— Но с другой стороны если и дальше выжидать, то риск не меньше. Сам же говоришь, что мы не то чтобы с огнем играем, — тут не игра, тут речь идет об угрозе полного уничтожения страны, народа…
— Я и говорю, что нас загнали в угол, — подтвердил Бен Тов.
Мемуне влез в машину, следом за ним — Бен Тов. Недолгий путь до здания, где располагается «Моссад», они провели в невеселом молчании. Мемуне только спросил:
— Что собираешься делать?
— Подожду еще, понаблюдаю.
— А как быть с агентом?
— Придется что-то предпринять. Его уже подозревают.
— Как собираешься действовать?
— Не знаю пока. Придумаю что-нибудь. Терять его нельзя.
Фактически это было нарушением субординации — такой вот обмен краткими, маловразумительными репликами, касающимися не конкретных планов, а всего лишь туманных намерений. Мемуне считал Бен Това неуправляемым — таким его считали в свое время и в армии, да и позже, когда он ревностно, но абсолютно без всякой пользы для себя и для дела служил в министерстве внутренних дел. Его там прозвали косолапым медведем — изо всех сил стараясь вписаться в жизнь этого бюрократического аппарата, он проявлял фантастическое непонимание его законов и вечно совершал какие-нибудь смешные нелепости. Зато в арабском отделе все было иначе: агенты его боготворили, а подчиненные терпеть не могли, потому что агентов он высоко ценил и всячески это демонстрировал, а с персоналом был груб и недоброжелателен. Мотивы такого отношения он даже себе не мог бы объяснить, тем более их не понимали те, на кого распространялась его неприязнь. Его мощный интеллект постоянно подвергал сомнению слова и намерения собеседника, поэтому говорить с ним было трудно. Любопытно, что неуважение к коллегам сочеталось у него с безграничным уважением к противнику, и если кому-то это казалось нелогичным — что ж, тем хуже для логики. Зато все эти странности идеально подходили к его нынешним занятиям.
Он вернулся в свой кабинет, отпер ящик стола и с сумрачным видом перечитал расшифрованное послание из Дамаска. Взяв ручку и блокнот, несколько минут быстро писал, сверяя с тем текстом, который только что прочел. И вызвал секретаршу.
— Зашифруй немедленно. Пусть курьер отнесет это Гаруну в министерство иностранных дел, оттуда утренней почтой отправят в Париж. Только слушай, Роза, будь повнимательней, когда шифруешь.
— Ладно…
— Да не зашли письмо по ошибке в министерство по делам религий. И в Париж, смотри, отправь, а не в Вальпараисо. Поняла?
— Поняла.
— Ну тогда, — вздохнул Бен Тов, — может, с Божией помощью, оно и дойдет.
Он сидел на скамье в Шерман Гарден, созерцая без особого удовольствия скульптуру Арпа, и именно она занимала в данный момент его мысли. Это была абстрактная скульптура, которая абсолютно не трогала его душу и не могла ничего подсказать насчет этических и философских дилемм, которые сплелись в мозгу в тугой узел и терзали его. «Ведь кто-то, — думал он, — выложил кучу денег за три слегка отесанные каменные глыбы, вроде трех склоненных колонн, — а что они выражают? Да ничего. Заказали бы этому Арпу фигуру человека, который недоуменно скребет у себя в затылке, — и тогда многие люди узнали бы в этой фигуре себя…»
Он потихоньку пожал плечами, оглянулся — это вошло у него в привычку — и отметил про себя, что на скамейке неподалеку все еще как бы дремлет какой-то тип в рабочей одежде, а рыженькая девушка с книжкой, вместо того чтобы читать, то и дело поглядывает в его сторону. Такие мысли никогда не покидали его в общественных местах. «Я просто параноик, — признавался он жене. — Всех до одного подозреваю».
— И меня?
— А почему же нет?
Он взглянул в сторону Рехов Агрон. Уолтерс, полагал он, явится прямо из своего американского консульства. Но, может, сообразит все же выбрать какой-нибудь кружной путь. Хороший человек, но очень уж беспечный. Не пришлось бы ему в один прекрасный день жестоко поплатиться за эту свою безалаберность.
Девушка, захлопнув книгу, поднялась со скамейки. Прошла мимо, призывно покачивая бедрами. Она ростом выше его — жаль. Надо же — и не глянула в его сторону, а он-то думал… Что-то частенько стали приходить в голову подобные мысли — постарел, что ли?
Тот, в рабочей одежде, тоже ушел. Все эти подозрения — что это, паранойя или просто осторожность, столь необходимая в его профессии?
— Ты, по-моему, просто сбрендил, — говорит жена.
— Сам знаю. Зачем ты-то мне это сообщаешь?
Но подобные резкости не мешают полному взаимопониманию.
А вот и Уолтерс — шагает откуда-то со стороны Рэтисборн Конвент, грузный неопрятный человек, взгляд сквозь очки с толстыми стеклами всегда какой-то удивленный, на ходу по-птичьи окунает голову в плечи — это из-за близорукости, из-за того, что всю жизнь ему немалого труда стоит разглядеть то, что происходит вокруг. Подошел и опустился на скамью рядом с Бен Товом.
— Привет.
— Шалом.
— Отличная скульптура!
— Вы находите?
— Да. Какое напряжение между ее частями! И эта устремленность вверх — нечто фаллическое, но и женственное одновременно. Просто великолепно.
— Рад слышать. Мы тут все в Иерусалиме эклектики. Каждый может найти что-нибудь себе по вкусу.
— А мне этот город нравится.
— Ну и слава Богу.
— Так что вас интересует — это дело в Хайфе?
— Нет. Мне необходимо кое-что передать на словах Каддафи. Как бы официально, но в то же время и неофициально. Главное — чтобы он поверил.
Уолтерс взглянул на Бен Това. Толстые стекла очков не позволяли распознать выражение его глаз.
— Что мне в вас нравится, — сказал он невозмутимо, — это манера придумывать невыполнимые поручения.
— Знаю, знаю. Сам этого терпеть не могу.
— Объясните хоть поподробнее. Если, конечно, можете.
— Кое-что объясню, но не все. Мы сейчас разговариваем как профессионалы и одновременно как друзья. То есть, это беседа дружеская, но и профессиональная тоже. То, что я сейчас скажу, вообще-то говорить нельзя. И если вы мне поможете, то сделаете то, чего делать нельзя. Могу только добавить, что все это — в интересах Израиля.
— А как насчет интересов Соединенных Штатов?
— Они совпадают.
— Я бы хотел сам об этом судить.
— Разумеется.
Бен Тов оглянулся, отметил про себя двух нянек с колясками, гуляющих вместе и оживленно болтающих, пожилого господина в ермолке, погруженного в чтение сегодняшнего номера «Ха'аретц», несколько шумных ребятишек. Он достал пачку дешевых сигарет, предложил одну собеседнику и закурил сам: он уже снова курил.
— Насчет Тукры, — сказал он. — Предполагается, что Соединенные Штаты могли бы каким-то образом предупредить Каддафи. Наши это идею пока обсуждают, но, я думаю, от нее откажутся. А сама идея вызвана тем, что Каддафи будто бы снабжает ядерным вооружением одну террористическую группу. Правда, это лишь догадка.
— Что за группа?
— Не скажу пока. И так уж слишком многие в курсе дела.
— Так что передать Каддафи?
— Видеть не могу эту вашу чертову скульптуру, — взорвался вдруг Бен Тов. — Пошли лучше пройдемся. По дороге обо всем поговорим. А после я зайду в синагогу и помолюсь, особенно если получу отказ.
Но позже, расставшись с Уолтерсом, он в синагогу не пошел, а вместо этого направился по улице Абарбанел к белому домику, притулившемуся под высокими кедрами. Войдя, он уселся возле телефона, набрал парижский номер и коротко с кем-то поговорил. Потом минут десять сидел неподвижно, глубоко задумавшись. Когда раздался звонок, он поднял трубку и побеседовал с Альфредом Баумом на своем вполне приличном французском. Снова положив трубку, поворчал о чем-то, что в равной степени могло означать удовлетворение и великую усталость.
Его терзали сомнения. Он решился приступить к действиям — в одиночку, без чьей-либо поддержки и, стало быть, весь риск принял на себя. Жизнь своего агента он бросил на одни весы с жизнями других людей, а те, безусловно, значили гораздо больше в глазах многих, но не в его собственных и не для общей пользы.
«Кто я такой, — спросил он самого себя, — чтобы, подобно Господу, распоряжаться чужими жизнями?»
Он возомнил о себе… О людях вроде него в Библии сказано что-то весьма нелестное. Но он человек неученый, припомнить точную цитату не в состоянии. Да и не хочется.
Каждый дурак, размышлял он, способен во всем этом деле обнаружить целую кучу нарушений этики. Философов-моралистов развелось тринадцать на дюжину. Но кому-то приходится заниматься и неприятным выбором: спасти одного, пожертвовав другим, пускаться на рискованные, мерзкие дела ради того, чтобы предотвратить еще более мерзкие.
Он поднялся на ноги и направился к двери, проклиная мысленно все на свете. Парижская история вполне может повториться — и даже в худшем варианте.
Он сам разработает дальнейший план, и никого в Иерусалиме, ни одного человека, независимо от того, состоит он в комитете или нет, не попросит разделить тяжкое бремя своих сомнений.
Глава 6
Расмия и Явед Ханиф стали любовниками, когда вместе поехали в Дамаск. Он добивался этого и раньше, но она каждый раз отвергала его. В Бейруте за ним буквально охотились студентки из тех, что считались «западными», то есть более раскованными, а также дамы постарше из числа преподавательниц. Подобный успех легко объясним: женщин нередко привлекает именно явное отсутствие интереса к ним. Мужчина, выказывающий поклонницам свое пренебрежение, неулыбчивый, не тратящий времени на ухаживания и светские разговоры, пренебрегающий порой даже простыми правилами вежливости, никогда не встретит отказа, если ему вздумается вдруг переспать с одной из них.
Однажды, оборвав собственные долгие рассуждения на тему о культурных достижениях арабов в период, когда они занимали Иберийский полуостров, Ханиф внезапно заявил:
— Мы должны стать любовниками — ты мне нравишься…
В этих словах не было ни просьбы, ни предложения — приказ, который надлежит исполнить… Будто ее согласие ничего не значит, будто он абсолютно уверен, что возражений не последует.
В тот вечер они ужинали, как обычно, в кафе, ее рука лежала на столе рядом с его рукой, но он и попытки не сделал до нее дотронуться. Взглядом он буквально впился в ее глаза, но это была обычная манера смотреть так на всех…
В тот раз Расмия отказалась повиноваться. Сейчас она уже не помнила, почему и было ли это трудно. Наставник не казался ей привлекательным, инстинкт подсказывал, что он опасен, что он смутит ей душу. Что-то она ответила вроде того, что должна подумать, и он будто забыл об этом разговоре. А через несколько месяцев повторил свой вопрос и выслушал, что Расмия не мыслит себе близких отношений с человеком, годным по возрасту ей в отцы. Он проявил удивительное терпение и больше не заговаривал об этом. Но когда они перебрались в Дамаск и поселились в одном доме, он однажды ночью просто пришел в ее комнату, и Расмия уступила. С тех пор она послушно, хотя и без особой охоты делила с ним ложе.
Ханиф так и не узнал, что заставило ее уступить, его мало заботили ее чувства. Эта область вообще не интересовала профессора, сосредоточенного на своей идее. Молоденькая любовница не проявляла пылкости, зато и не предъявляла в постели требований и не обнаруживала никаких прихотей, была доступна всякий раз, когда он ее желал. Ханиф раз навсегда решил, что его подруга бестемпераментна — это, кстати, вполне соответствовало ее молчаливому, необщительному нраву. Сексуальную пассивность он относил на счет пассивности эмоциональной, и не приходила мысль, что все дело в нем, что ему не удалось пробудить в ней женщину и что другой сумел бы это сделать. Подобные сомнения были чужды ему, и по правде сказать, Ханифу было вполне безразлично, хорошо ли с ним его избраннице. Он изредка приходил в ее спальню или звал ее к себе, и они предавались любви, в которой не было никакой любви:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52