А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Чего глядишь?
– Нормально, – сказал Жмакин. – Слушаю вас и гляжу. А что – нельзя?
– Можно! – разрешил Петр Игнатьевич. – Любуйся на мое рыло. Но лучше слушай. Мне, например, какой сон часто снится, желаешь узнать? Снится мне восхождение на гору. Что вот сейчас вся полнота жизни для меня откроется, весь мир. А между прочим никакой я не альпинист и разные там Эльбрусы, Арараты и другие высоты исключительно на картинках видел. Отчего так?
Жмакин не знал.
Корчмаренко налил еще квасу, понюхал и добавил:
– А паразитов человеческих ненавижу я. Всяких там побирушек, несчастненьких, чересчур одиноких. Которая одинокая вдова, пусть в больницу идет нянечкой и не ноет нам свое нытье. Или, например, спекулянты. Как это можно, чтобы делать такое дело на земле, от которого не радость, а стыд? Чего они своим женам и детям квакают? Деньги? Да на кой ляд мне такие деньги неправедные, растолкуй.
Жмакин насупясь молчал.
Петр Игнатьевич еще отхлебнул квасу, повел глазами на потолок, осведомился деловито:
– Женишься? Или так, для препровождения времени?
– Она не пойдет.
– Это почему же?
– На кой я ей сдался! – печально и искренне ответил Жмакин. – Вы сами посудите, кто я есть?
– Кто? – воскликнул Корчмаренко. – То есть как это кто? Трудовой человек, и больше ничего нам не требуется? Вон личико-то у тебя обмороженное – это как, не в счет? Или, может быть, она желает за банкира, мистера, лорда замуж выйти? Так она у меня не такая…
– Не такая, – подтвердил Жмакин.
В соседней комнате сонно вздохнул Женька.
– Ты ее измором бери, – ласково посоветовал Корчмаренко. – Ты бери и женись, чего бы она ни вякала. Ты парень бывалый, ты в жизни хозяином можешь стать, из такого теста, как твое, хорошие калачи можно печь. Женщина разберется, а Клавка тем более. Пускай только увидит, каков ты есть человек. Она – Клавка-то – особенная. Другой такой в целом свете не сыскать. Как мать-покойница, жинка моя, Ксения Сергеевна. Знаешь, какая была?
Усмехнувшись невесело, он приопустил веки, заговорил глухо:
– И вредная, и веселая, и бранилась, и песни пела, и когда не надо плакала, и вдруг смеялась. Все нипочем Ксении было, любая беда – пересмешки, гордо свою жизнь прожила. Здоровая до удивления. Клавку родила, и молока столько, что двоих других выкормила. Не пропадать же товару, как считаешь?
– Верно.
– То-то, что верно. Я через нее учиться начал, от стыда. А то байбак был форменный. Померла тоже по-особенному. Лежит, умирает, а мне так говорит: «Ты, говорит, конечно, как хочешь – можешь жениться, можешь не жениться, но лучше не женись. Разве после меня можно с какой ни есть раскрасавицей жить?» И сама смеется. Мучается, знаешь, кривится, а сама смеется. Характер такой. Всего и осталось, что глаза и зубы, а смеется. Все ей смешно. «Не женись, говорит, перетерпишь как-нибудь. Дров, говорит, побольше коли. Я, говорит, тебя опоила, медведя, других таких на свете нет, как я. Я, говорит, ведьма, а ты и не знал… Ну, хоть бы ты и знал, все равно бы не поверил. И если женишься, все равно погонишь через месяц или через год». И потом так вот покривилась и говорит, и уже не смеется: «Я, говорит, не хочу, чтобы ты женился. Мне, говорит, очень противно и гадко даже подумать, не женись, и все». И действительно, одна она такая была на целый мир. Вот теперь Клавка вся в нее. Знаешь, почему она мужа погнала? Выйти-то замуж вышла, девчурочкой еще, а потом он ей сразу опротивел. Вот она его и начни гонять. Все в нем не по ней, да и правда, не мог я ее осудить. Дрянь парень, разбалованный выпивошка, хвастун. Взяла Клавдия его и выгнала помелом средь бела дня. И деньги на дочку не берет от него. Вот она какая. Клавдия-то!
Он помолчал.
– Холодно голому?
– Ничего, потерпим, – ответил Жмакин.
– Ты на ней женись, – еще раз строго посоветовал Корчмаренко. – Она очень сильной души девушка. А ты еще, как я понимаю, на свою дорогу не совсем вышел?
Жмакин спросил угрюмо:
– Это как?
– Еще смысла не имеешь главного. Вот у меня цех маленький, а все ж, как мне сдается, пропадет мой цех без меня. Оно, здраво рассуждая, конечно, неправильно. Обошлись бы. Но каждому человеку, когда что трудно, обязательно нужно свой смысл иметь. Ксеньку похоронил и потерял смысл, думал, хоть ложись за ней в землю. Ай нет! Уговаривают люди: «Петр Игнатьевич, перестань колобродить, выходи на работу, пропадаем без тебя». Врали, возможно, а к жизни обратно прицепили. Повеситься, я тебе скажу, в ту пору было мне куда легче, чем жить. Однако переступил и рассуждаю: тут я нужнее, чем в среде повесившихся товарищей. Удобрить землю своей тушей еще поспею, однако же срок не вышел. Вот, брат, в каком смысле я насчет дороги спросил.
– У каждого своя дорога, – опустив глаза, сказал Жмакин. – Я тоже свою имею, так что вы зря.
– Ой ли? Ты человек характера скрытного, да врешь чего-то, сдается, нет?
– Нет.
– А мне думается – подвираешь, но это мелочь. Клавка лучше меня людей понимает. И ежели что брешешь, то брехню из тебя вытряхнет. Спит она сейчас?
– Спит.
– Ну, иди и ты спи, время мало осталось до побудки. Квасу вот прихвати ей, мы с Ксенькой любили, бывало, ночью с устатку квасу хлебнуть.
Корчмаренко погасил керосиновую лампу и сказал уже в темноте совсем глухо:
– Ой, как вспомню, как вспомню! Не надо было ей помирать… Взяла кинула меня, разбирайся теперь тут…
И зашлепал босыми ногами.
Длинной ночью
– Ты бы, что ли, заехал за мной, – сказал Ханин по телефону. – Я спущусь. Сил нету одному сидеть. Или зашел бы, у меня тут коньяки прекрасных ароматов.
– Один и пьешь? – неприязненно спросил Иван Михайлович.
– Еще не пил, но буду! – пообещал Ханин.
– Ладно, заеду.
Потом Лапшин немного поговорил с матерью Грибкова Ириной Ивановной, похвалил ей ее сына и осведомился, спит ли он теперь на кровати. Толя это время спал на кровати, пил кофе с молоком и, задумавшись, съел вчера очень большой кусок пирога.
– Значит, проходит, – сказал Лапшин. – А парень он замечательный. Еще ему влюбиться надо…
– Ну, это успеется, – суховато ответила Ирина Ивановна.
Широко без стука распахнулась дверь, вошел Криничный в полушубке, за ним, раскатываясь сапогами по паркету, влетел Окошкин. У Криничного в руках было ружье «Зауэр», шестнадцатый калибр.
– Оно самое? – спросил Лапшин.
– Точно, оно! – ответил Криничный. – Номер сходится.
– Значит, все! – сказал Иван Михайлович. – Погорели братья.
И он стал обдумывать с Криничным способ, путем которого с наименьшими хлопотами можно было бы уговорить прижимистого Баландина подписать ведомость на оплату водолазов, а Окошкин в это время рассказывал подробности извлечения ружья из озера, «закованного льдом».
– «Закованного», «закованного»! – сказал Иван Михайлович Окошкину, понимая, что тот никак не может дождаться похвалы. – Молодец ты, Вася, такой сыщик – лучше на земле нет. Конечно, не без недостатков, но ты их поборешь со временем. Поборешь и далеко пойдешь…
– Смеетесь всё! – пожаловался Окошкин.
Ружье Лапшин поставил в свой шкаф, а документы из Общества охотников вложил в дело и закрыл сейф на ключ.
– Домой? – осведомился Василий Никандрович.
– За Ханиным заеду.
И, распорядившись вызвать повестками братьев Невзоровых, Лапшин спустился по лестнице, представляя себе, какое сделается лицо у Занадворова, когда с делом Самойленко будет покончено.
Ханин сидел в номере один, накинув пальто на плечи. Номер был унылый, длинный, со снятыми почему-то занавесками и скатанным ковром. На диване навалом лежали газеты, несколько номеров журналов, раскрытый том «Войны и мира».
– Чего киснешь, Давид? – спросил Лапшин.
– Размышляю – не застрелиться ли, – уныло ответил Ханин. – Только не из чего.
– За этим дело не станет, могу одолжить! – почти любезно сказал Лапшин. – Только поможет ли?
– «Только», «только», – кисло передразнил Ханин. – Оттуда никто не возвращался, неизвестно.
– Вот ты и давай, с возвратом. Записку не забудь напиши, если из моего пистолета станешь стрелять, как положено: «Прошу в моей смерти никого не винить». А то неприятностей по службе не оберешься.
Говорил Лапшин непривычно раздраженно, почти зло.
– Ладно, не сердись, Иван Михайлович, – попросил, шмыгая носом, Ханин. – Давай лучше коньяку выпьем с холоду. Насморк еще одолел.
Они выпили по рюмке. Лапшин искоса поглядывал на Ханина, на его худое, желтое, в резких морщинах лицо, на большие круглые стекла очков. Долго молчали. Было слышно, как внизу, в ресторане, играл оркестр.
– К пограничникам бы поехал, что ли? – тоскливо сказал Лапшин. – Вот к Федорову, он тебя знает и уважает. У меня участок – не соскучишься. Написал бы чего, у тебя прошлый раз сильно получилось, выпукло.
– Выпукло? – усмехнулся Ханин.
– А разве нельзя выразиться, что выпукло? – немножко испугался Лапшин. – Я хотел в том смысле, что не похоже, как у других. Ты, вообще, имей в виду, Давид, тебя народ, например у нас, хорошо читает. Всегда говорят – вот это наш Ханин дал так дал.
Опять донеслись звуки оркестра.
– С приветом! – сказал Ханин и выпил еще рюмку.
– Ничего не пишешь?
– Давно и ничего.
– На пьяную голову, да не выходя отсюда, вряд ли чего даже толковый журналист сочинить может.
– А может быть, я не журналист? Может быть, я писатель и теперь буду писать исключительно из головы, откуда ты знаешь? И не учи меня, убедительно прошу.
– Я и не учу. Я свои мысли высказал, всего и делов. И еще мне интересно, что бы твоя Лика сказала, посмотрев нынче на тебя.
Ханин подумал, потер руками лицо и ответил:
– Сказала бы, что это холуйство так жить. Она любила слово «холуйство» и многое им объясняла. Она как-то заявила: «Ты не хозяин жизни, ты ее холуй!»
– Кому сказала?
– Слава богу, не мне. Я холуем у жизни не бывал.
– Еще тут поживешь – станешь, – посулил Лапшин. – Поехали-ка, давай, Давид Львович!
– Вот допьем коньяк и поедем.
– Значит, ты будешь жрать коньяк, нализываться, а я после рабочего дня буду на это занятие глазеть? Так, что ли? Нет, брат, я чаю хочу и лечь хочу. Одевайся!
Спокойным шагом он пересек комнату, взял со стола бутылку, закупорил ее свернутой бумажкой и сунул в боковой карман реглана. Ханин сердито высморкался, надел пальто в рукава и нахлобучил шляпу.
– Небритый какой-то, черт тебя знает, – брезгливо произнес Лапшин, – мятый, лицо желтое. А помню, был молодой, пел «Мы молодая гвардия». Встреча была с чекистами, забыл, как мы познакомились?
– Ладно, поедем, чего там…
Кадников развернул у «Европейской» машину, Ханин поднял воротник, зябко съежился. Лапшин молчал, сосредоточенно и сурово сдвинув брови. За слюдяные окошки газика со свистом задувал морозный ветер.
– А что, товарищ Лапшин, будто с Корнюхой чего-то налаживается? – осведомился Кадников.
– Чего налаживается?
– Да Николай Федорович сейчас мимо проехали, остановились, спросили – не в гостинице ли вы.
– Ну?
– Я так понял, будто Корнюху брать.
В передней у Ивана Михайловича Ханин долго раздевался. Лапшин в это время вынул браунинг, вытащил из него обойму, вытряхнул патроны и обойму сунул опять в пистолет. Когда Ханин вошел, пистолет лежал на столе, на видном месте. Ланин прислушался и воровато спрятал браунинг в карман.
– Теперь я разочек позвоню, – сказал Лапшин, вернувшись из ванной, с полотенцем на шее и без рубашки, – а потом будем чай пить.
Пистолет исчез, Лапшин заметил это, но промолчал.
– Мне никто не звонил, Патрикеевна? – спросил Иван Михайлович, оборачиваясь к занавешенной нише. – А?
– Бочков звонил! – недовольно ответила старуха. – Всю ночь звонют и звонют, а преступлений совершенно никаких не ликвидируют…
– Да уж где уж нам уж, – пытаясь соединиться с розыском, сказал Лапшин. – Это ты верно, Патрикеевна, правильно…
У телефона оказался Толя Грибков, его оставили пока для связи. Новостей особых не было, но Корнюха будто где-то неподалеку от города заночевал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93