А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Не надо. Вы что-то хотите сказать?
– Спросить хочу. Вот что, Феликс Эдмундович: задержали мы картины, верно? А как дальше будет? В музей, и все? Воров-то трудно поймать? Я вот сегодня глядел, сколько у вас народу – чекистов. Ведь немного…
– Нет, Быков, много. Вы речь Владимира Ильича на Третьем съезде читали? Помните слова о человеке с ружьем?
И, опустив темные веки, сосредоточенно вспоминая, Дзержинский словно прочитал:
– Теперь не надо бояться человека с ружьем, потому что он защищает трудящихся и будет беспощаден в подавлении господства эксплуататоров. Так сказал товарищ Ленин?
– Так!
– Мы стоим на страже угнетенных. Мы – люди с ружьями. Весь мир эксплуатируемых, весь мир голодных и рабов, все трудящиеся – с нами. А вы говорите – нас немного. Нас миллионы, понимаете?
– Понимаю! – сказал Быков.
– Что же касается до аппарата ВЧК, то нас действительно немного. Но разве в этом дело?
И, крепко пожав руку Быкову, Дзержинский проводил его до двери.
В коридоре на столе сидел Вася Свешников и чистил маузер.
– Стреляют, черти! – сказал он Пете. – Нынче на одну квартиру ездил, а они беглым огнем из окон. И ушли черным ходом. Офицерье целыми группами уходят из Петрограда к Каледину на Дон, к Дутову бегут в Оренбург, к Корнилову…
Быков всмотрелся в Васю и не узнал его: это теперь был взрослый мужчина, строгий и подтянутый…
– Форменная перестрелка была? – спросил Быков.
– Да как тебе сказать…
Вася опустил маузер на колени и задумался на мгновение.
– Не то что форменная, а обидно. Идешь ни о чем не думая, мы тут по спекуляции и по саботажу сейчас бьем, – вот идешь эдак, посвистываешь, а они в тебя, как в бешеную собаку, палят. Норовят убить! И заметь – наши приговоры знаешь какие? Отправить на общественно-полезные работы сроком на три месяца. Чиновников тут, саботажников вчера судили: по три месяца снег чистить, и общественное порицание. Уж чего, казалось бы, мягче. Так нет – отстреливаются.
Он еще помолчал, потом сказал задумчиво:
– Ничего, поборемся, господа саботажники и иже с ними. Видно, мало им общественного порицания. Что ж, иначе с ними начнем говорить…
Он взглянул на Петю, усмехнулся:
– А помнишь, как это совсем недавно все было – ожидание революции? Помнишь, Петро?
Быков кивнул.
– Ты обратно на границу, Петро?
– Обратно.
– А мы в Москву. Нынче же. Теперь не скоро увидимся…
ШУБА
Комиссар Веретилин заболел: вдруг заломило затылок, колени, руки, по спине побежал озноб, под левую лопатку словно кто-то сунул острое шило.
– Это тебя, племянничек, испанка разбирает, – сказал дядя Веретилина, у которого комиссар поселился. Было это в Москве, на Зацепе. – Паршивая штука. Придется полежать беспременно и не менее, как две недели…
– Часок еще, может, и полежу, – не сразу ответил Веретилин, – а больше не выйдет.
– Ну и свалишься путем-дорогой…
Дядя взял из баночки на столе несколько деревянных шпилек и ударил молотком – он чинил племяннику прохудившийся сапог. Удар молотком больно отозвался в голове. Веретилин поморщился.
– А может, тиф? – спросил дядя. – Ты тифом-то болел?
– А шут его знает, чем я болел, – ответил Веретилин. – Сволокут, бывало, в околоток, ну и лежишь. Не ахти как много доктора-то с нами, с матросами, разговаривали…
Он не кончил фразу – поднялся и стал обуваться.
– Пойдешь, упрямец?
– Пойду.
– Ну и пеняй на себя.
– Да уж не на кого больше. Разве что на мировую буржуазию…
Он потоптал сапогами, похвалил починку и спросил, ежась:
– А на улице не потеплело?
– Куда там потеплело! Жмет и жмет морозище!
Иван Дмитриевич посидел, вздохнул и стал натягивать шинель. Дядя, Семен Петрович, смотрел на него сердитыми глазами и перекатывал пустой мундштук из одного угла рта в другой. Шинель была старая, полученная еще в четырнадцатом году на флоте. В ней Веретилин дрался с юнкерами. И спал в ней, и укрывался ею.
– Сбрось обратно! – сурово сказал дядя. – И посвети мне. Буду сундук открывать.
Веретилин взял со стола коптилку, сделанную из чернильной склянки, тихонько охнул от резкой боли в спине и подошел к Семену Петровичу, который приподнимал крышку сундука, оклеенную внутри картинками. Эти картинки Веретилин знал с детства. Вот гигантский баобаб, в дупле которого может пить чай целое семейство, вот статуя Голиафа, вот птица колибри, вот портрет какого-то бородача с выпученными глазами.
Сундук был почти пуст. Всю свою жизнь дядя Семен Петрович собирался выиграть по «билету», как он говаривал, и тогда «построить» всем своим много всякой одежды. Но годы проходили, «билет» не выигрывал, и сундук, единственное приданое покойной тетки Марии, так и оставался пустым. Только на дне его лежала дядина шуба, теплая каракулевая шапка и палка с набалдашником накладного серебра; вещи эти дяде Семену Петровичу подарил много лет тому назад толстый и добродушный доктор Спасович за то, что дядя вытащил из Москвы-реки утопающего, по пьяному делу, докторского единственного сына-студента.
– Енот! – сказал дядя, распяливая на руках шубу. – Цены нет этому товару. Дважды и надевал всего – покойница тетка твоя не позволяла.
Он встряхнул шубу и велел племяннику надеть ее.
Веретилин надел, усмехаясь. Будет смеху в ЧК, когда он явится туда таким недорезанным буржуем.
– И шапку, шапку надень! – приказал дядя. – И трость возьми. Набалдашник, имей в виду, художественной работы. Вишь, гадюка тут пущена и плошка, гадюка из плошки лакает. Редкая вещь. Ее можно, как статую, рассматривать. Вон у ней, у змеи-то, глазки; ишь как глядит, вот у ней жало ее кусачее…
Веретилин взял и трость.
Посмотревшись в тусклое зеркало, он покрутил головой, и все еще улыбаясь, вышел из дому.
– Это не продует, – говорил вслед дядя, – это, брат, хорек с кисточками – первый сорт, а на воротнике – енот!
Было часов шесть вечера.
Морозило, дул резкий, холодный, свирепый ветер.
Медленно шагая против ветра и морщась от боли под лопаткой, Веретилин дошел до угла и остановился передохнуть. Мела поземка, в десяти шагах ничего не было видно.
– Погодка! – сказал кто-то рядом. Веретилин обернулся.
Рядом с ним стоял человек в облезлой шапке пирожком, в бекеше со шнурками, помаргивал и вздыхал.
– При нынешнем питании по такой погоде не очень походишь! – сказал он. – Люди слабые, один вот давеча упал, да так и не встал. Хорошее питание – залог здоровья.
– Истина! – согласился Веретилин и, преодолевая слабость, зашагал дальше.
Но человек в бекеше не отставал.
– Кто достает что покушать, тот еще держится, – говорил он, – а которые не имеют такой возможности, те сгорают, извините, как свечи. Иногда гражданин и средства имеет, и золотишко, и бриллиантики кое-какие, а адресочка у него нет…
– Какого адресочка? – насторожился Иван Дмитриевич.
– Ну адресочка, где можно достать что покушать: шпик, например, хребтовый, масличко, мучки беленькой, наливочки, ветчинки там, печеночку, ливер…
– А есть такие адресочки?
– Почему же, конечно, есть! – усмехнулась бекеша. – И сами живут, и другим жить дают.
– Хорошо бы такой адресочек узнать, – как бы про себя сказал Веретилин.
Бекеша промолчала, сбоку поглядывая на Веретилина. Тот молчал. Бекеша еще приглядывалась, что-то в суровом облике Веретилина показалось ему основательным и заслуживающим доверия:
– Вы, извините, москвич?
– Нет, петроградец…
– Офицер, конечно?
– Моряк! – сурово ответил Веретилин.
Этот ответ и решил дело. «Моряк», – рассудила бекеша, – уж это белая кость, уж это дворянин, на таких можно положиться».
– Конечно, сейчас вне политики? – опять услышал Веретилин.
Он не ответил – усмехнулся одними губами. И эта усмешка тоже расположила спутника к доверию. Он заговорил негромко, почти в ухо Веретилину, злобно пришептывая и от волнения путаясь в словах:
– Который пролетарий – пускай дохнет всем своим классом, – как во сне слышал Веретилин, – нам не жалко, нам о себе думать надо, себя спасать для будущего России. Вот у вас явное истощение заметно, а человек вы военный, кровь за Россию проливали, офицер, да еще морской… Сюда извольте, направо…
Иван Дмитриевич оглянулся – человек вел его незнакомым переулком. Голова у Веретилина опять закружилась; он остановился на мгновение и вновь заставил себя идти, он не имел права не найти «адресочек»…
– Это мы куда же идем? – спросил Иван Дмитриевич.
– К друзьям! – сказала бекеша. – К добрым друзьям, где и накормят, и приветят, и доброе слово молвят. К друзьям идем, дорогой, к хорошим людям…
«Я вас привечу, подлецы!»– подумал Иван Дмитриевич.
Он почти ничего не соображал. Бекеша нырнула в подворотню и повела его какими-то проходными дворами, мимо часовни, мимо развалин, через один переулок, через другой, потом опять во двор.
Во втором этаже старого деревянного флигеля бекеша постучала в дверь, обитую сукном, и ка вопрос: «Кто там?»–ответила бодрым и жирным баском: «Открывайте, Андрей Петрович, Осокина бог послал…»
Розовый старик в белых чесанках и меховой кацавейке внимательно вгляделся в Веретилина холодными маленькими глазками, поклонился одной головой, как кланяются старые военные, протянул руку, представился:
– Симбирцев.
– Веретилин! – ответил Иван Дмитриевич.
– Очень рад. Где изволили служить?
– Они моряки! – сладким голосом встрял в разговор Осокин. – из Петрограда…
– Ах, вот что! – приподнял брови Симбирцев. – Рад, очень рад. Душевно рад. Прошу заходить, да раздевайтесь, у меня тепло…
Веретилин шубу не снял: под нею была старая суконная гимнастерка и револьвер на солдатском ремне.
В комнате с фикусами, коврами и ковриками, с портретами военных в высоких, прошлого века воротничках, сели в кресла. Симбирцев, покашляв, заговорил об отчаянных временах, о гибели России, о том, что все истинно русские люди должны находить друг друга и братски помогать «до вещей призывной трубы». Осокин, скинув бекешу, грелся у печки – прижимал ладони к горячему кафелю, потом поворачивался и, вытягивая длинную, с кадыком, шею, блаженно, словно старый тощий кот, терся спиной о печку, похохатывал. Так прошел час, может быть, больше.
– Как в Петрограде? – спросил Симбирцев, – Действуют наши?
– Действуют, – ответил Веретилин.
– Да, да, я слышал! – закивал Симбирцев. – Мы ведь имеем сведения, нас осведомляют обо всем, но мне интересно, как это со стороны выглядит. Серьезно ли?
– Не слишком! – ответил Иван Дмитриевич. – В общем, их разгромят.
– Вы думаете?
Веретилин усмехнулся пересохшими от жара губами.
– А здесь вы… связаны с кем-нибудь? – спросил Симбирцев. – Или так просто?
– Связан, – коротко сказал Веретилин.
Он задыхался. На секунду стало так душно, что он едва не сбросил шубу. Но удержался, облизал губы, привалившись боком к креслу, почувствовал под шубой наган; стало легче. Старик засуетился, занялся чаем, ставил на стол чашки, сахар, мед, белый хлеб, нарезанное розовое сало. Потом вышел за самоварчиком, Осокин побежал за ним. Веретилин откинулся на спинку кресла – все поплыло перед глазами. Когда Симбирцев и Осокин вернулись, Веретилин, поднявшись с кресла, стоял, чтобы не понять сознание. Стоять было легче.
– Я тороплюсь! – сказал он глуховато. – Мне надо идти. Прошу сказать, как насчет продуктов. Могу ли я посмотреть…
Симбирцев и Осокин переглянулись – вероятно, Симбирцев засомневался. Тогда, понимая, что ничем не рискует, Веретилин спокойно, как бы даже нехотя, произнес:
– Я в Петрограде знавал кое-кого из «Капли молока». Например, американца Фишера и мичмана…
Он помедлил. Больше говорить не следовало. Осокин ударил себя кулачком в грудь, дернул Симбирцева за рукав, крикнул:
– А? Что? Я говорил вам? Наш, сразу видно – я физиогномику, бывало, в отцовском лабазе еще изучал. Вы извините за фамильярность, но своего, истинно своего, всегда видно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30