А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

вот-вот громыхнёт, вспыхнет пожар восстания, каждый город, деревня, хутор, лес, дорога станут крепостью, зашумит гроза революции, смоет всю грязь и зазеленеет свободная земля богатыми всходами… Не загремело — порокотало, посверкало то тут, то там, не было настоящей очистительной бури…»
— Переждём дождь, — сказал Лемжа, — и в путь.
— Да не будет дождя, — раздражённо возразил Богушевич, — не разродится небо. Пошли сейчас.
Ему надоело сидеть, встал, прошёл к опушке, к плотине. От неё дорога уходила в еловый лес, словно в чёрный туннель, в нору: она казалась зловещей, будто вот-вот оттуда выскочит что-то страшное. Богушевич невольно вздрогнул, приостановился. Почему остановился, сам не знал — испугался этой дороги в ельник. Словно что-то невидимое преградило путь, не пустило дальше. Он стоял, охваченный непонятным оцепенением, тревогой, ощущением опасности, обернулся и увидел, что по плотине бежит та самая яркая девчушка. Бежит и оглядывается назад. Ясно, бежала сюда не просто так. Все внимание Богушевича переключилось на девочку, которая была уже так близко, что он видел, как мотается её белая косичка. Богушевич пошёл по плотине ей навстречу, но услышал крик Лемжи:
— Франек, не выходи на открытое. Возвращайся.
Как только девочка сбежала с плотины в лес, все к ней кинулись. Она запыхалась и вспотела от бега.
— У нас на хуторе уланы. Много их, уланов. Спрашивали у отца, где тут разбойники…
— Разбойники? Сами они разбойники, монголы! — крикнул Збигнев. Он проснулся и тоже стоял среди повстанцев. — Скажи им, что сами они разбойники.
— Пан, я так не скажу, — покрутила головой девчушка. — Они спросят, кто меня научил так сказать…
— Что они делают? — спросил Лемжа.
— Поили коней, сами обедали. И поедут сюда по плотине. Сказали — будут искать разбойников. Сказали, что они где-то тут в лесу шастают. Все, паны, я пойду домой.
И пошла тихонько, спокойно, теперь уже не было нужды спешить.
— Боже милостивый! — вскрикнул Лемжа. — Только бы не догадались, что она к нам бегала. Это она не сама, отец с матерью послали. Что делать будем, панове?
— Быстрей уходить, быстрей уходить! — потряс кулаком Збигнев. — Они нас окружат и перестреляют, как куропаток. Я уже это видел.
— Молчать, — неожиданно вскинулся на него Лемжа. — Пся крев…
Микола дёрнул Збигнева за руку, сказал:
— У тебя два уха, один рот. Потому ты два раза послушай, а потом один раз скажи. Помолчи.
Лемжа был молод и, как свойственно молодым, на которых возложена большая ответственность, дана власть над людьми, самолюбив, считал, что всякое возражение затрагивает его честь командира, а потому в таких случаях старался быть решительным и строгим.
— Если ты, Збигнев, ещё раз поднимешь панику, — сказал он, стараясь говорить как можно суровей, — я прикажу тебя… расстрелять.
— …мать твою, — выругался Збигнев, но замолчал и со злобной усмешкой следил за Лемжей. В этот момент он был бы не прочь, чтобы вышло все так, как он предупреждал — пусть бы окружили отряд и первым убили Лемжу. — Давай, давай, решай… Только — что решишь?
— По запруде они пойдут колонной, — начал говорить Лемжа, — колонной по двое. Растянутся. И мы им дадим бой. Кто не согласен?
Молчали, но Лемжа счёл это молчание знаком несогласия. Лицо его от обиды и злости перекосилось, палочки-усы тоже — один задрался вверх, другой опустился вниз. Увидел злорадную усмешку Збигнева, вскипел, вспылил. Однако гнев свой направил на всех вместе.
— Так что — побежим? Шмыгнём, как мыши, в лес? В кусты спрячемся? Тогда зачем у вас в руках оружие?
Микола выступил вперёд, сказал:
— Ну, попукаем мы из своих ружей, покажем, что мы тут — ловите нас!.. А потом все равно побежим. — Но увидев, как побелело лицо Лемжи, как вцепилась его рука в рукоятку пистолета, пошёл на попятный, отступился от сказанного: — Ну, коли все за это, так и я согласен…
Лемжа стал называть каждого по имени и спрашивать, что тот думает. Все соглашались с командиром. Спросил и Богушевича. Тот не спешил с ответом, понимал, что свой резон есть и у командира, и у тех, кто против боя. Действительно, хватит прятаться, пусть не думают, что с восстанием покончено, пусть усмирители не чувствуют себя как на увеселительной прогулке. Но бой — это кровь, своя кровь, а кто-то из них и жизнью поплатится. И оторвутся ли потом от погони?
Додумать ему не пришлось. Над обсаженной деревьями дорогой, идущей от хутора, поднялась пыль. Сперва только эта пыль и была видна. Лошадей различили, когда голова колонны уже приблизилась к затону и повернула к плотине.
— Панове, товарищи! Да не коснётся страх наших сердец! — с пафосом сказал Лемжа. — Встретим их огнём. По запруде они сюда не пройдут. Не послушаете меня — один пойду в бой.
Послушали. Зашевелились, поснимали с плеч ружья, у кого они были, подоставали пистолеты из-за поясов. Стали за деревья, нацелили дула на плотину. Двое повстанцев пробежали по плотине шагов двадцать, спрятались за вербами. Им двоим надо было стрелять первыми. Богушевич тоже стал за сосну, ружьё положил на сук, приклад прижал к плечу. С этого места плотина была видна до самого конца. Ветви посаженных вдоль всей плотины верб укрывали её шатром. Второй раз Богушевич вот так ждёт в засаде противника. Тогда первым в дозоре ехал весёлый казак с пшеничным чубом. Он, тот казак, и теперь перед глазами.
В этом дозоре были не казаки, а уланы. Группа небольшая, она и примет на себя огонь повстанцев. Подвергшись обстрелу, уланы, ясно же, не кинутся вперёд по узкой запруде, а побегут назад. И пока объедут затон, повстанцы успеют отойти в лес и скрыться. По лесу на лошадях вдогонку не поскачешь. Так думал Богушевич, так думал и Лемжа, и с ним теперь были согласны все остальные.
Дозорные ехали гуськом по двое — как позволяла ширина плотины. Гнедые лошади вздёргивали головы, мотали ими. Они все ближе и ближе, уже на середине плотины. Уланов в дозоре — десять, основная колонна ещё только подходит к хутору.
Богушевич ждал, когда выстрелят те, кто притаился за вербами. Они выстрелили одновременно. Одна пуля попала в коня, конь встал на дыбы, рухнул на колени и свалился на бок, придавив ногу улана. Выстрел второго повстанца убил конника, ехавшего рядом с тем, который никак не мог выбраться из-под коня. Убитый стал сползать с седла вниз, но не сполз, ноги зацепились в стременах, а конь отпрянул в сторону и поскакал назад с убитым седоком на спине. Затрещали ружья остальных повстанцев, стрелял в кавалеристов и Богушевич.
Не получилось так, как думали. Уланы не повернули коней, а спешились и стали отстреливаться. Лошади сами, без седоков, помчались по запруде назад. Шмякнула пуля о ствол сосны, возле которой стоял Богушевич, другая свистнула над головой. Он укрылся за деревом, прижался к нему боком, зарядил ружьё, стрелял туда, под вербы, где залегли уланы. Раненый конь заржал отчаянным, смертным криком и стих. А улан все никак не мог выбраться из-под него, упирался руками лошади в спину и наконец высвободил ногу. Однако встать, видно, не мог и пополз к вербе, прячась за лошадь.
В этот момент его и достала пуля. Улан оглянулся назад, вытянул шею, чтобы увидеть, кто же это в него стрелял, несколько секунд глядел с перекошенным, жалобным лицом на лес, туда, откуда раздался выстрел, и вдруг повалился, лишившись последних сил, застыл. Остальные уланы, отстреливаясь, отступали.
— Ага, получил, — подбежал к Богушевичу Лемжа. — Это я его, я! — махал он пистолетом в ту сторону, где лежал убитый. — Вот как мы их встретили. Вот как. Побежали, как зайцы. Они побежали, а не мы… — Он был возбуждён, на худых щеках пламенел лихорадочный румянец, глаза горели нервным, нездоровым блеском. Лемжа не прятался за деревьями, как другие повстанцы, даже тогда, когда близко свистали пули, и не стоял на месте, перебегал от одного бойца к другому, считал, что он, как командир, должен быть на виду.
Микола не стрелял, у него не было ружья. Он лежал на земле, время от времени приподнимался на руках, оглядывался на своих и радовался, что все пока живы.
Возбуждение и боевой дух охватили не только Лемжу, а многих: вот же маленький отряд, а дал бой неприятелю, выиграл его и на месте стычки два убитых улана и лошадь…
Стрельба стихла, уланы на том конце плотины сели верхами, помчались к хутору. Лемжа крикнул, чтобы бойцы подошли к нему. Он часто дышал, словно после долгого бега. Четырехугольная шапка-конфедератка сбилась на затылок, волосы сползли на лоб до самых глаз.
— Ну, — крикнул Лемжа, — кто не верил, что мы ещё можем воевать? Кто? Видели, как они побежали? Причина наших неудач в том, что многие потеряли веру в победу. А мы должны верить в неё. Оправдать волю народа и волю Польши — вот наша цель. И за это кровь свою отдадим, головы сложим…
Лемжа уже не мог остановиться, его прорвало. Долго ещё он витийствовал о великих задачах, которые история и польский народ возложили на их плечи. Был весь в движении, энергично размахивал пистолетом, будто выступал не перед двумя десятками бойцов, а на многолюдной площади.
А Богушевич не сводил глаз с убитых коня и улана. Конь-то был ещё жив, пробовал шевелить передними ногами, разевал рот, жадно глотал воздух, которого ему уже не хватало. Зубы у коня белые, молодые. Под ним большая лужа крови, кровь чёрная, на ней — нападавшие с вербы жёлтые листья. А улан не шевелился. С болью и жалостью глядел на него Богушевич, ждал, хотел, чтобы шевельнулся — может, не убит, а только ранен? Думал о доле солдата, и мысли были болючие, как раны. Вот же живой был хлопец, молодой, здоровый, конечно же, из крестьян, может, с Могилёвщины или из-под Мозыря, дослуживал свой срок, весной домой собирался, коня своего, как все крестьяне, любил… И в одно мгновение его не стало. А ведь хлопец этот, как и остальные уланы, выходец из того народа, за счастье и волю которого он, повстанец Богушевич, воюет, а воюя, вынужден стрелять в них, убивать, как и они в него стреляют, чтобы убить.
Лемжа кончил ораторствовать, засунул пистолет за пояс. Достал из кармана несвежий, грязный платок, вытер лицо.
— Неприятель думает, что нас здесь много, — сказал он затем, — и пускай думает… Збигнев, — крикнул он и жестом подозвал его к себе. Тот подошёл не спеша, руки — в карманах сюртука. — Збигнев, мне бойцы без оружия не нужны. Иди и сними оружие с убитого.
Збигнев молчал, мрачное лицо перекосила едкая ухмылка.
— Не хочешь? Тогда ты свободен, Збигнев.
— Да, я свободен, — ответил тот и пошёл в глубь леса. Остановился, обернулся, сказал: — Если вы убили двух уланов и лошадь, думаете, будто выиграли войну? Бог тебе, Лемжа, не простит это сегодняшнее убийство. — И ни разу больше не оглянулся, скрылся в лесной чаще.
Микола, сидевший спиной к сосне, встал, опираясь на косу, воткнул её в землю, сказал:
— Я пойду, заберу, а то у меня ружья нет.
С ним пошёл и Богушевич. Захотелось посмотреть на убитого. Это желание возникло неожиданно для него самого. Они прошли вдвоём по плотине, не опасаясь, что с того берега их заметят уланы. Возле убитого остановились, сняли шапки. Улан курносый, веснушчатый, года, может, на три старше Богушевича. Микола снял с него ружьё, саблю, сумку с патронами. Конь был ещё жив.
— Слушай, хлопец, — сказал Микола, — конь, видишь, живой ещё. Пристрели его. Чего зря мучается.
Услышав его голос, конь приподнял голову, глянул на них, и были в его глазах такие тоска и отчаяние, такая немая мольба о помощи, что хотелось завыть. В лошадином зрачке Богушевич увидел своё отражение: боже, до чего он жалкий, уродливый.
— Пристрели коня, а, — снова попросил Микола.
— А ты? — спросил Богушевич и двинулся обратно.
— Не могу взять такой грех на душу, — говорил, идя рядом, Микола. — Конь же. Все понимает, только сказать не может.
Из принесённого оружия Микола оставил себе ружьё и патроны, саблю отдал бойцу, у которого была пика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43