А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Строгая изоляция. Примерно около одиннадцати утра камеру снова отворяют. Звучит команда «на прогулку». Надеваю пальто (Баська, против моего желания, регулярно передает посылки с едой и одеждой) и в сопровождении другого охранника спускаюсь вниз. Отодвигается решетка, и мы выходим во двор. От рассвета до темна люди здесь молча ходят по кругу. Заключенные, согласно правилам, имеют право на ежедневную прогулку.
Но я не вливаюсь в круг. У меня изоляция. Потому мы с охранником обходим здание. Сзади есть тропинка, которая ведет в тюремную больницу, за кирпичной стеной. Вдоль этой степы я хожу с полчаса. Сорок шагов в одну сторону, сорок — в другую. Я ни с кем не говорю, да и охранники, меня сопровождающие, не очень-то общительны. И о чем говорить? Тюремный этикет запрещает кого-либо спрашивать, за что он сидит. О погоде? О театре или о книгах, которые выдают мне по две в неделю из здешней библиотеки? Зато на раздумья времени хватает с избытком. Я прошел через несколько психических состояний. Сперва я был адски измучен следствием. Маленькая чистая камера и одиночество показались мне верхом блаженства. Несколько дней я отдыхал. Потом во мне пробудилась огромная энергия. Казалось, что я в силах горы своротить. Что без труда докажу свою невиновность. Разумеется, ничего я не своротил, ничего не доказал. Что может человек, запертый в четырех стенах с листом бумаги и карандашом в руке?
Следующая фаза — ненависть. Страшная ненависть ко всему миру. В первую очередь к самоуверенному капитану милиции, Витольду Лапинскому. Помню каждый его жест, каждое слово, каждую ироническую ухмылку. Издевательский и недоверчивый взгляд. Я прекрасно сознавал, что мои слова отскакивают от этого человека, как от стенки горох. Его ничем не прошибить, не взволновать и не убедить. Он меня давно уже приговорил. Ах, попадись он мне в руки!
Ненавидел я и прокурора. Как он мог поручить расследование такому субъекту, как Лапинский? Это же комедия, а не следствие. Делается все, чтоб меня обвинить. И ничего — чтоб доказать мою невиновность.
А Баська? Все из-за нее. Из-за нее я здесь сижу и, верно, буду скоро повешен. Если б она меня любила, была такой, как жены моих друзей и товарищей, никто б меня не заподозрил в убийстве Зарембы. Но ей мало было дома, детей и мужа, который ее боготворил. Не могла обойтись без любовников и меняла их как перчатки. А сейчас унижает меня, передавая посылки и внося деньги на мое имя. Подлая, ах, какая подлая. А мнимые друзья и приятели? Никто мне не сочувствует, никто не пытается найти убийцу Зарембы. Они же на свободе. Могут ходить куда вздумается. Гуляют по улицам, сидят в кафе и сплетничают обо мне или заключают пари: вздернут меня или нет? Как я их ненавидел!
Но и ненависть стала угасать. Ничто ее больше не подогревало. Наступила последняя фаза — апатия. Полное равнодушие ко всему. Даже к собственной судьбе. Великолепное состояние, когда человеку на все наплевать. Дни текут, как капли воды из незавернутого крана. Я не пишу писем прокурору: что мне это даст? Клочок бумаги из прокуратуры с уве-
домлением, что мои просьбы следствием приняты во внимание и что мои показания во многом подтверждаются, я порвал и выбросил. Прокурор добавил, что я буду ознакомлен с этими материалами по окончании расследования. К чему? От своей судьбы никому не уйти. Моя уже предрешена. Я хотел вести в камере дневник. Но о чем писать? Что сегодня на обед перловый суп, а вчера был гороховый? Что я гулял в сопровождении высокого тощего охранника с маленькими черными усиками, хотя обычно меня выводит курносый блондин? А может, отметить, что «Волшебная гора», которую мне принесли из библиотеки,— это величайший шедевр? Сколько раз до меня делалось такое открытие? Часами недвижно сижу на табуретке и разглядываю белый прямоугольник камеры. Думаю или впадаю в какое-то странное состояние, среднее между явью и сном? Зато ночью ворочаюсь па своей койке и часто до рассвета не могу сомкнуть глаз. Тогда приходят черные мысли. Днем возвращается чудесное, утешительное равнодушие. Идет третий месяц моего пребывания в камере № 38.
Все-таки этот капитан милиции меня ненавидит, как и я его ненавидел еще несколько недель тому назад. Нынче его персона интересует меня не больше, чем далекие гренландские льды. Но он про меня не забыл. За что он гак меня невзлюбил? Я ж ничего дурного не сделал. Опытный следователь, он прекрасно знает, и я это понимаю, что улики против меня очень серьезны. Суд и приговор будут лишь формальностью. Но пан капитан Лапинский решил заставить меня капитулировать и сознаться в убийстве Зарембы.
Думаю, что тут замешано его самолюбие, и больше ничего. Как можно допустить, чтобы арестованный так долго противился его капитанской воле и не соизволил порадовать его такой мелочью, как признание в убийстве?
Капитан применил новую хитрость. Вчера, когда разносили обед, произошло следующее. Двери камеры открылись, и один из заключенных, орудуя в котле половником, собирался налить порцию супа в мою миску. Вдруг за его спиной, несколькими дверями дальше, раздались крики дерущихся заключенных. Охранник, который наблюдал за раздачей и за тем, чтобы арестанты со мной не общались, отреагировал как полагается — побежал к драчунам. Тогда разливавший суп шепнул мне:
— Слушай, фрайер, через четыре дня выхожу на волю. Давай адрес и пиши записку, вечером возьму. Только старому хрычу ни слова.
Надо сказать, что «хрычом» заключенные десятого отделения прозвали одного из надзирателей. Пожилой человек, вежливый, вполне приличный. Несет службу в очередь с двумя другими.
— Нет, спасибо. Не нужно,— шепнул я в ответ.
— Не бойся, фрайер,— сказал его товарищ.— В тюряге так положено— помогать изолированным. И драку затеяли, чтоб тебе сказать насчет записки. Вечером опять устроим представление, и через четыре дня писулька будет на месте.
Еще одно пояснение: слово «фрайер» в нашей тюрьме обозначает не профессионального преступника, а интеллигента, который «влип». Это может быть растратчик, нарушитель правил движения или преступник вроде меня.
Я смекнул, что эту комедию разыграл капитан Лапинский. Он думал, что перехватит «писульку» и в ней я ненароком признаюсь в убийстве. Наивны все-таки эти милиционеры. Старого воробья на мякине не проведешь. Разумеется, писать ничего не буду. Признаваться мне все равно не в чем. Ведь я не убивал.
Интересно все же, что будет вечером.Еду раздавали те же заключенные. Это их постоянная обязанность. Она связана с важной привилегией: их камеру закрывают только на ночь, и, кроме того, в котле всегда что-то остается.
Когда дверь открылась и заключенные втащили тяжелый котел, один так махнул половником, что обрызгал охранника и сразу бросился чистить его мундир. Охранник ругался на чем свет стоит, а заключенный так старательно отчищал пятна, что конвоир машинально повернулся спиной к открытой двери. Тогда второй протянул руку за запиской.
— Нету,— шепнул я.— Привет жейе и детям.
— Ладно,— кивнул заключенный.— Как только я у них побываю, получишь в передаче голубой платок.
Охранник или участвовал в комедии, или ничего не заметил. Но факт, что через три дня котел носил уже другой. Я спросил у надзирателя, в чем дело.
— Вышел на свободу,— объяснил он.— Срок кончился. За хорошее поведение сбавили год. Имеет смысл таскать котлы!
Через несколько дней из дома пришла передача с бельем. Я ее не просил и не ждал. Правда, я дважды написал из тюрьмы своему младшему брату, но не знаю, дошли ли до него мои письма. В них я спрашивал про детей и ничего не просил. Надпись на посылке была, как и раньше, сделана рукой Баси. Сверху лежал голубой носовой платок. Капитан Лапинский, даже проиграв, ничем себя не выдал.
Неделей позже опять вызов в прокуратуру. Ясёла спрашивал о каких-то пустяках и уговаривал сознаться. Он объявил, что ввиду моего упорства ему придется срочно закончить следствие и приступить к составлению обвинительного акта. Значит, недолго мне сидеть в одиночке. Все будет кончено Но и такая перспектива не вывела меня из апатии.
Я попросил прокурора поблагодарить от моего имени капитана Лапинского за доставленное развлечение. Ясёла или хорошо сыграл роль, или и впрямь ничего не знал, но очень заинтересовался услышанным. Я не входил в подробности, чтоб не подвести заключенного, которого взял в помощники следователь. Иначе прокурору (хотя б ради престижа) пришлось бы взяться за человека, ни сном ни духом не виноватого. Только когда он дал слово, что не применит юридических санкций, я рассказал, как Лапинский «организовал» передачу записки, рассчитывая, что в ней я признаюсь или выдам что-нибудь важное.
Прокурор убеждал меня, что это невозможно. Я притворился, что верю, так как спорить смысла не было. Только снова удостоверился, не будет ли неприятностей у раздатчика: Ясёла ведь мог аннулировать досрочное освобождение. А мне в том никакой выгоды нет. Теперь раздатчиком другой заключенный, который с радостью взялся за почетную и ответственную работу по разливке супа.
С прокурором мы расстались по-доброму. Он еще раз меня уверил, что капитан провокации не устраивал и что милиция такими методами не пользуется.Милиция-то, конечно, не пользуется, только Лапинский это устроил по собственной инициативе. Не верю я прокурору. Офицер на меня явно обозлился и во что бы то ни стало хочет поставить на своем, добиться от меня признания. Видно, это для него вопрос чести.
Как-то камеру посетил неожиданный гость, заместитель начальника тюрьмы, он сказал, что время от времени здесь проводятся концерты самодеятельности. Он слышал, что я певец, и предлагает мне выступить перед заключенными. Добавил, что это зависит только от меня, что он ни в коей степени не принуждает. Я напомнил о строгой изоляции, которая запрещает какие бы то ни было контакты, что прокурор воспротивится, а для выступления нужна хотя б одна репетиция.
Согласие прокурора уже было. Изоляция, как он мне объяснил, не отменена, но, поскольку следствие закончено, она потеряла смысл; на репетиции же и на концерте со мной будет сопровождающий, который не допустит нарушения правил.
Напрасно я возражал, объяснял, что потерял голос и больше десяти лет не пел. Он уговаривал попробовать, причем очень деликатно, не как начальник, которому я подчинен, а как друг и благожелатель. В конце концов я согласился.
Смешно сказать, столько лет я боролся с болезнью. Лечение у европейских знаменитостей съело все мои деньги. Я с трудом добился того, что стал говорить не шепотом, а нормально. Незадолго до ареста, когда понадобилось о чем-то крикнуть со сцены механику, голос у меня сорвался, и из горла «потекли звуки», похожие на скрежет железа по стеклу. А в тюрьме, когда меня привели в большой зал, где проводятся вечера для заключенных или для охраны, я стал к роялю — и дело пошло. Не было ни боли в горле, ни особого утомления.
Я исполнил несколько номеров, в их числе трудную оперную арию. Остальное — популярные песни Монюшки и Нос-ковского. Мне бурно аплодировали: видно, выступление понравилось публике, состоявшей из людей, которых свели вместе статьи уголовного кодекса. Думаю, что аплодисменты выразили отчасти почтительное отношение не столь к моему пению, сколь к 225 статье этого кодекса. Она дает заключенному статус аристократа. Даже не будь изоляции, меня все равно б не спрашивали о моем деле: все и так знают, что я «еще тот парень», «прихлопнул» любовника жены. Как в старой тюремной песне: «Ты гуляй, Марыська, на душе паскудно, как на волю выйду, ты пойдешь на Брудно» ** Никогда у меня не было столь благодарных слушателей!
Горло не болело и после концерта. Когда пел, я знал, что у голоса нет прежнего бархатного оттенка, но заметно большое улучшение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24