А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

они долго ходили по выметенным февральским ветром улицам, оказались возле цирка Сарразани — Эрих предложил зайти и погреться, но представления не было, потом перешли на Альтштадтскую сторону по мосту Каролы. Ранние сумерки застигли их на Брюлевой террасе, они сели на ту же угловую скамью, но Эльба разительно не походила на ту сверкающую реку, что искрилась и играла перед ними солнечным сентябрьским днем, теперь она струилась тускло и медленно, от тяжелой, словно загустевшей воды веяло мертвенным холодом. Ну почему ты не хочешь понять, что это — последнее, что я могу еще для тебя сделать, любимая, сказал он, а она ничего не могла ни возразить, ни ответить, только плакала — она никогда не думала, что способна так плакать, — словно стремясь выплакаться сразу за все прошлое и будущее, когда уже не останется слез…
В тот день она поняла, что потеряет и его. Уже поздно вечером, провожая Эриха на шумном, галдящем, затолпленном солдатами и эвакуированными вокзале Дрезден-Нойштадт, она сказала ему, чтобы он спокойно занимался своим делом и не думал о ней — главное, чтобы не тревожился понапрасну, а фото на документы она сделает — хорошо, пусть ей приготовят эти бумаги, она ими воспользуется, если он решит, что так надо. Главное, чтобы заботы о ней не отвлекали его от дела. Она не знала, что это такое, его «дело», ей почему-то думалось, что Эрих должен находиться в контакте с комитетом «Свободная Германия», созданным в Москве пленными офицерами Шестой армии, об этом комитете профессор слышал по английскому радио. А может быть, он связан с какой-нибудь антифашистской организацией здесь, в самой Германии; какое это имеет значение? Он — немец — делал то же, что делали сейчас миллионы и миллионы людей других национальностей: боролся против фашизма. Это и было тем главным, что определяло все ее отношение к нему, оправдывало ее чувство, которому она в иных обстоятельствах не нашла бы, наверное, никакого оправдания…
Они впервые поцеловались в тот вечер там, на вокзале, где шумели и бегали дети эвакуированных, группа пьяных отпускников нестройно тянула «Denn wir fa-a-ahren gegen Engelland», плакали женщины и с нестерпимой тоской кричали о разлуке паровозы. И она тоже плакала, продолжала плакать — чтобы выплакаться до конца, — целовала его и плакала, а он говорил ей что-то, отогревал ее пальцы (было холодно, к вечеру началась метель и ветер с гулом врывался под стеклянный шатер вокзала, вдоль перрона мело сухим снегом, пахнущим лизолом и паровозным дымом) и целовал губы, руки, глаза. Позже она вспомнила: дурная примета. А откуда было взяться добрым? Уже у вагона она сказала то, что говорили, наверное, и все другие женщины вокруг них; сказала, что будет ждать, сколько бы ни пришлось, лишь бы он вернулся, лишь бы увидеться вновь… Но что будет тогда, потом, если они и в самом деле увидятся, этого она не знала, в отличие от тех, других женщин. Те-то знали, во имя чего ждать, молиться, надеяться; а она — нет.
А потом поезд ушел, скрылся во мраке и метели, словно подхваченный вьюжным ветром. И потянулись дни и бессонные ночи ожидания. Профессор побывал в Берлине в начале апреля (он теперь много ездил, чаще в Лейпциг, но случалось и по другим городам), виделся там с Эрихом и передал ему фотографии для документов, а ей привез коротенькую записку без даты, подписи и обращения по имени, просто — «Здравствуй, любимая». Тон записки был бодрый, Эрих уверял, что скоро все изменится к лучшему; действительно ли он в это верил или просто хотел ее подбодрить, но Людмила повеселела. Кстати, новости с фронта и впрямь были отличными, на южном участке наши войска вышли к румынской границе между Яссами и Кишиневом, и теперь, судя по всему, на всей Украине не оставалось уже ни одного оккупированного немцами села. Ее родной город был освобожден уже давно, она часто думала, дожила ли до освобождения Таня и вернулся ли уже из эвакуации мамин институт.
— Я не совсем понимаю, — сказала однажды фрау Ильзе, — почему бы тебе не выйти за Эриха — я имею в виду потом, когда все это кончится…
Людмила не ответила, промолчала. Что она могла ответить? Она тоже не совсем понимала — почему. Она просто знала, что это невозможно, но объяснить эту невозможность было трудно. В самом деле — почему? Не бывало, что ли, браков между иностранцами, и браков счастливых? Бывало, конечно, и очень много, но в прошлом, а сейчас этого себе не представить. Она не могла себе представить ни Эриха, переселившегося в Советский Союз, ни себя, живущую после войны здесь, в Германии. Поэтому-то и была для нее такой трудной и беспросветной эта разлука, заполненная ожиданием несбыточного.
Прошло три месяца. В конце мая рано утром явился незнакомый пожилой солдат и, ничего не объясняя, сказал профессору, что фрейлейн надлежит быть сегодня в Мейсене на пароходной пристани, ровно в четырнадцать ноль-ноль. Услышав о странном приглашении (или приказе?), фрау Ильзе перепугалась и объявила, чтобы Людмила не вздумала ехать. Это гестапо, сказала она, на пристани ее непременно схватят.
— Ну что вы, — сказала Людмила, — я совершенно уверена, что это Эрих, просто он не мог известить иначе…
И это действительно оказался он — в штатском, с тростью, придававшей ему какой-то непривычно легкомысленный вид; почему-то, объяснил он, вдруг наступило обострение с ногой, и стало трудно ходить без палки.
Они провели вместе меньше трех часов: минут сорок в ожидании парохода и два часа на палубе, где негде было поговорить без риска быть услышанным. Поэтому они почти и не разговаривали и даже не смотрели друг на друга, он держал ее руку, и этого было достаточно — просто ощущать присутствие. Как больной, которому дали морфий, Людмила испытывала блаженное, почти бездумное состояние покоя, хотя и не забывала ни на миг, что это лишь на время и боль снова вернется, не может не вернуться. День был теплый и пасмурный, с утра собирался дождь, мимо парохода медленно проплывали влажно-зеленые береговые луга. Кое-где трава была уже скошена. «Вот и лето подходит», — подумала Людмила со сжавшимся от непонятной тревоги сердцем.
— У тебя есть какие-нибудь новости? — спросила она тихо, не глядя на Эриха.
— Новости? Нет, пожалуй. Я просто хотел тебя увидеть. Понимаю, это не очень осторожно, но…
— Я рада, что ты приехал, но, может быть, действительно не стоило?
— Наверное, — согласился он. — А одна новость и в самом деле есть, я вспомнил — мне переслали письмо от моей экс.
— Вот как.
— Да, вообрази. Пишет, что решила ехать в Бразилию, уже получила визу и теперь хлопочет о билете на пароход. В Лиссабоне, насколько я понял, с этим проблема. Впрочем, Рената и ее решит… Удивительно, откуда у такой бестолковой, в сущности, особы умение устраивать свои дела. Бразилия, подумать только… Представляешь, вдруг бы нам с тобой тоже взять и удрать в Рио-де-Жанейро.
— Ты мог бы?
— Нет, разумеется, я просто пошутил.
Подходящая тема для шуток, подумала Людмила, но представить все-таки попыталась. Нет, не получается. Они вдвоем на берегу океана, под синим небом, среди пальм и белых небоскребов, — это было так же невообразимо, как и Эрих в Советском Союзе, как и она сама в послевоенной Германии…
— Прости, — сказал он. — Пожалуйста, прости меня, любимая. Я действительно осел, некоторые вещи до меня доходят секундой позже, чем следовало бы…
Вокруг них стало тем временем посвободнее: начало моросить и часть пассажиров спряталась под навес. Впереди, растушеванные дождем, уже проступали западные окраины Радебойля.
— А эти мои бумаги, — спросила Людмила, — как они, уже готовы?
— Да, но их лучше не держать дома. Тебе их вручат, когда — и если — возникнет необходимость.
— Вручат, ты сказал?
— Ну, или я сам. — Он улыбнулся и сжал ее руку. — Я сам или кто-нибудь от меня, это несущественно.
— Надеюсь, этого никогда не случится.
— Я тоже надеюсь, но меры предосторожности лишними не бывают.
— Скажи, — помолчав, спросила Людмила, — ты любишь дождь летом?
— Не очень, но это, во всяком случае, приятнее, чем дождь осенью.
— Я очень люблю… Мне вдруг сейчас вспомнилось — в то последнее лето, перед войной, я ездила в… другой город и вернулась домой в конце августа, перед самой школой. Я нарочно не послала телеграммы, хотела приехать сама, как взрослая, чтобы не встречали — мне ведь тогда было шестнадцать лет и мне казалось, что никто из старших не принимает меня всерьез. И я вот сейчас вспомнила — шел такой мелкий дождик с солнцем, знаешь, как бывает летом, а у нас на улице, где я жила, тротуары сделаны из красного кирпича, и под дождем и солнцем они были такие яркие, как лакированные. И зелень тоже — там у нас всюду растет акация — тоже была яркая-яркая… Как странно, правда, что мы никогда не замечаем счастья, я хочу сказать — бывают такие мгновения, что потом вспомнишь и подумаешь: «Какое это было счастье!» — а в тот момент ничего особенного не замечала… Ты когда-нибудь думал о том, что будет с нами после войны?
— Лучше не загадывать так далеко вперед, — не сразу ответил он. — Послушай, я, наверное, сойду раньше, где-нибудь в Кемнице.
— В Кемнице, по-моему, пароход не причаливает. Ты можешь сойти в Котте, там и железнодорожная станция рядом с пристанью — не придется далеко идти. Мне, наверное, нельзя будет проводить тебя сегодня вечером?
— Лучше не надо, — он нагнулся и тронул губами ее пальцы. — Подожди еще немного, скоро все кончится.
— Война?
— Ну… возможно, и война. Если, как говорится, удача будет нам сопутствовать.
Она чуть было не спросила — а если нет? Но удержалась, вовремя спохватившись. Кто же спрашивает такое? Если нет, то вот тогда действительно «все кончится»; она подумала об этом спокойно, уже без страха — усталости было больше.
— Ты часто видишься с профессором? — спросила она, помолчав.
— Нет, после его приезда в прошлом месяце — ни разу.
— У вас что-то… разладилось, да?
— Как тебе сказать, — Эрих пожал плечами. — Мы с ним тогда поспорили… по поводу его швейцарского путешествия. Но дело не в этом. Мне действительно… трудно с ним встречаться с некоторых пор.
— Но почему, Эрих? — спросила она с недоумением.
— Я объясню тебе когда-нибудь. Не сейчас, прости. Это… трудно объяснить, да ты и не поняла бы… — Он помолчал, концом трости чертя на палубе геометрические фигуры, потом спросил: — Скажи, ты не знаешь… Они, конечно, получили письмо от командира части, где служил Эгон; было там написано, при каких обстоятельствах он погиб?
— По-моему, его убили итальянские партизаны — бросили в машину гранату или взорвали миной, я точно не знаю…
— Вот как… — Эрих опять помолчал. — Ты не говори, что я спрашивал, хорошо?
— Хорошо… Но только, знаешь, они могут обидеться, если ты их не навестишь.
— Не обидятся. Иоахим понимает, почему я этого не делаю… пока. Разумеется, я побываю у них, как только станет возможно. Вы едете в Шандау в этом году?
— Да, фрау Ильзе собирается…
— Это хорошо, тебе надо пожить в деревне.
— Я плохо выгляжу?
— Боюсь, что да. Хуже, чем зимой, во всяком случае. Как у вас с питанием?
— Как и у всех — плохо, но не голодаем. Есть даже еще кое-какие витамины из прошлогодних запасов. Консервированный шпинат, например. — Людмила поежилась. — Если бы ты знал, какая это гадость! Но фрау Ильзе заставляет есть, говорит — полезно.
— Да, в шпинате много железа, — рассеянно согласился Эрих. — Меня в детстве тоже заставляли. Слушай, если я смогу приехать, я дам туда телеграмму — ну, что-нибудь вроде: «Встречайте тогда-то». Ты тогда вернешься в город и будешь ждать моего звонка.
— Хорошо, — Людмила подняла голову, глядя, как наплывает навстречу мост переброшенной через Эльбу автострады. — Эта дорога идет прямо в Берлин?
— Да… Три часа — и там. Я до войны пару раз приезжал сюда машиной.
— У тебя есть машина?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82