— Но вам заплатили не так уж много…
— Не так уж много? Да ведь я была просто нищей! Теперь-то я понимаю, это был обычный аванс, который любое уважающее себя издательство выплачивает начинающему автору, но мне он показался целым состоянием… поэтому я и отправилась в «Кинта Реаль». Я никогда не останавливалась в хороших отелях, так что не стоит говорить, в каком я была восхищении. По три раза на дню залезала в огромную мраморную ванну с бело-голубыми занавесками, гуляла по красным галереям, без устали любовалась старыми камнями, переходами, по которым когда-то выгоняли быков на арену, и город в зависимости от времени суток менял свой облик.
— Вам не было одиноко?
— Было, но мне нравилось это ощущение. Оно и сейчас мне нравится.
— Почему?
— Потому что связывает меня с реальностью. Ненавижу надуманные чувства. К тому же я была не одна… я читала «Войну и мир». Помню, как меня раздражали эти женщины — не знаю, Толстой тому виной или нравы той эпохи, — которые чуть не на каждой странице утирают слезы… Тем не менее я часто возвращаюсь к Толстому; на мой взгляд, лучшие романы созданы в девятнадцатом веке.
— Страны, о которых вы говорили — Соединенные Штаты, Мексика, Индия, — обладают богатейшей, но совершенно разной культурой. Внутри вас все это как-то сочетается?
— Разве можно коротко ответить на такой вопрос? (Она молча смотрит на диктофон, размышляя.) Если только с помощью Октавио Паса, вы читали его «Отблески Индии»?
— Да, года два назад…
— Так вот, по его мнению, у Соединенных Штатов нет прошлого, эта страна родилась в нашу эпоху, и не важно, кто населял ее раньше. Поэтому одна моя часть прекрасно себя там чувствует. Но другая моя часть оглядывается назад, в прошлое, и обнаруживает его где-то между Индией и Мексикой— странами, которые стремятся к модернизации и в запале критикуют собственную историю, в то же время защищая свою неевропейскую культуру, живую и необычайно богатую. Обе эти страны, гораздо более похожие друг на друга, чем обычно думают, не могут преодолеть одно и то же противоречие: они считают прошлое препятствием, одновременно превознося его и желая спасти. Полный разрыв и сохранение— как это совместить? В таком же положении нахожусь и я.
— Что вас тревожит или пугает в настоящий момент?
— Что рая нет, что нет места, где можно избежать крушения.
— Что вы имеете в виду?
— С течением времени благоразумие теряет для меня свою ценность, поскольку мир становится все враждебнее и с помощью здравого смысла его не победишь… Не знаю, может, это происходит со всеми? С каждым днем мне все больше по вкусу одиночество, покой. Океан стал внушать мне ужас, я бы не хотела опять его пересекать. Терминалы аэропортов кажутся все более огромными, инструкции — все более непонятными, я сажусь не в тот автобус, не могу опустить в автомат нужные монеты… теряюсь в знакомых городах… Вместо того чтобы двигаться вперед, учиться на собственном опыте, я откатываюсь назад, а мир вокруг становится все необъятнее.
— Странно, что это происходит именно с вами и что вы об этом рассказываете…
— Помните, Гете говорил о явных секретах? Я понимаю, что он имел в виду: когда секреты открыты для всех, никто ими не интересуется.
— И какой же выход?
— Извините, что опять обращаюсь к цитатам, но в данном случае это оправданно. Йозеф Рот в «Отеле „Савой“» говорит: «Женщины совершают глупости не из-за легкомыслия или неосмотрительности, как мы, а когда очень несчастны». Так что я намереваюсь совершить какую-нибудь глупость. (Она улыбается.)
— Какой вы видите себя сегодня?
— Не какой, а кем — принцессой в башне вроде тех, что венчают все дворцы в Индии. Я наслаждаюсь видом, который открывается с высоты, я защищена со всех четырех сторон, но в то же время я так или иначе — пленница. Как Кумари.
Кое-как устроившись в неудобном кресле экономического класса рядом с пассажиром, который во сне беззастенчиво наваливался на меня, я с грустью констатировала, что самой уснуть не удастся. Самолет был полон, и если я знала, куда несет всех этих людей, то вот зачем, понять было невозможно. Мне предстоит трудная задача, требующая трезвого взгляда на вещи, и начинать нужно с себя. Я — обычная женщина, типичная представительница чилийского среднего класса, который в зависимости от перепадов экономики то распускает, то затягивает пояс; не считая моей семьи и нескольких друзей, я никогда никому не была нужна, как и большинство— едва ли не девяносто девять процентов— жителей планеты. Я ни разу не удостоилась чести увидеть свое имя напечатанным. Во времена утопий я мечтала выражать чаяния обездоленных и изо всех сил старалась смотреть на мир их глазами.
Да и внешне я мало чем отличаюсь от множества своих соотечественников. Я на два сантиметра ниже ректора, то есть мой рост составляет метр шестьдесят три; вешу я шестьдесят пять килограммов, и, несмотря на все ухищрения, эта цифра не уменьшается; волосы у меня всегда были темно-каштановые, но теперь приходится использовать краску «красное дерево», чтобы скрыть седину; глаза кофейного цвета, черты лица самые обыкновенные, ничего выдающегося; фигура приземистая, почти квадратная—даже в далекой молодости я не славилась тонкой талией. Каждый день я даю себе слово отказаться от хлеба и макарон, по утрам делать упражнения для живота, выкроить время для посещения спортзала, который построили рядом с моим домом, в жилом комплексе Турри, но все остается, как было, поскольку моя беспорядочная жизнь и подобные благие намерения несовместимы. Моего рвения в отношении собственной внешности хватает на считанные минуты, и то когда совсем уж нечего делать. Процесс старения я скрываю при помощи косметики и чувства собственного достоинства, и, несмотря на груз прожитых лет, выгляжу не так уж плохо. Подводя итог рассуждениям о столь малозначащем, особенно для этой истории, предмете, как моя внешность, и не впадая при этом в грех уничижения, осмелюсь утверждать, что в повседневной жизни я обычно остаюсь незамеченной. Если кто-то думает, будто это причиняет мне боль или воспринимается как драма, то ошибается: как есть, так и есть, ничего страшного, а при нынешней работе мне это даже на руку.
Я была одной из тех чилиек, которые, поддавшись иллюзии, поверили в возможность некоего особого социализма в нашей стране, но если и пополнила ряды изгнанников, то не потому, что совершила что-то особенное, а из-за мужа: он был партийным руководителем. Жизнь научила меня бесчисленному множеству вещей за пятьдесят четыре года, и от этого так просто не отмахнешься. Возможно даже, я уже научилась всему, что была в состоянии постичь своим умишком. У меня много грехов, но главный — уныние, национальная черта чилийцев. Разговоры о счастье меня угнетают, я интуитивно чувствую, что нам, простым смертным, никогда его не достичь. Я подвержена колебаниям: то отказываюсь понимать мир, то ощущаю себя способной обнять всех его сумасбродных обитателей, что, возможно, бывает у каждого. Один из основных уроков, усвоенный ценой разочарований и сомнений, состоит в том, что женщине трудно быть независимой, даже сейчас, на рубеже веков; что те, кто ищет самоопределения, почти всегда дорого за это платят; что слово «свобода» в применении к женщине почти всегда— ложь. Мне удается выжить, поскольку я стараюсь отрешиться от беспощадной действительности, отворачиваюсь от нее, чтобы не встретиться лицом к лицу.
И вот, будучи такой, какая есть, почти не располагая достоверными фактами, я должна вообразить женщину, которая разительно отличается от меня и не входит в упоминавшиеся выше девяносто девять процентов. Мало того — я должна поставить себя на ее место, и в этом мне может помочь только одно обстоятельство, для любого мужчины абстрактное: К.Л.Авила — тоже женщина, живущая в том же мире и вынужденная или подчиниться его законам, или уйти из него.
Когда я дочитала интервью до конца, первой моей мыслью было: удивительно, что Томаса Рохаса оно ничуть не задело. Более того, он сам мне его вручил, в противном случае я и знать бы о нем не знала. Тем самым он не только познакомил меня с весьма противоречивыми сведениями, но и совершил, пусть бессознательно, акт искупления вины. Мадрид, январь или февраль 1997 года… Это значит, что между интервью и исчезновением прошло не более десяти месяцев, а его жена не только не упоминает о нем, но и во всеуслышание заявляет, что несчастлива, намекает на некую большую любовь, объектом которой, хотя это дело прошлое, опять-таки был не он. Может быть, речь все-таки идет о колумбийском партизане, в чем ей неудобно было признаться, и потому она превратила его в мексиканца?
Не нужно быть психиатром, чтобы понять, что К.Л.Авила страдала депрессией. Ее поведение в последние месяцы это доказывает: она теряет уверенность в себе, у нее то и дело меняется настроение. Целый веер предположений распахивается передо мной, словно павлиний хвост: с женщиной в подавленном состоянии может произойти что угодно. Ее реакции становятся непредсказуемыми, бдительность притупляется, она с трудом внимает голосу рассудка, людская суета раздражает все больше и больше. Впрочем, КЛ.Авила не позволила себе никаких экстравагантных поступков, столь свойственных знаменитостям: не провела последние десять лет в постели, не ездила по окрестным городам, требуя от книготорговцев содрать с обложек романов свои фотографии, не пристрастилась к алкоголю, таблеткам или наркотикам, не отправилась за границу с намерением запереться ото всех в номере отеля и на следующее же утро оттуда сбежать. Нет, она честно следовала правилам, которые предписано соблюдать известному писателю конца девяностых годов. Несомненно, это приносило ей страдания, но она хранила их внутри, скрытыми от глаз, как прядь волос в старинной камее.
Да, предположений было много, но все они были пока что зыбкими, расплывчатыми… К.Л.Авила полностью овладела моими мыслями, и я даже не заметила, что самолет пошел на посадку.
Власть, которую эта страна имеет над некоторыми людьми, притупляет в них все остальные чувства. Еще в воздухе я взглянула направо, отыскивая глазами вулканы. Они дремали, вздымаясь над горизонтом, — вечные стражи в лилово-золотом облачении, курящийся Попокатепетль и Истаксиуатль, оба хмурые и суровые. Я была полностью захвачена этим зрелищем, а вокруг многочисленными масками уже скалилась смерть, выглядывая из-за пан-дульсе и бумажных цветов. Родина каламбура и мрачного юмора предстала передо мной черно-зеленой, как ее керамика, как Сьерра-Мадре, эта огромная змея, которая ползет, то приближаясь, то удаляясь, показываясь то здесь, то там, где ее никто не ожидает, словно хочет поразить собой всю мексиканскую землю.
Уго поджидал меня. Я подумала о нашем браке как о холодильнике, наполненном деликатесами, к которым так никто и не притронулся. Когда нужно было лакомиться икрой? А французским паштетом? Ради какого события следовало открыть шампанское? Но теперь поздно об этом говорить: срок годности истек, даты на этикетках давно просрочены. Пустые, несбывшиеся фантазии.
Как обидно приезжать в этот город в январе! Прошло шесть лет с тех пор, как Уго любезно пригласил нас с детьми в гости, и все это время я надеялась, что снова попаду сюда в сезон дождей, когда горы блаженно подставляют свои вершины теплым ливням. Мы с мексиканским дождем, можно сказать, помолвлены. В Мексике вода ассоциируется с наслаждением, свежим, но ласковым ветерком, буйной зеленью, в Чили— с ненастьем, холодом, слякотью и нездоровой сыростью. Но я, к сожалению, приехала в сухой сезон, а потому и высота, и смог дают о себе знать. Уго с ходу забросал меня инструкциями: по безопасности: брать такси на улице нельзя, только на стоянке, нельзя открывать окно в машине — может напасть грабитель, нельзя носить с собой деньги… Но я его почти не слушала, потому что в глубине души не хотела ему верить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22