А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

» Застрелится ли он один, без нее? Он-то будет проклят, а сможет ли она тоже заслужить проклятие, доказать им всем, что они не могут проклинать только тех, кого хотят? Остаться в живых на долгие годы… нельзя знать наперед, что сделает с тобой жизнь; а если она превратит тебя в кроткую, добродетельную, раскаявшуюся? В ее уме религия складывалась из целого ряда раскрашенных картинок: ясли в рождественскую ночь… там еще были вол и овца; но тут кончалось Добро и начиналось Зло — из своего замка с башнями Ирод посылал разыскивать ясли, где родился младенец. Она хотела быть рядом с Иродом, если Пинки был там; греху предаешься неожиданно, в момент отчаяния или гнева, но в течение долгой жизни тобой руководит Добро, непреклонно ведя тебя к яслям, к «праведной смерти».
— Нам нечего больше ждать, — сказал он. — Хочешь, я буду первым?
— Нет! — воскликнула она. — Нет!
— Ну, тоща ладно. Отойди немного… или лучше я отойду, а ты останься здесь. Когда все будет кончено, я вернусь и сделаю то же самое. — И снова это напомнило мальчишескую игру, когда подробнейшим образом говорят о ножах для снятия скальпа, о штыковой ране, а потом идут домой пить чай. — Тут так темно, что я ничего и не увижу, — добавил он.
Малыш открыл дверцу машины. Роз сидела неподвижно с пистолетом на коленях. Сзади них по шоссе медленно проехала машина в сторону Писхейвена.
— Так ты знаешь, что делать? — с трудом выговорил он. Ему показалось, что от него ждут проявления нежности. Вытянув губы, он поцеловал ее в щеку, губ ее он боялся — мысли слишком легко переходят из уст в уста. — Это не больно, — добавил он и начал тихонько отходить в сторону шоссе.
Надежде уже некуда было простираться дальше. Радио замолкло; в гараже дважды взревел мотоцикл, по гравию заскрипели шаги, она услышала, как на шоссе какая-то машина дала задний ход.
Теперь к ней взывал ангел-хранитель, он говорил, как дьявол, — искушал ее на добродетель, как тот толкает на грех. Отбросить пистолет прочь будет предательством, проявлением трусости, будет означать, что она согласна никогда его больше не видеть.
Моральные сентенции, произносимые наставительным, возвышенным тоном, памятные еще из проповедей, молитв, исповедей — «Ты не сможешь молиться за него у трона всемилостивейшего», — вспомнились ей как неубедительный обман. Грех казался проявлением порядочности, мужества, верности, ей казалось, что только трусость прикрывается сейчас добродетельными речами… Она приложила пистолет к уху, но приступ слабости опять заставил ее опустить руку — плоха та любовь, что боится смерти. Она не страшилась совершить смертный грех — смерть, а не вечное проклятье, пугала ее… Пинки сказал, что не будет больно. Он чувствовала, что его воля толкает ее руку, она ведь ему доверяла. И снова подняла пистолет.
Вдруг чей-то голос громко крикнул; «Пинки!» — и она услышала, как кто-то зашлепал по лужам. Топот бегущих ног… непонятно где. «Наверное, это какая-то весть, которая все изменит», — подумала она. Не может она сейчас убить себя, а вдруг это будет добрая весть. Казалось, что там, в темноте, воля, направляющая ее руку, вдруг ослабла, а в ней самой бурно возрождался инстинкт самосохранения. Все теперь представлялось выдумкой — неужели одна действительно собиралась спустить курок, вот так, сидя здесь?… «Пинки!» — опять позвал чей-то голос, и шлепающие шаги приблизились. Она толчком отворила дверцу машины и отшвырнула пистолет далеко в мокрые кусты.
В свете, падающем через витраж, она увидела Дэллоу, ту женщину и полисмена, растерянного, как будто не совсем понимавшего, что здесь происходит. Кто-то тихо обошел вокруг машины и спросил:
— Где пистолет? Почему ты не стреляешь? Давай его мне.
— Я выбросила его, — ответила она.
Остальные подошли осторожно, как загонщики на охоте.
— Ты, Дэллоу, проклятый доносчик! — вдруг выкрикнул срывающимся мальчишеским голосом Пинки.
— Ни к чему все это, Пинки, — ответил Дэллоу. — Они взяли Друитта.
У полисмена был смущенный вид, как у случайного человека на вечеринке.
— Где пистолет? — опять закричал Пинки. Голос его срывался от страха и ненависти: — Господи Боже, неужели мне снова придется убивать?
— Я его выбросила, — повторила она.
Она смутно увидела его лицо, склонившееся над лампочкой на щите управления. Оно было похоже на лицо ребенка, которого предали, затравленного и растерянного. Несбыточное будущее растаяло, как дым, — его опять тянули назад, на злосчастную спортивную площадку.
— Ты, ничтожная… — начал было он, но не закончил — загонщики приближались. Забыв о девушке, он засунул руку в карман и стал там шарить… — Подойди-ка сюда, Дэллоу, — закричал он, — ты, проклятый доносчик! — и выхватил руку из кармана.
Она не поняла, что случилось дальше: где-то разбилось… стекло, он вскрикнул, и она увидела его будто дымящееся лицо… А он все кричал и кричал, прижав к глазам ладони, потом повернулся и побежал; у его ног она увидела дубинку полицейского и разбитую склянку. Малыш казался вдвое меньше ростом, так он скорчился в невероятных мученьях; его словно охватило адское пламя, он становился все меньше и меньше, превратился в школьника, несущегося напролом от страха и боли, карабкающегося через забор, убегающего прочь.
— Остановите его, — закричал Дэллоу, но было уже поздно, он взбежал на обрыв и исчез, они даже не слышали всплеска. Как будто какая-то рука вырвала его из жизни, прошлой или настоящей, превратила в ноль, в ничто.

***
— Это доказывает, — возразила Айда, — что просто не нужно отступать.
Она осушила свой стакан и поставила его на перевернутую бочку бара Хенеки.
— А Друитт? — спросил Кларенс.
— Ох и тугодум же ты. Старый призрак. Я все это просто придумала. Не могла же я гоняться за ним по всей Франции, ну а полиция… ты же знаешь полицию… им ведь вечно нужны доказательства.
— А Кьюбита забрали?
— Кьюбит ни за что не будет говорить, когда он трезвый. А его невозможно напоить настолько, чтобы он заговорил в полиции. Вот и выходит, что все, рассказанное мной, наговоры. Или было бы наговорами, если бы остался жив он.
— А ты как будто не очень-то опечалена этим, Айда.
— Если бы мы не подоспели, она была бы мертва.
— На то была ее добрая воля.
Но у Айды Арнольд на все был ответ.
— Она же ни в чем не разбиралась. Совсем еще ребенок. Она думала, что он ее любит.
— А теперь что она думает?
— Откуда мне знать? Я свое дело сделала. Привезла ее домой. Девушке в таких случаях только и нужны ее мамаша и папаша. Так или иначе, она должна быть мне благодарна, что не отправилась на тот свет.
— А как вы убедили полисмена ехать вместе с вами?
— Сказали ему, что они украли машину. Бедняга не мог разобрать, в чем дело, но он вел себя решительно, когда Пинки выхватил серную кислоту.
— А Фил Коркери?
— Поговаривает о поездке в Гастингс будущим летом, — ответила она, — но я предчувствую, что после всех этих дел не буду получать от него почтовых открыток.
— Ты страшная женщина, Айда, — сказал Кларенс. Он глубоко вздохнул и уставился в свой стакан. — Выпей еще.
— Нет, спасибо, Кларенс. Мне пора домой.
— Ты страшная женщина, — повторил Кларенс; он был немного навеселе, — но нужно отдать тебе должное. Ты действовала из лучших побуждений.
— Во всяком случае, моя совесть за него не в ответе.
— Кто-то из них все равно погиб бы, как ты говоришь.
— Другого выхода не было, — подтвердила Айда Арнольд.
Она поднялась с места, похожая на фигуру на носу корабля, изображающую Победу. Проходя мимо стойки, она кивнула Гарри.
— Ты уезжала, Айда?
— Только на недельку-другую.
— Я и не заметил, что тебя так долго не было, — ответил Гарри.
— Ну, спокойной всем ночи.
— Спокойной ночи, спокойной ночи.
Она доехала на метро до Рассел-сквер, потом пошла пешком, с чемоданом в руке; войдя в дом, заглянула в холл, нет ли писем. Было только одно письмо — от Тома. Она догадывалась, что в нем написано, ее любвеобильное сердце смягчилось, когда она подумала: «В конце концов, что ни говори, мы с Томом понимаем толк в любви». Она приоткрыла дверь, ведущую на лестницу в подвал, и позвала:
— Кроу! Дедушка Кроу!
— Это вы, Айда?
— Поднимитесь-ка наверх, поболтаем да повертим столик.

***
Роз видна была только голова старика, склонившаяся над решеткой. Дыхание у священника было свистящим. Он слушал… терпеливо… дышал со свистом, пока она заставляла себя рассказывать о всех своих страданиях. Ей было слышно, как снаружи женщины раздраженно поскрипывали стульями, ожидая очереди на исповедь.
— Вот в чем я раскаиваюсь, — продолжала она. — В том, что не ушла вместе с ним.
В этом душном ящике она вела себя дерзко, не рыдала; у старого священника был насморк, от него пахло эвкалиптом. Он мягко ободрил ее, произнеся гнусаво:
— Продолжайте, дитя мое.
— Лучше бы я убила себя, — сказала она. — Мне следовало убить себя.
Старик начал было что-то говорить, но она прервала его:
— Я не прошу отпущения грехов. Не хочу я отпущения грехов. Хочу быть, как он… навеки проклятой.
В груди у старика посвистывало, когда он втягивал воздух; ей было ясно, что он ничего не понимает.
— Лучше бы я убила себя, — монотонно повторяла она.
Роз прижала руки к груди в порыве безудержного отчаяния; она пришла не исповедоваться, а все понять, она не могла думать дома, где печку не топили, на отца находила хандра, мать же… По ее осторожным вопросам можно было понять, что она только и думает о том, сколько денег у Пинки… У нее и сейчас хватило бы мужества убить себя, если бы она не боялась, что там, в таинственном царстве смерти, они разминутся друг с другом, что благодать снизойдет на одного и не снизойдет на другого. Срывающимся голосом она сказала:
— Эта женщина. Вот она заслуживает вечного проклятия. Сказала, что он хотел избавиться от меня. Ничего она не смыслит в любви.
— Может, она была права, — пробормотал старый священник.
— И вы тоже не правы, — яростно проговорила она, прижимаясь к решетке своим детским личиком.
Вдруг старик заговорил, время от времени со свистом переводя дыхание и распространяя через решетку запах эвкалипта.
— Был один человек, француз, вы не можете знать о нем, дитя мое, — начал он. — У него были такие же мысли, как у вас. Он был хороший человек, святой человек, но всю свою жизнь он прожил в грехе, ибо не хотел смириться с тем, что любая душа может быть проклята… — Она с удивлением слушала его, а он продолжал: — Этот человек решил, раз каждой душе суждено быть проклятой, пусть и он тоже будет проклят. Он никогда не причащался, не захотел сочетаться законным браком с женой своей… Не знаю, что сказать вам, дитя мое, но некоторые люди считают, что он был… гм, святым. Наверно, но умер в смертном грехе, так нас научили называть это… но я не уверен; это было во время войны, может быть… — Он вздохнул, опустив дряхлую голову, в горле у него засвистело. И добавил: — Вы не можете постичь, дитя мое, как не могу я или кто-нибудь иной… поразительного… непостижимого… милосердия Божьего.
Снаружи стулья все скрипели и скрипели, людям не терпелось покаяться в конце недели, получить отпущение грехов, прощение.
— Нет у человека большей добродетели, чем отдать душу за ближнего своего, — добавил священник. Он вздрогнул и чихнул. — Мы должны верить и молиться, — сказал он, — верить и молиться. Церковь не требует, чтобы мы верили в то, что есть души, которым отрезан путь к спасению.
— Он проклят. Он знал, что его ждет. Он тоже был католиком, — сказала она печально и осуждающе.
— Corruptio optimi est pessima, — тихо произнес он.
— Что это значит, отец мой?
— Я хочу сказать: католик согрешит скорее, чем кто-либо иной. Думаю, что, может быть… потому что мы верим в дьявола… мы больше сталкиваемся с ним, чем другие люди… Но мы должны надеяться, — механически повторил он, — надеяться и молиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46