А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– взвыл Окошкин.
– Идите, товарищ Окошкин, – сказал Лапшин. – Идите, ваш поступок мы еще разберем и вас накажем по всей строгости. А пока что займитесь делом Самойленко и доложите ваши соображения, как будете поступать в ближайшее время.
Василий Никандрович поднялся.
Ему нарочно дают это гиблое дело для того, чтобы он не справился с ним и чтобы проще было от него навсегда отделаться. Все понятно!
– Иван Михайлович, разрешите? – почти шепотом спросил он.
– Ну, разрешаю.
– Иван Михайлович, я двести двадцать установок сделал с охотниками, сами знаете, тут…
– Две тысячи двести сделаете…
– Но, Иван Михайлович…
– Выполняйте.
Окошкин пошел к двери.
– Кровавая драма! – ужасным, как показалось Васе, голосом произнес Лапшин. – Выстрел из-за угла. Рискуем жизнью…
На подгибающихся ногах Окошкин дошел до двери, немного помедлил, ожидая слов поддержки, и, ничего не дождавшись, долго пил воду из графина в комнате, где стоял его заляпанный чернилами стол. А Иван Михайлович в это самое время, закрыв большими ладонями лицо, беззвучно хохотал, хохотал, утирая слезы, хохотал до колотья в сердце, до полного изнеможения. И когда к нему на допрос привели главаря банды аферистов, пойманных сегодня ночью, знаменитого Мирона Яковлевича Дроздова – старого лапшинского знакомого, тот никак не мог понять, с чего это Лапшин нет-нет да и улыбнется хитро, насмешливо, добродушно.
– А вы здорово, Дроздов, постарели, – откладывая бланк показаний обвиняемого и закуривая, сказал Лапшин. – И постарели, и вообще что-то вид у вас не слишком здоровый.
– Язвочка! – пожаловался Мирон Яковлевич. – Оперироваться в моем положении неудобно, пригласил одного портача на квартиру, говорю: «Сделайте в домашних условиях, будете с меня иметь в лапу приличный гонорар», так он даже обиделся.
– В тюремной больнице прооперируют, – пообещал Лапшин. – У нас хирург великолепный.
– Профессор?
– Почему непременно профессор?
– Потому что для меня, извините, гражданин начальник, врач начинается с профессора. Я даже зубы никогда у дантистов не лечил, а исключительно у стоматологов. При моей работе я не нуждаюсь во врачебных ошибках.
– Конечно, работа у вас пыльная.
– Именно так. Язва, между прочим, у меня исключительно нервного происхождения. У вас, кстати, с желудочно-кишечным трактом все в порядке?
– Не жалуюсь пока.
– А работа тоже нервная, – усмехнулся Дроздов. – Начальство, наверное, теребит товарища Лапшина – подавай нам Мирона, почему ты Мирона взять не можешь, где наш Мирон?
– Вот он – Мирон, – показывая вставочкой на Дроздова и посмеиваясь, сказал Лапшин. – Заявился из Харькова к нам, мы его и взяли.
– Все-таки была с нами хлопотная ночь, – улыбаясь всеми своими морщинами, произнес Дроздов. – Вокзалы закрывать, большой переполох мы сделали. Шурум-бурум над красавицей Невой. А между прочим, ваш Бочков способный работник. Далеко пойдет.
– Плохих не держим.
Оба помолчали.
– И вы ведь, Дроздов, человек не без способностей, – вздохнув, не спеша заговорил Лапшин. – Много бы могли сделать толкового…
– Наследие проклятого…
– Ну, завел! Неужели своего не можете придумать – на одном наследии все едете да едете. Родимые пятна! Бросьте, Дроздов! Лет вам не мало, пора закругляться. Комбинации, аферы, штуки, но вы-то нас слабее. Все равно поймаем, а со временем получите высшую меру.
– Такая у нас деятельность. Мы – строим аферы, вы – нас разоблачаете.
Глаза Мирона остро смотрели на Лапшина, но былой их блеск уже угас, это был другой Дроздов, словно подмененный, плохой двойник. Не было в нем прежнего шика, заносчивости годов нэпа, исчезло дерзкое высокомерие. Перед Лапшиным сидел пожилой человек с твердым подбородком, с седыми бровями, с тонкими губами, человек болезненный, может быть мнительный, а главное, очень усталый.
– Ну, так как? Займемся дальше делом? – спросил Лапшин.
– Какая разница, – ответил Мирон. – Займемся ли, не займемся – моя песня уже в основном спета. Недавно была красивая мода – являться с повинной. Хорошо придумали, но я, как нарочно, отбывал срок. Попросился у начальника на минуточку съездить в Москву, явиться с повинной, он принял мои слова за шутку. А я, между прочим, имел что сказать в Москве, потому что сидел за пустяки, нарочно взял на себя одну мелочь, чтобы схоронить кое-что покрупнее. Но теперь это все никому не нужно.
– Правда всегда нужна, – глядя в глаза Дроздову, твердо и тяжело сказал Лапшин. – Не вертитесь, Дроздов. Вы много знали и знаете порядочно. С вашим делом мы успеем управиться. Ответьте мне на один вопрос, но, по чести, как порядочный жулик: где Корнюха?
Дроздов вскинул на Лапшина свои острые, золотисто-коричневые зрачки. Это была старая штука – «глядеть в глаза следователю», все они, матерые жулики, отлично знали вредоносность бегающего взгляда, и ни у кого Лапшину не случалось встречать таких светлых и чистых глаз, как у подлинных преступников.
– Корнюха? – выигрывая время, задумчиво и очень искренне, слишком даже искренне, переспросил Дроздов. – Это какой же Корнюха? Может, Филимонов? Того тоже, кажется, кличка была Корней?
– Ладно, Дроздов, – без всякого раздражения, спокойно произнес Иван Михайлович. – Вы делаете вид, что забыли Корнюху, – значит, все ваши рассуждения о явке с повинной – вздор. По некоторым данным нам известно, что вы осведомлены о пребывании Корнюхи. И если случится беда, а вы знаете не хуже меня, какова штучка – Корнюха, – мы взыщем и с вас.
– Я за вашего Корнюху не ответчик, – сверля Лапшина взглядом, огрызнулся Мирон. – И судить меня за него не станут. Я как-нибудь УПК изучил, время было…
Не отвечая, Лапшин положил перед собой лист показаний обвиняемого. Лицо Ивана Михайловича, как показалось Дроздову, набрякло, всякая тень добродушия исчезла. И вспомнил вдруг Мирон – он же Полетика, он же Рука, он же Сосновский, он же Дравек – жаркий летний вечер в Крыму, треск цикад, ровный шум близкого моря, гравий под ногами возле маленького ресторанчика и спокойный голос Лапшина: «Руки вверх, Мирон…» У Дроздова в боковом кармане модного, в талию, пиджака лежал пистолет. И очень не хотелось поднимать руки. Вот в это мгновение он и увидел лицо Лапшина, лицо простого русского мужика, деревенского парня, «фоньки», но исполненное такой силы, такой уверенности и вместе с тем такого превосходства над ним – контрабандистом и аферистом самого высокого класса, – что Полетика, словно одурев, поднял обе руки и признал себя полностью побежденным, хоть вполне мог уйти, потому что Лапшин, как выяснилось впоследствии, был совершенно один и конечно бы не стал стрелять возле ресторана…
– Значит, опять «руки вверх», как тогда, в Крыму? – спросил Дроздов-Полетика невесело.
– Я рекомендую вам говорить по делу, – строго и сухо ответил Лапшин. – Значит, займемся вашими соучастниками…
Постучавшись, вошел Окошкин, уже не с таким «опрокинутым» лицом, с каким давеча уходил из лапшинского кабинета. Иван Михайлович просмотрел бумагу, мелко, но разборчиво исписанную Василием Никандровичем, подумал и кивнул.
– Можно выполнять? – спросил Вася.
– Действуйте! – ответил Лапшин.
И Окошкин вновь отправился к магазину «Охота и рыболовство», одна вывеска которого нагоняла на него тоску. Ведь дело совершенно безнадежное, зачем, для чего вновь возиться с этими калибрами, кустарной дробью, собаками, женатыми и холостыми охотниками, их знакомыми местами, в которые они ездят охотиться? Но в нынешнем своем состоянии он не мог, не имел права обсуждать приказания начальства. Велено – делай. И, стараясь возбудить в себе азарт человека, который вот-вот нападет на след и уложит крупного зверя, Окошкин пошел по Литейному к осточертелому магазину, возле которого, как обычно, толкались охотники, продавцы дроби и особых крючков, спиннингов «самой последней марки» и ружей «три кольца». Сильно морозило, скрежетали сердито трамваи с заиндевелыми стеклами, с розового студеного январского неба светило негреющее полуденное солнце. И возле магазина, и в самом магазине Окошкин не увидел ни души из полезных ему людей, из старых знакомых – продавцов дроби и покупателей. Только продавщица Тася, стрельнув в Окошкина черными галочьими глазками, сообщила, что может ему устроить кое-что «шестнадцатого калибра».
«Черта мне в ваших калибрах!» – подумал Окошкин и отправился по адресам района. Настроение у него было препоганое, и потому даже симпатичнейшие люди – охотники – казались ему глубоко отрицательными типами, а один – инвалид Спиров – и вовсе убийцей несчастного Самойленко. Но тут же он разуверился в первом своем впечатлении, потому что Спиров нянчил внуков, да еще не своих, а соседских, легкомысленная мамаша которых позволила себе среди бела дня уйти «ни больше ни меньше, как в кино, видали, как засвербило, а деточек на меня кинула». Судя по всему, деточки обожали «отрицательного типа», в буквальном смысле слова сидели у него на голове, ездили на нем по коридору и не пожелали с ним расстаться, даже когда он поспешил по «стариковским делам» в туалет. Покойного Самойленко Спиров не знал, но, почесав в затылке, вспомнил, что в районе хутора Трехозерный охотился в те времена некто Губавин Терешка, «субчик», от которого любого лиха ждать можно. И не столько даже охотился, сколько промышлял разными темными делишками, например спекуляцией.
Не помня себя от внезапной удачи, Окошкин вернулся в розыск и занялся Губавиным. Спекулянт, темная личность, охотился в тех же местах! Чего угодно можно ожидать! И вот перед ним уже лежали фотографии Губавина – низколобый, глазки страшненькие, рожа в каких-то рытвинах и подтеках. Не в силах более сдерживать ликование, он поделился своими мыслями с Бочковым. Тот выслушал Василия Никандровича молча, зевнул, сказал рассеянно, думая о своем:
– Спекулянт-то спекулянт, Васечка, но как раз именно Губавин и обнаружил тело Самойленко. Он известил милицию. Труп-то ведь уже был разложившийся. Давай, брат, все сначала.
И пришлось начинать все с самого начала. Вновь он шагал по улице Жуковского и по улице Белинского, по набережной Фонтанки и по улице Пестеля, по улице Рылеева и по улице Восстания, по улице Каляева и по улице Воинова. Час шел за часом, стемнело, вызвездило, еще крепче задул морозный ветер, ниже опустился столбик в термометре.
«Шел по улице малютка», – почему-то вспомнилось Окошкину.
Мысли его вдруг прыгнули бог знает куда – на Поклонную гору, в маленькую комнатку с гитарой на стене.
И тут же он обругал сам себя – никаких размышлений о Ларе, покуда не будет сделано это дело. И вновь Вася подумал патетически, из чего-то прочитанного: «Кто же я? Человек или тварь дрожащая?» Патетически и приблизительно.
«Нет, я человек, – твердо решил Окошкин. – Пора кончать все мои недоделки, промахи и ротозейство!»
Решив так и этим решением раз навсегда покончив со своим легкомысленным прошлым, Василий Никандрович вспомнил каверзную историю, рассказанную ему на днях начальником музея Грубником: ампутировали ногу царьку карликового племени людоедов. После благополучной ампутации царек потребовал свою ногу на предмет отправки ее царскому семейству для изготовления жаркого. Главный врач госпиталя выдать ногу отказался. Царек нанял адвоката. Адвокат заявил, что невыдача ноги есть акт, инспирированный рукой Москвы, – покушение на собственность царя. Старые большевистские штуки!
– Вопрос правовой! – сказал Грубник Васе Окошкину. – Поломай голову с таким казусом…
И Василий Никандрович принялся развлекать себя этим «правовым» вопросом.
Тореадор, смелее в бой!
Он проснулся в два часа пополудни, легкий, отдохнувший, выспавшийся за все это время, охнул, зевнул, попрыгал по комнате, взглянул в окно: солнце светило, был морозец, молодежь косячком шла на лыжах, новенький сияющий грузовичок бежал по дороге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93