А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

о н а... Это местоимение употребил и "Федор Алексеевич". Что ж... Точка".
Таня долго молчала, всматриваясь в мое лицо сквозь нервно прищуренные глаза. Серафима Петровна расставляла чашки на столе - мы собирались пить чай.
- Варенье и сахар - в буфете, - сказал я. - К сожалению, больше ничего нет.
Серафима махнула рукой, чай был нужен для того, чтобы хоть немного отвлечься. Сели за стол, Таня вертела чашку в руках, я видел, что говорить ей не хочется.
- Это тайна, так?
- Нет. Но ты вряд ли поверишь, а доказательств у нас нет.
- Все равно.
- Тогда - слушай...
Странным был ее рассказ. Вера Сергеевна - дочь русских эмигрантов двадцатого года. Родилась в России, в Петербурге, в 1910-м. Окончила немецкую школу, прекрасно говорила, писала, разговаривала по-немецки. Когда ей исполнилось двадцать лет, в 1930-м, примкнула к гитлеровскому движению, стала членом НСДАП. Позже ее пригласили в Главное управление Имперской безопасности - референтом по русским проблемам. Немцы желали знать настроения русских эмигрантов, особенно - военных. В 1935-м Веру подставили Веретенникову, она вышла за него замуж. Гестапо преследовало единственную цель: иметь в среде активных русских монархистов своего надежного человека. Это удалось: у Кирилла Веретенникова от жены (она и в самом деле была у него третья. С первой он разошелся еще в России, вторая оставила его сама, уйдя к ловкому коммерсанту) секретов не было...
- И немцы организовали их приезд в СССР... - проговорил я, мертвея не то от обиды, не то от страха. Таня заметила:
- Я тут ни при чем. - Она настойчиво-раздельно проговорила все три слова, как бы стараясь подчеркнуть свою непричастность. - Немцы поставили задачу: выйти на человека из РОВсоюза - у них имелась информация.
- Ты рассказываешь так, как будто сама всю жизнь прослужила... - убито произнес я.
- Не говори чепухи. Так вот: бурную деятельность - поиск старых связей, друзей - Веретенниковы развили сверх всяких ожиданий. Они были очень неосторожны...
- Они ведь обыкновенные русские люди... - вступила Серафима. - Навыков специальной работы у них не было. Они даже Лену взяли с собой - для убедительности...
- Как же они попали в СССР? - Я переставал верить. Ерунда. Такого просто не может быть.
- Ты сильно удивишься. Мы подходим к главному. РСХА договорилось с НКВД, - сказала Таня.
- Ты... Ты врешь! - заорал я.
- Я говорю правду. Немцы боялись и восстановления монархии, и монархических настроений в СССР. Они считали, что при большевиках, при "национальных республиках", обилии евреев в руководстве страны - СССР рухнет при первом же немецком ударе! Большевики в свою очередь убеждены, что если война и будет - монархические иллюзии внесут разлад в монолитное советское общество. Поэтому интересы совпали... Ты не знал?
- Глупый вопрос...
- Наиболее активных противников Гитлера, которые жили здесь, НКВД или уничтожил, или выдал гестапо. Таково соглашение... Мы ни о чем не догадывались. Только в самое последнее время раскрылись глаза. Но было уже поздно.
- А ты была слишком мала... - улыбнулась Серафима Петровна, покачала головой. Должно быть, в ее сознании не умещалось, что два сопляка вроде меня и Татьяны вообще могут вести подобные разговоры...
- Я думаю, что Званцев не поверил угрозе "Третьей"... - сказала Таня.
- Кольцо? Это из-за кольца у нее такая кличка? - догадался я.
- И кольцо - тоже. Дамская выходка... Не поверил и погубил всех. На их языке это называется не кличкой. Это - псевдоним.
- А... А где Званцев теперь? - У меня перехватило дыхание. Вот оно, сейчас они мне преподнесут.
- Он не вернулся из Екатеринбурга. Мы думаем, что он либо погиб...
- Либо арестован, - вступила Серафима. - Разумеется, контрразведкой. Если же это правда и он... как это? Установлен?
- Установлен он еще до своего первого ареста. Он же вышел на проваленную явку, - гордо объяснил я.
- Пусть так... Значит он в Екатеринбургском... Свердловском НКВД. Ты и Таня едете туда. Званцеву надо помочь. Постарайтесь сделать это.
- Но как? - Я удивился так искренне, что Таня рассмеялась:
- Где теперь служит твой отчим, Сережа?
Вот это да-а... Но ведь глупо. Отчим никогда не пойдет на предательство. И я никогда не толкну его на это.
Таня словно услышала мои мысли:
- Никого и никуда не нужно толкать, Сережа... Иногда человеку достаточно просто объяснить.
Я вспыхнул, щеки пошли пятнами:
- Замолчи! Он честный человек! Он не предаст!
Она смотрела на меня сочувственно, нежно - так смотрят на больного, которому желают скорейшего выздоровления.
- Это его дело. Никто не собирается наступать на горло. Но ведь ты понял однажды: большевистская система преступна. Они все преступники: Ленин, Сталин, Гитлер, Муссолини...
Что ж... Логика в ее словах была.
Серафима ушла, мы с Таней отправились в Летний и долго бродили вдоль Лебяжьей канавки. На другой стороне Марсова привычно желтели казармы лейб-гвардии Павловского, где-то неподалеку играл оркестр.
- Слышишь? - спросила Таня.
Это была песенка о Татьяне: "Помнишь дни золотые..." В исполнении духового оркестра она звучала томительно-печально, и у меня сжалось сердце. Рядом стояла удивительная девушка, я любил ее, я знал это, но я молчал. Потому что чувствовал: мысли мои глупы, бессодержательны и даже смешны. Революционеры отреклись (лучшие из них, это правда) от личной жизни - во имя борьбы за будущее. Но эта борьба привела к власти негодяев. Наивные романтики революции умерли в муке у позорной стены, один за другим. "Чей путь мы собою теперь устилаем..." - эти стихи все чаще и чаще звучат в ушах. Мы не живем. Мы снова, в который уже раз боремся. За миф, фантом. Для себя, своих потомков, для всех...
Но ведь всем это не нужно. Киножурналы показывают идущих по Красной площади. Их лица озарены светом неземной любви к угристому грузинцу, оплывшему Кагановичу, всем остальным. Сколько нас, думающих о несчастье своей родины? Трое? Пятеро? Пятьдесят? Сто семьдесят миллионов в огромной стране радовались плакатам: "Смерть врагам народа!" Пусть эти враги вчерашние палачи России, пусть. Но как сладострастно повергает народ вчерашних кумиров, как радостно, с кликами, втаптывает их в грязь...
Нет. Мы ничего не добьемся. Ничего. Нас никто не услышит, не поймет. Неужели Горький верил в свой романтический вымысел: "...но капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут во мраке жизни"? Не верил. Ведь наступил на сердце Данко осторожный человек. И на наши сердца тоже наступят осторожные люди. Потому что их - большинство.
Милый город... Я смотрел на Таню, я видел, что она испытывает такие же чувства. Наверное, мы оба понимали в тот краткий миг, что впереди не только неизвестность пути, но и многое-многое, страшное...
Квартира пуста, необычно тихие дни, я чувствую себя государем императором. Правда, ощущение полной свободы омрачено скверным известием: Циля пошла на Литейный в кондитерскую и попала под трамвай. Ей отрезало обе ноги. Ее еще успели привезти в Мариинскую живой, но спасти не смогли, слишком много крови потеряла. Вдруг выяснилось, что родственников у нее нет (житомирский тип так и не объявился). Пришла милиция, описала скудный скарб в неудобной ее комнате, похожей на гроб. Поперек дверей милиция наклеила ленту от мух и заляпала печатями. Осиротел Моня. Он шнырял по коридору, тыкался мордочкой в запертую дверь и истошно, по-звериному орал. Я пытался кормить его мясом, но он отворачивался.
Позвонили из больницы, сухой женский голос произнес:
- Вы - Сергей? Покойная перед смертью успела сказать, чтобы вы пришли ее похоронить. И чтобы... - женщина замешкалась, видимо, читала нечто записанное на бумажке, - принесли Моню. Это ее грудничок?
- Какой... грудничок? - обалдел я. - Вы... о чем?
- Ну, вы словно никогда не видели деток, сосущих материнское молоко. Так он ее грудничок?
- Вы загляните куда надо и узнайте ее возраст! - крикнул я непочтительно, на что получил строгий ответ:
- Молодой человек! Я сама знаю, куда мне заглядывать! За гроб и услуги - пятнадцать рублей! В три часа завтра ее увезут на еврейское, так что не опаздывайте!
Маме звонить не стал. Цилю она недолюбливала, с какой стати потащится на кладбище. С Моней... Пятнадцать рублей взял у соседки. Она тщательно отслюнила пять зеленых бумажек с красноармейцами и, заглядывая в глаза, долго объясняла, что я забрал последние деньги. В половине третьего я отправился в больницу.
Вестибюль. Остро кольнуло: совсем недавно мы с Трифоновичем забирали отсюда маму. Женщина неопределенного возраста трет пол. "Где морг?" Долго объясняет, Моня некстати высовывает голову из-под курточки, уборщица начинает кричать. Бог с ней...
Морг. Кафель, возвышение, гроб. Циля непохожа на себя: острый нос сделался еще более горбатым, вместо глаз - глазницы. Нижняя челюсть отвалилась, видны испорченные зубы. Агент госбезопасности... Какой же у тебя был псевдоним? Кто-то трогает меня за плечо: мужчина лет сорока, серое пальто, шляпа, сапоги. Ага... Пришел-таки. Оперуполномоченный... Чего там? Наверное, "СПО" - Секретно-политический отдел. Для кого еще могла собирать информацию в очередях старая, безобидная и глупая Циля.
- Вы... оттуда?
- А ты - Дерябин?
- Угадали.
- Тогда держи кота получше и - вперед.
Он кивает двоим мужичкам с лицами и глазами, утонувшими в простом алкогольном опьянении. Те смотрят в недоумении.
- Крышку... Как? Понесете?
- Закрывайте, - приказывает опер, они бухают крышку на гроб, поднимают и выносят во двор. Здесь уже ожидает старенькая полуторка. Гроб ставят на платформу, опер косится.
- Ты давай в кабину, а я - сверху.
Возражаю, мне самому хочется с ветерком, бог с ним с гробом, но он непререкаем:
- Мал еще.
Трогаемся. Выезжаем на Литейный, поворачиваем налево, шофер пожимает плечами.
- Еврейское - где Волковское. Ты не знал?
Откуда мне знать. Грузовик сворачивает на Кузнечный, мы на Лиговке. Теперь понятно: до Расстанной, а там и Волковское. На его краю приготовлена для Цили могила.
Непривычное кладбище. Крестов нет, одни камни и стелы с непонятными надписями. Нас уже ждут. Гроб несут к могиле.
- Опускать?
Опер кивает, и гроб исчезает в яме. Моня приткнулся мне под мышку и сладко посапывает. Опер протягивает руку.
- Как там твой отчим? На новом месте?
- Пишет, что получил квартиру.
- Счастливенький... Я вот ючусь... Или ютюсь? Черт с ним. В коммуналке. Всю жизнь. Пять с половиной метров, а? Жениться не могу, а? Ладно. Будешь писать - передавай, от Семена Шпаера, он должен меня помнить, - и исчезает в глубине аллеи.
Возвращаюсь пешком. От ворот православного кладбища виден тяжелый черный крест над могилой Добролюбова. Господи... Когда-то старший Ульянов, Александр, провел здесь демонстрацию. Потом организовал покушение на царя. Его повесили. На суде Ульянов сказал, что среди русского народа всегда отыщется несколько человек, для которых боль и несчастье родины более значимы, нежели собственная смерть.
Что ж... Это обо мне. Только по другому поводу. Чертов Моня скоблит меня когтями по груди, такое ощущение, что по голому телу ведут кончиками раскаленного утюга.
Все кончено. Брожу по открытым комнатам. Лет эдак тридцать тому здесь кипела жизнь - била ключом. Это словосочетание обожают ленинградские газеты. На всех ленинградских заводах жизнь бьет ключом.
Как счастливы были отец, и мама, и Ульяна, когда переступили этот порог в первый раз. Огромные комнаты, высоченные потолки, кафель на кухне и в ванной. Как, наверное, трудолюбиво собирали мебель, везли, ставили... Вешали абажуры. Ввинчивали лампочки. И, севши за праздничный стол, пели из революционного репертуара. А Уля молчала и делала вид, что поглощена едой. Где вы, дни любви... Завтра вечером поезд унесет меня и Таню вдаль, за две тысячи верст, и прежняя жизнь исчезает, как будто ее никогда и не было...
Моню я отнес на новую квартиру мамы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88