А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Себя я не имею в виду: даже если бы здесь я каждый день встречалась на улицах с такими, как тот гитлер-юнге, все равно мне при слове «немцы» будут вспоминаться профессор или фрау Ильзе. Может быть, такие мальчишки более показательны теперь, вы правы, но это, как бы это сказать, — это показательно скорее для времени, понимаете? Это больше показывает время, сегодняшнюю эпоху, чем настоящий характер народа. Я, лично я, — она для убедительности приложила руку к груди, словно опасаясь, что он не поймет, — думаю так. Но таких, как я, очень мало. Вернее, в таком положении, как я. Та девушка, что работала в рыбной лавке — это одна моя знакомая, к ней очень плохо относились, — у нее, конечно, останутся совсем другие воспоминания о немцах. А вы думаете, профессор типичен для сегодняшней Германии?
Дорнбергер пожал плечами.
— Как может один человек быть типичным для целого народа? Штольниц, мне кажется, типичен для определенного, очень узкого круга немецкого общества. Я говорю «мне кажется», потому что сам я никогда к этому кругу не принадлежал, я с ним только соприкасался. Для этого круга Штольниц типичен. А насколько сам круг типичен для немецкого общества в целом… В общем, конечно, нет. Такие люди, как Штольниц или мой покойный тесть доктор Герстенмайер… Разумеется, у них мало общего с баварским крестьянином или шахтером из Рура…
— Но ведь это все же один народ…
— «Один народ, один рейх, один фюрер», — Дорнбергер усмехнулся. — Не очень я верю в такую штуку, как «один народ» — в смысле единства духа. У каждой общественной группы свои потребности и свои идеалы… или их отсутствие. Во всяком случае, та группа, о которой мы сейчас говорили, — интеллектуалы старой школы типа Иоахима фон Штольница, — она становится с каждым годом малочисленнее и, следовательно, менее типичной. Нацистов этот тип людей не устраивает больше всего, поэтому они заранее предприняли все меры, чтобы он не восстанавливался. Расчет на физиологию: состарятся, перемрут, и дело с концом. А чтобы их потомство выросло иным, об этом позаботятся. Вам приходилось встречаться с Эгоном?
— Да, к сожалению. Он приезжал в отпуск этой весной.
— Ну, вот вам и пример.
Людмила оглянулась — вокруг никого не было, старичок дремал на отдаленной скамейке, пригревшись на солнце, но ей было не по себе.
— Мы с вами ужасно осмелели, — сказала она негромко, — сидим лицом к парапету и говорим такие вещи. Сзади может кто-то подойти, и мы не заметим, а он все услышит…
— И угодим мы с вами в то самое, недавно упомянутое вами место, именуемое в просторечии «кацет». Здесь, например, неподалеку есть такой Хонштейн, своего рода достопримечательность — один из первых в Германии.
— Что же тут веселого?
— Да ничего, конечно, но только гестаповские ищейки не шныряют по улицам, прислушиваясь к случайным разговорам. Их труд лучше организован.
— А вы еще не проголодались?
— В общем, да, но жаль хорошей погоды, просто не хочется в такой день сидеть под крышей.
— Давайте тогда сделаем так — пройдемся еще немного, я вам покажу одну симпатичную вещь, и поедем домой. Трамваем, если у вас устанет нога.
— Слушаюсь!
Пройдя дальше по террасе, они спустились боковой лестницей в узенький переулочек, выходящий к церкви Фрауэнкирхе.
— Я вот не знаю, какая красивее, — сказала Людмила, остановившись у памятника Лютеру. — Хофкирхе легче и изящнее, но эта такая величественная. Профессор говорит — их вообще нельзя сравнивать, это все равно что сравнить Россини и Генделя…
— Каменный купол производит, правда, странное впечатление. Обычно они бронзовые, а?
— Нет, ну этот зато очень своеобразный, что вы… Я где-то читала, что когда Дрезден осаждали пруссаки — не помню точно, в тысяча семьсот каком-то, — то здесь спряталось много людей, а пушечные ядра отскакивали от купола без всякого ущерба…
— Вы это и собирались мне показать?
— Нет, нет, идемте. Я знаете о чем хочу спросить… Вы тогда сказали, что не уехали бы отсюда, даже если бы была такая возможность, я правильно вас поняла?
— Совершенно правильно.
— Но… вы ведь говорите все время, как человек… ну, не согласный с тем, что происходит в Германии. Думаю, что и в этом случае я поняла вас правильно.
— Совершенно правильно, — повторил Дорнбергер. — Сегодня, пожалуй, труднее встретить человека согласного.
— Но почему в таком случае вы не уехали вместе с женой?
— А почему я должен был уехать? Разве все несогласные уезжают? Ваш профессор тоже не согласен, насколько мне известно.
— У него нет возможности. И потом… это другое дело — старые люди, им трудно было бы расстаться с родиной.
— Как будто молодым легче. Вы что, со своей расстались легко и весело? Вот уж никогда не считал патриотизм возрастным чувством.
Людмила беспомощно промолчала — не могла же она сказать ему, что родина родине рознь и нельзя проводить параллель между страной свободной и страной, порабощенной фашистами.
— Патриотизм может проявляться по-разному, — сказала она немного погодя.
Выйдя на Морицштрассе, они шли сначала по левой стороне, но солнце здесь так припекало, что пришлось перейти на теневую. Там, на террасе, зной умерялся веявшей от реки прохладой, но улицы были раскалены.
— Какая глубокая мысль, — с уважением сказал Дорнбергер, — надо будет непременно записать. Слушайте, а мороженого в Дрездене можно поесть без карточек?
— Не знаю, — обиженно отозвалась Людмила. — Был какой-то итальянец, но его, говорят, закрыли: покупал яйца на черном рынке.
— Бедняга. То-то я не вижу флагов! Как раз сегодня обратил внимание: ни одного флажка.
— Каких еще флагов?
— Тех, что вывешивают мороженщики. Вывешивали, точнее сказать. До войны каждый лавочник, который продавал мороженое, вывешивал у двери цветной флажок — розовый, фисташковый, всех цветов. Летом они пестрели по всем улицам. А сегодня смотрю — чего-то не хватает… Воображаю, черт побери, какие грандиозные пломбиры лопает сейчас в Лиссабоне моя экс! Пожалуй, Люси, вы правы — мне тоже следовало уехать. Что за проклятая страна, мороженого и того не организовать.
— Господин капитан! — воскликнула Людмила, остановившись посреди тротуара. — Если вы обнаружили, что я глупа и со мной нельзя говорить всерьез, то не стоит продолжать эту никому не нужную прогулку. Прощайте!
Она быстро пошла — едва удерживаясь, чтобы не побежать, — назад, к трамвайной остановке; они только что миновали перекресток на Иоганнштрассе, и Людмила увидела трамвай, идущий от Пирнаишерплац. Ее тут же схватили за локоть, и довольно крепко.
— Ну, перестаньте, — сказал Дорнбергер, с силой поворачивая ее к себе. — Что мне, и пошутить уже нельзя? Если это показалось вам обидным — смиренно прошу прощения. Мне в голову не могло прийти счесть вас глупой, напротив, вы мне представляетесь умной девушкой — для своего возраста. Просто меня рассмешило, когда вы так торжественно изрекли банальную мысль: «патриотизм может проявляться по-разному». Ведь это же все равно что сказать: «День существенно отличается от ночи по количеству солнечного света». Ну, все! Помиримся, и не вздумайте больше убегать — все равно догоню. Вы мне пообещали кормежку, а я таких случаев не упускаю. И вообще, девушке хмуриться не к лицу, она должна всегда радовать глаз — как цветок майским утром.
Людмила пожала плечами и продолжила путь вместе с ним. Нет, все-таки он ужасно нелепый. И, наверное, если копнуть, в нем найдешь массу мелкобуржуазных предрассудков. Но что делать! — бытие и впрямь определяет сознание. Чего можно ждать от офицера фашистской армии?
— Так поясните, прошу, вашу мысль насчет различных проявлений патриотизма, — сказал он, легкомысленно обмахиваясь фуражкой.
— Я просто хотела сказать, что отказ от эмиграции — это еще не самый действенный способ выразить любовь к отечеству.
— Конечно, есть куда более действенные. Это я понимаю.
— Но тогда, очевидно, надо быть последовательным, согласитесь.
— То есть действовать самому? — поинтересовался он.
Людмила молча пожала плечами, давая понять, что тут и спрашивать нечего.
— Вообще-то, логично, — согласился он. — Но это уж вы, прошу прощения, слишком многого от меня хотите.
— Я от вас вообще ничего не хочу, — сказала она выразительно. — Это вы попросили меня пояснить мысль!
— Да, верно, верно…
Господи, да чего с него взять, подумала она снова. Профессор говорил ведь, что он чуть ли не со студенческих лет отличался полным равнодушием к политике — типичный ученый обыватель. Понятно, почему не уехал и не собирается уезжать. Так спокойнее! Тем более, что фронт ему больше и в самом деле не грозит…
На этой мысли она споткнулась. Теперь-то не грозит, это верно, но ведь он уже был на фронте с самого начала войны — и в Африке, и под Сталинградом. Обыватель, пожалуй, постарался бы этого избежать. А может быть, он просто оголтелый шовинист? Она искоса глянула на него с подозрением, но по лицу было не понять, шовинист или не шовинист. Лицо как лицо, не слишком арийское, нос мог быть и покороче. И хорошо, что волосы темные, а то была бы еще одна белокурая бестия. Нет, Эгона он не напоминает нисколько — тот красив, но на редкость несимпатичен, этот же, скорее, наоборот… Дорнбергер, словно почувствовав на щеке ее взгляд, тоже покосился, почти не поворачивая головы, и вдруг подмигнул самым непозволительным образом.
— Не надо смотреть на меня с таким отвращением, — сказал он.
— Я не смотрю на вас с отвращением. Это просто любопытство.
— Правда? Я польщен, Люси, даже если это любопытство не очень благожелательное. Да и с чего ему быть благожелательным, верно?
— Действительно, с чего бы. Ну, вот мы и пришли. Туда, пожалуйста, за угол.
— Что это за здание?
— Это ратуша, я вам тут хотела показать пьяного осла.
— Пьяного кого? — изумленно переспросил Дорнбергер.
— Осла, это такая статуя. Вы не помните? У входа в погребок — Дионис на пьяном осле, собственно они оба пьяны, но ослик более явно…
Когда подошли к спуску в «Ратскеллер», Дорнбергер вспомнил — да, конечно, бывал и здесь, и этих забулдыг помнит, они ведь некоторым образом местная знаменитость, даже какие-то стишки сложены в их честь. Оба действительно были уже хороши, но у Диониса опьянение выражалось главным образом в том, что он невесть с чего взгромоздился на лежащего осла, явно не собираясь никуда ехать, поскольку осел лежал и тоже никуда не собирался. Уши у осла были упрямо прижаты, губы распущены в блаженной пьяной ухмылке — он откровенно посмеивался над своим седоком.
— Ужасно симпатичный, — сказала Людмила, погладив осла по своенравно поджатой передней ноге. — Я никогда не видела такой выразительной скульптуры животного! Вам нравится?
— Да, зверь приятный, — согласился Дорнбергер. — Но его хозяин недвусмысленно приглашает выпить — согласитесь, что жест, каким он поднимает чашу, тоже достаточно выразителен. Зайдемте, Люси, здесь нас обслужат и не спросят никаких карточек, вот увидите.
— Нет, нет, я же сказала. Сейчас мы едем домой, и я за полчаса приготовлю обед… Идемте. Я вижу, ослик Не произвел на вас впечатления — жаль, мне он так нравится.
— Я ведь, знаете ли, плохой ценитель, — извиняющимся тоном сказал Дорнбергер. — Искусство для меня всегда было чем-то… не знаю даже, как определить. В общем, мне всегда казалось, что в нем слишком много шарлатанства. Жена одно время увлекалась современной живописью, вечно бегала по выставкам — это было еще до нацистов, художники выставлялись свободно, — и дома у нас постоянно толклись всякие знатоки. Так вот, я волей-неволей — когда бывал дома — слушал их споры, и мне стало ясно, что в искусстве можно заниматься чем угодно. Можно просто морочить всем голову, и всегда найдутся критики, чтобы объявить тебя великим мастером. Правда, другие станут утверждать, что ты бездарное ничтожество, но это никого не смутит, а успех будет обеспечен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82