себе и увеличить — другому. Это была увлекательная и интересная игра, но Маккавити поглядывал на часы: через полчаса они договорились с другими сотрудниками отмечать день рождения Лефевра.
— Ну ладно, ладно, — милостиво разрешил Лефевр. — Можете идти, господа. Я понимаю, что у вас много дел. Можете считать, что… э-э… этот энцендент был небольшим встрясом. Стрессом, так сказать.
— Вы, конечно, сволочи еще те, — иронически заключил Маккавити, — зато настоящие мужчины. Не побоялись самих нас. Просто молодцы, да и только.
— И хорошо еще, что это была учебная тревога! — добавил Лефевр, улыбаясь. — Милости просим, заходите еще.
Ответ банкира и нефтяника впервые прозвучал дружно и одинаково.
25
— Ну, теперь можно и день рождения идти отмечать, — промурлыкал Лефевр и потер руки.
— Погоди, — сказал Маккавити. — Там гроза начинается, я пойду кабинет запру, а то сквозняк все бумаги в окно выдует. Без меня начнете — убью! —
Маккавити понесся большими скачками к лифту. В лифте он приплясывал и напевал что-то простое, вроде:
What is up and what is down,
Who will buy, and who will sell?
Heaven sometimes covers us,
But sometimes it is hell.
Гром грохотал, багровое солнце погружалось в жуткую дымку. Маккавити заскочил в туалет, проскользнул по кафелю, не переставая напевать, омочил руки в маленьком резервуарчике с жасминной водой, промчался по коридору — эх, как мы щас дернем, как мы сейчас выпьем, да как закусим! — в дембельском настроении влетел в дверь, вертясь, как волчок, и напоследок кинул беглый взгляд на экран установки.
И помертвел.
— Лефе-е-евр! — завопил он оглушительно. — А-а-а!!!
Но Лефевр был внизу, далеко. Набирать телефон было слишком долго. Тогда Маккавити выхватил пистолет и пальнул в датчик сигнализации, висевший на потолке. В коридоре затопали, ворвались, забегали, навалились всем миром.
— Что случилось-то? — спрашивали, вбегая.
— Да на… мать их! — крикнул Маккавити. — Они нашли этого русского, понимаешь? Они за каким-то хреном оба вместе его нашли! Он на самом деле существовал, и вот теперь они его нашли, его и его хреново водяное топливо!
Сирена выла оглушительно. Вбежал и Лефевр, а за ним — начальство; они сразу поняли, в чем дело, и отдали необходимые распоряжения.
— Франческа, падла! — орал Маккавити, выпучивая глаза в ярости. — Ты понимаешь хоть, Лефевр, какая она сука! Она же действительно продалась, ты хоть понимаешь?! Они сговорились… с этим засранцем из банка Бакановиц… пока мы не смотрели в установку!!
В дикой ярости Маккавити вцепился в стол, прокорябал на нем десять борозд и слизал с пальцев кровь и дерево.
— Успокойся, — держали его за руки Лефевр и другие, — мы, конечно, оплошали, но все можно поправить…
— Ничего нельзя поправить! — орал Маккавити, выпучивая глаза от ярости. — Вы, падлы, не понимаете, что ничего, ничего, ничего нельзя поправить! Я… думал… она свободная, как я!.. А она оказалась такая же шлюха, как вы!.. Как все!.. Она…
На этом месте рыжий мистер Маккавити побагровел, из ушей и носа у него хлынула кровь, и он повалился наземь, как сноп. Его поспешно утащили, по дороге громко призывая доктора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9