А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

он художник, хочет писать портрет Дзержинского, это необходимо и об отказе не может быть и речи…
Секретарь терпеливо слушал, молча смотрел на художника и ладонью поглаживал гладко выбритый подбородок.
Наконец красноречие художника иссякло, и он смолк.
– Я вас совершенно понимаю, – произнес секретарь, – но вся беда заключается в том, что Феликс Эдмундович чрезвычайно занят. Очень занят. Занят всегда, постоянно, круглый год.
– Я должен его писать, – решительно ответил художник, – понимаете, должен. У меня нет другого выхода. Писать портрет Дзержинского – это мой долг.
Секретарь вздохнул. Он уже с любопытством смотрел на художника: какой молодой, а какой напористый! И сердитый. Минуту посидел, рассердился и заходил по комнате, от папиросы отказался, закурил свою.
– Значит, никак нельзя?
– Предполагаю, что это невозможно.
– Тогда разрешите мне повидать товарища Дзержинского, – сухо сказал художник, – я не задержу его более трех минут.
– Задержите, – ответил секретарь.
Художник молчал.
Секретарь вздохнул и вышел. Вернувшись, сказал:
– Идите, но… – махнул рукой и не кончил начатую было фразу.
С бьющимся сердцем художник отворил дверь.
Комната, в которую он вошел, была вся залита солнечным светом. Дзержинский сидел за столом, слегка подняв голову, приглядывался к посетителю. Художник назвал себя. Приготовленную речь он забыл. Теперь у него возникла новая идея, если Дзержинский откажется позировать, то сейчас затянет разговор, просидит здесь возможно дольше, чтобы запомнить лицо, глаза, рот, лоб, мгновенные изменения в выражении лица, повороты головы, манеру сидеть за столом, щуриться, улыбаться, сердиться.
Главное – чтобы не выгнал. Пусть говорит, что не может. Конечно, не может. Ясно, не может. Но художник будет сидеть. Будет впитывать, как губка, все особенности этой комнаты. Телефоны на столе – какая их масса; ширма; за ширмой кровать, покрытая простым, солдатским одеялом; шкаф; шинель висит на крючке…
– Я очень занят, – как сквозь сон услышал художник, – очень. Может быть, можно как-нибудь обойтись без портрета?
В голосе Дзержинского звучала почти мольба. Глаза же смотрели вежливо, холодно и внимательно.
– Ваш портрет необходим для выставки, – произнес художник, – категорически необходим.
– Мне некогда позировать.
– Я постараюсь вас мало беспокоить и поскорее кончить.
Он говорил, совершенно не надеясь на успех, только для того, чтобы не уходить из кабинета, чтобы запомнить еще складки гимнастерки, лукавую усмешку. Кстати, почему он улыбается? Длинные пальцы, глаза с красными жилками, любопытные, внимательные…
– А может быть, можно не рисовать меня?
– Нет, нельзя.
– Неужели так необходим мой портрет?
– Нет, нельзя…
Дзержинский внезапно рассмеялся. Чему он? Вероятно, художник что-нибудь сказал невпопад?
– Какими сердитыми глазами вы смотрите на меня, – сказал Дзержинский.
Сейчас у него совершенно другое выражение лица. Но над чем он смеется? Впрочем, это неважно. Важно запомнить это выражение, только запомнить, все остальное не важно!
Но вдруг художник услышал слова, странные и совершенно неожиданные:
– Хорошо. Приходите сюда и работайте. Только я тоже все время буду работать. Позировать мне некогда. Мы оба будем работать, каждый по своей части, и постараемся не мешать друг другу. Идет?
Это была полная победа. Выйдя из кабинета, художник прошел мимо секретаря, высоко подняв голову.
На следующее утро художник получил лошадь и на извозчике перевез в секретариат тяжелый мольберт, ящик с красками, подрамник с холстом, коробку с кистями и многое другое, необходимое для работы.
– Все или еще поедете? – спросил секретарь, неодобрительно оглядывая инвентарь художника.
– Все, – сухо ответил художник.
Пока Дзержинского не было, он выбрал себе место в кабинете, установил мольберт, поставил ящик с красками и сел на стул покурить. Вошел секретарь, спросил:
– В полной боевой готовности?
– Да, – коротко ответил художник.
Приехал Дзержинский, поздоровался и молча сел работать. Художник сидел не двигаясь, изучал цвет лица, костюм, приглядывался к рукам. Компоновал, обдумывал, решал, но в этот день так ничего и не решил и тихонько, не прощаясь, чтобы не мешать, вышел.
На следующее утро секретарь сказал ему, кивнув на совершенно чистое полотно:
– Я вижу – вы здорово поработали вчера?
В это утро художник взял в руку уголь и стал набрасывать на холсте контуры будущего портрета. Работа не удавалась. Порою он встречался с Дзержинским глазами, и тогда ему казалось, что в глазах Феликса Эдмундовича мелькает лукавый огонек. Казалось, Дзержинский говорил: «Что? Трудно? Все равно позировать не буду!»
Так прошло несколько дней.
Осень стояла погожая, тихая, солнечная; окна в кабинете постоянно держали открытыми, тишину нарушал только секретарь да телефонные звонки.
Дзержинский сидел за своим письменным столом почти всегда в одной и той же позе – наклонившись над бумагами, с карандашом в руке. На худое лицо падали тени от ресниц. Много курил. Однажды, закуривая, спросил у художника:
– Вас не раздражает?
– Что?
– Табак. То, что я курю.
– Я ведь сам курю, Феликс Эдмундович.
– Почему же я не видел вас с папиросой? Курите, пожалуйста, не стесняйтесь.
Уже шла работа красками. Как-то, досадуя на то, что Дзержинский слишком низко опустил голову над бумагами, художник попросил:
– Посмотрите на меня.
Дзержинский поднял голову. В глазах мелькнуло удивление.
– Одну только минуту смотрите на меня, – с мольбой и отчаянием в голосе сказал художник.
Секунду Дзержинский смотрел серьезно, потом вдруг засмеялся и сказал:
– Когда вам понадобится, вы мне говорите, пожалуйста. Я буду на вас смотреть…
Но когда художник попросил, чтобы Дзержинский посидел в такой позе, которая нужна была для портрета, Феликс Эдмундович почти с ужасом воскликнул:
– Позировать?
– Только минуту, – попросил художник.
Позировать ему было некогда; позируя, он чувствовал себя неловко, но он видел, как мучается художник, и жалел его.
– Ну, давайте, я специально для вас посижу, – предложил он однажды, – хотите? Только недолго. Как надо сидеть?
Рассердился и тотчас же засмеялся:
– Беда мне с вами.
Зазвонил телефон. Дзержинский взял трубку, долго слушал молча, потом заговорил.
– Все это враки, – сказал он, – вздор, несерьезная чепуха. Я вчера сам был на городской станции в этом, в этом… как его…
– В «Метрополе», – подсказал художник.
– Да, в «Метрополе». Это чистейшее безобразие, то, что там происходит. Желающие ехать записываются у одного из предприимчивых пассажиров, потом приходят на перекличку вечером, к десяти часам, потом утром, часов в пять. Совершеннейшее безобразие!
Он еще помолчал, потом крикнул в трубку:
– Враки! Я сам пробыл там полночи, а вы ничего не знаете. Тот, кто записывает очередь, получает пять процентов стоимости билета, это я точно знаю, это мне доподлинно известно. Я стоял в хвосте и все узнал. Так что извольте поручить кому-либо из ТОГПУ выяснить всю постановку дела, только без шума. И пусть доложат мне, надо это все упорядочить…
Положив трубку, он закурил, потом сказал художнику:
– Надоело. Попадется такой работник – хлебнешь с ним горя.
Уезжая домой, он спросил художника:
– Отвезти вас?
– Пожалуйста, если вам по пути.
Он снял с вешалки шинель, оделся и подождал художника. Красивое бледное лицо Дзержинского выглядело усталым, он то и дело закрывал глаза и, когда спускались по лестнице мимо напряженно глядящих часовых, спрашивал:
– Очень устаете? Это наверно, очень трудно – рисовать? И похудели вы за это время. Главное – чего волноваться? Портрет у вас получится отличный.
С этого дня Дзержинский по утрам заезжал за художником, а вечерами отвозил его домой. Как-то по пути домой зашла речь вообще о живописи, и Дзержинский обнаружил незаурядные познания в ней. Художник спросил, рисовал ли Дзержинского кто-нибудь.
– Рисовал, – сказал Дзержинский, – был один, рисовал. Только не дорисовал. Я ему перестал позировать. Знаете почему?
– Почему? – спросил художник.
– Потому, что он стал у меня просить железнодорожные билеты. Все у него жена куда-то ездила. Ну, вот… он, бывало, порисует немного и билет просит. А я билетами не распоряжаюсь. Так он меня и не дорисовал…
Когда проезжали через Арбатскую площадь, Дзержинский спросил:
– Что это за здание?
И показал рукой на ресторан «Прага». Художник сказал, что это очень противный недавно открытый ресторан дореволюционного пошиба.
– Ничего не поделаешь, – ответил Дзержинский. – Нам эти пивные и рестораны оплачивают пятьдесят процентов расходов на народное образование… Такая, знаете, штука.
Отношения с секретарем у художника оставались прохладными. Разговаривали обычно в ироническом тоне. Однажды секретарь сказал:
– Я, знаете ли, совсем привык к вам. Мне кажется, что мы еще долго будем вместе. Может быть, состаримся – вы за картиной, я за своим столом. Как вы думаете?
Художник промолчал. В этот день Дзержинский предложил художнику билеты на концерт.
– Спасибо, не поеду, – сказал художник. – Работа у меня идет отвратительно, поеду домой, подумаю. Какие уж тут концерты! Мне посторонние впечатления будут только мешать.
Дзержинский улыбнулся одними губами.
– Что делать тем, которые всю жизнь очень заняты? – спросил он.
– Не знаю, – сказал художник.
Два последних дня Дзержинский позировал по часу. На прощание он дал слово позировать художнику как-нибудь потом, специально для профиля. Но попрощаться не успел. Зазвонил телефон, и Дзержинский взял трубку. А секретарь в это время уже выносил из кабинета мольберт, ящики и коробки…
– Пожили, пора и честь знать, – говорил он, провожая художника. – Смотрите, какую вы нам тут грязь завели…
И нельзя было понять, серьезно он говорит или шутит, этот секретарь.
Через три года художник опять рисовал Дзержинского.
Художник рисовал Феликса Эдмундовича в гробу. Лицо Дзержинского было таким же красивым, тонким и усталым, как при жизни. Высокий лоб был изборожден морщинками, и от ресниц падали тени…
Художник рисовал по ночам – с трех до шести утра.
В зале стояла тишина, пахло еловыми ветвями, у гроба неподвижно стоял караул.
К художнику подошел секретарь, постаревший, с мешками у глаз; увидел рисунок, губы у него задрожали.
– Вот рисуете, – сказал он, – как тогда…
Отвернулся и замолчал. Потом вдруг заговорил, близко наклонясь к лицу художника, не сдерживая слез:
– Вы знаете, что он сказал в день своей смерти, знаете? За несколько часов? Он сказал на пленуме ЦК и ЦКК, что… – секретарь задохнулся и замотал головой, – что… «Моя сила заключается в чем? Я не щажу себя никогда». И все с мест закричали: «Правильно!». Он оглядел зал и дальше стал говорить. «Я не щажу себя… Никогда. И поэтому вы все здесь меня любите, потому что вы мне верите. Я никогда не кривлю душой; если я вижу, что у нас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них…».
Он опять задохнулся от душивших его слез, ушел в угол зала и долго стоял там в полутьме, прислонившись лбом к холодной стене…
В эту ночь, уже под утро, к гробу пришел Орджоникидзе, стоял долго, не двигаясь, и смотрел в мертвое лицо Дзержинского, потом поправил подушку под головой Феликса Эдмундовича…
У гроба подолгу стояли боевые товарищи… Тут видел художник жену и сына Дзержинского.
И странное дело: рисуя мертвого Дзержинского, художник думал о нем, как о живом. Теперь все чаще и чаще он представлял себе Мясницкую в тот знойный летний день, автомобиль и Дзержинского, протянувшего руку к недоуздку рысака… Или вспоминал глаза Дзержинского – тогда, когда он писал в кабинете портрет и просил поглядеть одну минутку, – прекрасные глаза, и веселые, и сердитые в одно и то же время.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30