А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

События можно ускорить, но изменить, кардинально, - нельзя! Вот, началась война с финнами, Аня Танеева1 там, у них, мне так жаль ее, что теперь будет, что...
И вдруг я понимаю отчетливо-отчетливо (не из мальчишеского духа противоречия - прозрачно-ясно): отец причастен к началу этой войны. Она началась потому, что он, отец, выполнил "особое задание правительства". И это значит...
- По радио сказали, что белофинны убили пятерых наших пограничников, Уля хмыкает. - Ваших, конечно. Это серьезный повод для войны, Нина. Но есть и причина: слишком близка к Петербургу граница - с точки зрения Советов. Легко убежать тем, кто обязан сгнить. По-моему - понятно...
Я прижимаюсь к узенькой-узенькой щелочке в дверях (эти двери никогда не закрываются плотно, но мама всегда говорит, что из-за этого недостатка ей легче прислушиваться к моему дыханию), я вижу растерянное, заплаканное лицо, расширившиеся, наполненные вселенским ужасом глаза. И, роняя слово за словом, будто с трудом выплевывая вишневые косточки от варенья, она произносит: "Уж... не думаешь ли... ты... что пограничники... погибли... убиты... из-за..." Она не договаривает, но Ульяна, видимо, понимает смысл. И кивает. Этот беспощадный, страшный смысл понимаю и я. Молча ухожу из нашей прихожей в свою комнату. Окно. Хорошо бы его открыть, на зиму наплевать, встать на подоконник и - головой вниз. Сын не должен знать об отце то, что теперь знаю я...
Приходят гости, у всех отсутствующие лица, никакого веселья, все уже знают: началась война, погиб отец. Приятельница матери, Марья Ивановна Фролова, жена бригадного комиссара, рыдает на плече Ульяны: "Петра вызывали сегодня утром, он уехал. На фронт..."
И, как всегда, они поют протяжные, выворачивающие душу песни, когда же Марья Ивановна затягивает (после длинной рюмки) густым мужским басом "По долинам и по взгорьям", мы с Улей переглядываемся и тихо выходим.
- Ты слышал, о чем мы говорили? С мамой?
Молча киваю.
- Что ж... На все воля Божья, Серж. Теперь ты стал взрослым и имеешь право знать. Погуляем?
Мы выходим на заснеженную улицу. Пусть она будет сегодня, специально для нас, Большой Конюшенной, но не Желябова. Я знаю, что сделал Желябов. Прикинулся столяром, поступил в Зимний, оборудовал мастерскую под столовой царя Александра II и наполнил ее динамитом. И взорвал. Но царю повезло...
И мы идем сквозь метель и снежные хлопья, они ложатся на лицо холодным покровом, словно напоминая о случившемся. Холод смерти...
Мерцают фонари, мы выходим к Мойке, где-то там, далеко-далеко, стоит дворец князя Юсупова, там погиб последний защитник государя, Распутин. И, словно угадывая мои мысли, Ульяна говорит: "Помнишь, я когда-то рассказывала тебе об этом человеке? Если бы он остался жив - сегодня царствовал бы Алексей Николаевич и был бы, наверное, жив твой отец..."
Она говорит, что Распутина убил племянник государя, и еще три вполне уважаемых человека. Они хотели помочь царю, избавить его от напасти, а на самом деле свели в могилу...
- Ты помнишь, как в тридцать четвертом убили этого негодяя в Смольном?
Уля имеет в виду трагическую смерть Сергея Кирова. Впрочем, сейчас она мне уже не кажется такой трагической...
- История - живой, мыслящий организм. Когда тупицы пытаются ей помочь или - тем более - поправить, - она кроваво огрызается, мальчик, и гибнет много-много людей...
В прошлое возвращаться тяжело. Не потому, что становишься старше и понимаешь все отчетливее, все тяжелее: не так жил, не так поступил, не так думал... А потому, что занавес задернулся и скрыл безвозвратно любимых и близких, друзей, и могильные холмики все множатся и множатся, не оставляя ни малейшей надежды под старым, изношенным, словно ситцевое одеяло, небом.
Но ведь Новое Небо взойдет не над всеми.
Похороны отца состоялись в серый будний день. Падал мелкий, похожий на заледеневший дождь, снежок, покрывая плечи и шапки полупрозрачным хрустящим налетом, гроб с телом привезли в автобусе с красно-черной лентой по бортам, все стояли молча, хмуро, я впервые увидел товарищей отца разом, вместе; в своих серых пальто, сапогах и кепках они смотрелись, словно дети из приюта или близнецы-братья, собравшиеся вдруг у родительского дома. Лиц я не различал, иногда шелестели голоса, будто шум воды из крана на кухне, я вдруг подумал, что их и в самом деле трудно отличить друг от друга, и сказал об этом Ульяне. Она повела плечом (это означало крайнюю степень раздражения) и ответила с уничтожающей усмешкой:
- В этом смысл их работы; и вообще - чем больше мы будем похожи друг на друга, тем скорее все кончится!
Странная фраза, мне показалось, что Ульяна не в себе.
Сели чинно, автобус тронулся; повернули на 25 Октября, потом на 3 Июля (сейчас, когда память возвращает в это недавнее прошлое, я думаю не о главном, увы... Вот и теперь: что за названия, право... Что за неумолимое стремление разрыть до основанья); остальные "новые" имена несчастных улиц угасли безвозвратно. Сейчас я помню только настоящие названия: Сенная, Забалканский, черные тени на тротуарах, поворот на Митрофаниевскую и - вот он, последний приют...
- Ты знаешь, почему папу хоронят именно здесь? - спрашивает Уля.
- Нет. - Откуда мне знать? Нелепый вопрос...
- Алексей Иванович любил "Петербургские трущобы", Крестовского. Однажды он в шутку попросил меня и маму похоронить его, если что, на этом кладбище...
- Что значит "если что"? Уля, я все равно ничего не понял. Гроб откроют?
- Гроб не откроют. Нам незачем знать, что в этом гробу. - В ее голосе звучат металлические нотки, я никогда прежде не слышал таких.
- Но... Как же? А... проститься? А... разве не папа... там? - Я все еще дитя...
- Я не знаю. Незачем, - повторяет угрюмо.
Звучит похоронный марш, его выдувают штатские, они ежатся от мороза, и звуки плывут, плывут... Невероятно... Военных хоронит военный оркестр, я видел не раз. Что-то не так...
И речей не произносят. Почему?
Звучит Интернационал, гроб медленно исчезает в черном провале. Мгновенно дюжие могильщики забрасывают яму и выравнивают холмик.
- Так хоронили когда-то добровольно ушедших... - Ульяна стискивает виски. - Идем. Да-а... - Оглядывается. - Здесь, на Митрофаниевском, происходили важные события в романе Крестовского. Живого человека зарыли, понимаешь?
Ничего не понимаю... Ведь живого отца... зарыть никак не могли? Что за чушь...
- А "если что", мальчик, - это смерть, понимаешь?
Это я понимаю. В автобус не хочется. Ульяна говорит, что мы доберемся на трамвае, мать кивает, автобус выезжает за красивые каменные ворота. Все. Перевернута страница. Сколько их еще осталось в книге жизни?
Молча трясемся в лязгающем трамвае. Уля безразлично смотрит в окно.
- По этому проспекту шла гвардия, - вдруг говорит, не поворачивая головы.
- Ка... какая? - нелепо спрашиваю, уже догадываясь. В Красной армии никакой "гвардии" нет.
- Императорская, - смотрит с усмешкой. - Там... - повела рукой, - в конце проспекта стоят Триумфальные ворота. Гвардия - это всегда триумф, слава. Войска подавили восстание в Польше и выиграли войну с Персией. Как хорошо...
- Восстание против царя? В 1830 году, - обнаруживаю я исторические познания.
- Да. Чернь поднялась, ее раздавили.
- И Польша - не у нас? Так? Именно из-за того, что "раздавили" чернь?
- Ну... Советы пытались Речь Посполитую вернуть в двадцатом, да разве можно сравнить полководцев императора с подпоручиком Семеновского полка1, который только и умел, что портить девок и домогаться баб, стрелять в спину. Подонок, мразь... - Ее голос звучит непримиримо, зло.
- Уля, так говорить нельзя. Ты сильно рискуешь.
- Я ведь тебе говорю. А ты меня не выдашь. - Знакомые слова.
И вдруг я понимаю, впервые в жизни, остро и беспощадно: наша домработница, нянечка - она ведь совсем не из деревни, как это всегда мне внушалось. Тайна - вот что скрывается за ее странными, беспощадными словами. Эту тайну надо раскрыть. Хорошо бы... Возвращаемся домой, стол уже накрыт: водка, селедка с луком, вареная картошка и черный хлеб. Мама переглядывается с Улей.
- Ему нельзя... - Взгляд в мою сторону. - Ребенок.
- Ничего, - кивает Ульяна, - когда-то надобно и начинать.
Она всегда произносит: "надобно". И никогда - "надо". Я спросил ее однажды - почему? Ответила с усмешкой: "Надобно - это уважительно, совестливо. А "надо" - революционный клич, гадость. Можешь не соглашаться..."
Мне ставят рюмку и наливают с полпальца белой, дурно пахнущей жидкости. Никогда впоследствии не привык я к водке и не пил ее.
- А почему нет товарищей папы? Начальства? - Мой вопрос звучит вызывающе глупо, в какой-то момент я и сам это понимаю и пытаюсь исправить неловкость. - Ладно. Папа - наш близкий, дорогой человек. А для них он только знакомый.
Ульяна встает:
- Извини, Нина, я не могу иначе.
- Но... - В глазах мамы испуг. - Алексей ведь не верил в Бога?
Я не сразу понимаю потаенный смысл разговора. При чем здесь Бог?
- Не верил, - нянечка соглашается. - Но ведь больной нуждается во враче, а не здоровый... - И, странно подобравшись, с потухшим вдруг взглядом, начинает: - Со святыми упоко-ой...
Мать летит к дверям, тщательно их прикрывает, виновато смотрит:
- Циля... Или узбек этот... Извини.
Ульяна между тем выводит истово:
- Сам Един еси бессмертный сотворивый и создавый челове-е-ека...
Никогда прежде не слышал я ни этих слов, ни этой мелодии, она завораживает, проникает в душу, сердце, заставляет... Что же она заставляет? Не знаю... Я только чувствую, что становлюсь другим.
Когда выпита водка (нетронутая закуска так и осталась на столе), мама тихо спрашивает:
- Новый год... Ты останешься с нами? Сергей?
- Это глупости, - вступает Ульяна. - Пожалей его, он всего лишь ребенок, у него другие интересы. К счастью, дай Бог...
И мне так странно, что нянька угадала в очередной раз. Она часто угадывает мои сокровенные мысли. Вот и теперь: накануне известия о гибели папы меня пригласила встречать Новый, 1940 год моя одноклассница, Лена Веретенникова, красивая девочка, отличница, по ней вздыхает весь наш класс (мужская половина, естественно) и еще полшколы. Почему она выбрала меня? Я грежу предстоящим свиданием, я еще даже не догадываюсь (так, смутные образы, неуловимые желания, итог позднего развития) о том, что меня ждет, но сердце бьется и сладко замирает. Что делать... У кого оно не замирало в пятнадцать лет... И даже холмик на Митрофаниевском ничего теперь не изменит...
Мама дала мне двадцать рублей (серьезные деньги!):
- Купи цветы. Девочке приятно будет, к тому же и не банально - в Новый год дарят духи. Да ведь ей еще и рано?
Не знаю. Я ничего не знаю о женщинах. Мама. Три учительницы. Соседки. Те, кто ходит по улицам. Сидят в кино. Они все безразличны мне. Как, впрочем, и все мои одноклассницы. Противные, писклявые голоса, всегда капризный тон, такое впечатление, что им все не то должны, не то пребывают в вечном обмороке от их внешности и косичек с бантиками.
Не то у Лены. Длинные вьющиеся волосы. Всегда модное платье (пусть платьице - во всяком случае оно резко отличается от юбок и кофточек всех остальных. Чулки в резинку, ужимки, прыжки, чушь и больше ничего), всегда неуловимый... Запах? Нет. Запах исходит от рыбы или от урны. От Лены веет... Вот: именно "веет" древними поверьями и чем-то еще, неуловимым, волнующим. Здесь целая история...
Я учился в шестом классе, когда однажды отправился погулять на Марсово поле (я никогда там не гулял и не гуляю, от этого места исходит тихий, невнятный ужас1) с одной-единственной целью: скрыться от родителей. Тогда случился один из немногих в нашей жизни "грандиозных скандалов" (мамино определение). Я попросил отца вырезать мне из доски саблю - с рукоятью и перекрестием, гардой. Отец трудолюбиво строгал часа два, сабля вышла на удивление: обоюдоострая, с витой рукоятью, - заглядение. Но я просил с гардой. Отец долго уверял меня, что с этой самой гардой оружие делали очень-очень давно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88