А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Я бы его помыла, но, может быть, рано?
– Успеем помыть, Клара, не торопись. Расскажи, что было дальше.
– А дальше ничего не было. Поправился, и все тут. Он попил и поел, как после долгой прогулки, и улегся под кровать Малыша, как обычно в это время дня.
– Ты вызывала Лорана?
– Да.
– И что он сказал?
– Сказал, что Джулиус поправился.
– И никаких последствий?
– Никаких. Впрочем, нет, есть одно, небольшое.
– Какое?
– Язык у него по-прежнему все время высунут.
21
И опять. Меня бьют со всего размаха в печень. Не успеваю я перевести дыхание, как удар обрушивается с другой стороны, и я падаю на асфальт. Остается только собраться, свернуться в комок и ждать, когда это кончится, зная наверное, что это не кончится никогда. Так оно и есть. Удары сыплются одновременно со всех сторон. И это не шахматы.
ЭТО НЕ ШАХМАТЫ, МАТЬ ВАШУ ТАК!
Этот беззвучный вопль дает мне силы вскочить на ноги. Тот, который прижимал меня к асфальту, падает на тротуар. Передо мной четкий силуэт Казнава, который уже заносит ногу, чтобы еще раз врезать мне каблуком под ребра. Между его ногами открывается просвет, куда отлично вписывается мой ботинок. Вой раненого ягуара, от которого проснулось бы все южное полушарие. Казнава больше нет, но от удара по затылку я падаю вперед, раскинув руки, и обхватываю на лету еще чье-то тело, которое валится от толчка. Снова перед глазами тротуар, но удар смягчен на этот раз этим другим телом, которое барахтается подо мной. Я бью вслепую по лицу, по ребрам, под ложечку, лежащий подо мной орет, зовет на помощь… Мать твою, да это же женщина! От удивления я поднимаю голову – как раз чтобы увидеть траекторию ноги, которая со всего размаха бьет меня по зубам и отбрасывает куда-то к черту. У этого черта в руках увесистая дубинка; она обрушивается сначала на мое плечо, а затем проскальзывает мимо, потому что я откатываюсь в сторону и при этом яростно стригу ногами, как ножницами, чтобы охватить таким образом как можно более широкое пространство вокруг меня.
Хруст костей, глухой звук падения тяжелого тела, визги, крики и снова чертова дубинка, которая на этот раз не промахивается. В голове ослепительная вспышка. Прощай, жизнь, прощай, день, прощай, ночь, даже такая сволочная, как эта.
«Вездесущий, как Меркурий, непременный участник любого головоломного дела…»
Если рай, или ад, или небытие – это встреча с Карло Эмилио Гаддой, да здравствует небытие, рай и ад!
– Элизабет, пожалуйста, немного кофе.
В самом деле, инспектору Ингравальо (почему, интересно, его прозвали доном Чичо?), пострадавшему при исполнении служебных обязанностей на тротуаре улицы Дроздов, очень нужна сейчас чашечка кофе.
– Думаю, что он потихоньку приходит в себя.
Пожалуйста, потихоньку, не сразу, как можно медленнее. Я только что познал настоящую боль. Карло, не бросай меня, не отпускай меня к ним, Карло Эмилио, я не хочу расставаться с тобой!
– Что он говорит?
– Он говорит, что не хочет расставаться с человеком по имени Карло Эмилио Гадда, и, честно говоря, я его понимаю.
– Этот человек – итальянец?
– Самый что ни на есть подлинный. Осторожнее с кофе, Элизабет, он же захлебнется!
Инспектор Ингравальо макал свое перо в кофе по-венециански, и это придавало его стилю сдержанную искрометность.
– Действительно, в языке Гадды элементы множества диалектов, досадно, что мы не имеем ничего подобного в нашей литературе.
Надо будет почитать его детям, даже если они ничего не поймут. Еще нужно подготовить Клару к выпускным экзаменам – к жизни она подготовится сама, а вот к экзаменам…
– Теперь он, пожалуй, окончательно пришел в себя. Помогите мне, Элизабет, его надо усадить.
Как усадить мешок боли? Джулиус из одного куска, а я – из восьмидесяти тысяч обломков. Как усадить восемьдесят тысяч черепков?
– Осторожнее, Элизабет, дайте мне еще одну подушку.
Но Джулиус-то поправился? ДЖУЛИУС ПОПРАВИЛСЯ!
– Кто этот Джулиус, господин Малоссен? Гадду я знаю, а вот Джулиуса…
Вопрос комиссара Аннелиза, даже если он задан с улыбкой, требует ответа, который будет приобщен к делу.
– Это мой пес. Он поправился.
Диван в стиле рекамье – не самое комфортабельное ложе для избитого.
– Выпейте еще кофе. Я ничего не понимаю в медицине, но слепо верю в достоинства кофе Элизабет. Элизабет, помогите ему, пожалуйста.
Да, да, помогите мне, Элизабет, я сижу на собственных костях.
– Вот.
(Ой, ой, ой, ой!)
– Почему диваны рекамье такие жесткие?
– Потому что победители теряют власть, если спят на мягких кушетках, господин Малоссен.
– Они ее теряют в любом случае. Кушетка времени…
– Вы явно чувствуете себя лучше.
Я поворачиваю голову к комиссару, сидящему в изголовье дивана, поднимаю голову в направлении Элизабет, склонившейся надо мной с чашкой кофе в руках (маленькой чашечкой с золотым ободком и большой буквой N), опускаю голову и гляжу на собственные ноги, там далеко внизу. Голова поднимается и опускается, я действительно чувствую себя лучше.
– Теперь мы сможем поговорить.
Что ж, поговорим.
– Есть ли у вас хоть какие-то соображения по поводу того, что с вами случилось?
– На меня навалился Магазин.
– А почему, по какой причине?
Какая тут причина? Беспричинная враждебность Казнава? Но он был не один. И в этой своре была как минимум одна женщина (женщина, которую я бил, – Господи!). Почему же тогда? Потому что я не хожу на демонстрации? Нет, мы все-таки не в Юнайтед Стейтс и не в Эсэсэсэр. Именно поэтому, кстати, у меня нет поводов демонстрировать. Почему же они навалились на меня?
– Не знаю.
– А я знаю.
Комиссар Аннелиз встает в зеленом сиянии своего кабинета.
– Благодарю вас, Элизабет.
Элизабет понимает с полуслова. Дверь закрывается. О кофе больше нет и речи. Стоя перед книжным шкафом, комиссар Аннелиз декламирует:
– «Вездесущий, как Меркурий, непременный участник любого головоломного дела…»
– Гадда.
– Гадда и вы, господин Малоссен. Вы присутствовали при первом, втором и третьем взрыве. Этого более чем достаточно, чтобы кое у кого возникли подозрения.
Это верно. Но, если память мне не изменяет, Казнав тоже был там все три раза. Сказать или не сказать? Ладно, пусть сам выкручивается. И я говорю это комиссару.
– Действительно, – отвечает комиссар, – но он не был на лекции профессора Леонара.
Медноголового? А он-то тут при чем?
– Он – жертва сегодняшнего взрыва.
Так, ясно.
– Что вы делали на этой лекции?
Продать Казнава – ладно, еще куда ни шло. Но не тетю Джулию! Хотя, если они меня там видели, то видели с ней.
– У меня сестра беременна и никак не может решить…
– Понимаю.
Из чего вовсе не следует, что он одобряет и что он удовлетворен ответом. Чтобы проверить, как функционирует мое тело, пытаюсь принять сидячее положение. У-у-у! Тело сплошь деревянное, как у Джулиуса в эпоху его одеревенения. (А Джулиус-то поправился!)
– У вас сломаны два ребра. Вам наложили жесткую повязку.
– А череп?
– В порядке. Несколько шишек, и все.
(С меня достаточно.)
Он идет к столу, садится, зажигает лампу. Я прикрываю глаза, и он убавляет свет. Кроме телефона, это единственная уступка современности в его кабинете – лампа с реостатом. Он почесывает ухо и край носа, складывает ладони перед собой и наконец говорит:
– Странная у вас работа, господин Малоссен. Рано или поздно за нее бьют.
(Так-так, значит, вопреки утверждениям Сенклера, он поверил в мой рассказ о козле отпущения!)
Далее следует самый поразительный вопрос, который задержанный по подозрению – если предположить, что я задержан, – слышал когда-нибудь от следователя:
– Это вы взрываете все эти бомбы, господин Малоссен?
– Нет.
– Вы знаете, кто это делает?
– Нет.
Он опять чешет нос, скрещивает пальцы перед собой и снова удивляет меня:
– Хоть я и не должен, строго говоря, сообщать вам мое личное мнение, знайте, что я вам верю.
(Что ж, и на том спасибо.)
– Но у вас на работе многие считают, что это вы.
– В том числе те, которые на меня сегодня напали?
– В том числе.
Движением бровей он дает мне понять, что хотел бы, чтобы я вник в смысл его слов.
– Видите ли, козел отпущения – это не только тот, кто в случае необходимости платит за других. Это прежде всего способ объяснения.
(Я, значит, «способ объяснения»?)
– Иначе говоря, таинственная, но бесспорная причина всякого необъяснимого феномена.
(Не только «способ объяснения», но и «бесспорная причина»!)
– Этим объясняются, в частности, еврейские погромы во время эпидемий чумы в средние века.
(Но сейчас-то на дворе двадцатый век, насколько мне известно.)
– Для некоторых из ваших коллег, раз вы козел отпущения, значит, вы и есть тот, кто подкладывает бомбы. По той единственной причине, что им нужна причина, – так им спокойнее жить.
(А мне нет.)
– Они абсолютно не нуждаются в доказательствах. Они верят в вашу виновность, и этого им достаточно. И они снова набросятся на вас, если я не приму меры.
(Так примите же их!)
– Ладно, поговорим о другом.
И начинается разговор о другом. Обо мне, точнее говоря. Просвечивание вдоль и поперек. Например, почему я не попытался использовать по назначению мой диплом юриста (он один из немногих людей на свете, кому известно, что я – счастливый обладатель этой почтенной ксивы). В самом деле, почему? Поди знай! Ребячий страх остепениться, «вписаться в систему», как говорили в те времена? Но я-то никогда особенно не клевал на эту удочку – тоже порядочная дешевка!
– Принимали ли вы участие в деятельности какой-нибудь общественной организации?
Ни какой-нибудь, ни самой солидной. В те времена, когда у меня были друзья, я предоставлял им играть в эти игры. Это они меняли дружбу на солидарность, механический бильярд на ротапринт, балдение в кафе на дежурства в комитетах, лунный свет на булыжники, Гадду на Геварру. Кто был прав, я или они, – этот вопрос не по зубам никому из тех, кто пытается на него ответить. А кроме того, мать у меня уже была в бегах, детей полон дом, Лауна крутила свои первые романы, Тереза орала по ночам так, что просыпался весь Бельвиль, а Клара каждый день два часа шла из детского сада, расположенного в трехстах метрах от дома («Я смотлю, Бен, мне нлавится смотлеть». Уже тогда.)
– Кто ваш отец?
Один из материных хахалей. Первый. Ей тогда было четырнадцать. Я его никогда не видел, так что можете смахнуть слезу, комиссар. Но он не плачет, а регистрирует, анализирует и, уж конечно, ничего не забудет.
Затем возникает щекотливый вопрос о тете Джулии и о том, что она «значит» для меня. А в самом деле, что она для меня «значит»? Помимо того сеанса суровой сексуальной самокритики и репортажа, который она готовит… Но это его не касается.
– Об этом еще рано говорить.
– Или уже поздно.
Он чуть прибавляет свет в лампе, чтобы я мог оценить всю степень серьезности, которую он придал своему лицу.
– Остерегайтесь этой дамы, господин Малоссен, не давайте вовлечь себя в какое-нибудь… в какую-нибудь совместную деятельность с ней, о которой позже вам, может быть, придется пожалеть.
(Молчание – это… молчание.)
– Журналисты обожают непосредственность, не заботясь о том, что может из этого выйти. Но мы-то знаем, что непосредственность – продукт воспитания.
– Мы? Почему мы?
(Это у меня как-то само собой вырвалось.)
– Но вы же глава семьи и, следовательно, воспитатель. Я тоже до некоторой степени.
После чего он еще раз излагает мне свои выводы. Он не думает, что взрывы – дело моих рук.
Однако факт остается фактом: бомбы взрываются там, где я в этот момент нахожусь. Из чего следует, что кто-то пытается свалить это дело на меня. Кто же? Секрет. Все это, впрочем, не более чем гипотеза, которая подтвердится при случае или будет опровергнута.
– При случае? Что вы имеете в виду?
– При взрыве следующей бомбы, господин Малоссен.
Прекрасно. А если она все разнесет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29