А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Пошёл к становому и заплатил.
— Попробуйте. Мне неудобно, он мой подначальный.
Заиграли скрипачи, и Глаша снова пошла танцевать. Заказал помещик, который только что, уже в сильном подпитии, вошёл в трактир, и в душе Богушевича снова зашевелилось беспокойное и докучливое, как зубная боль, желание что-то вспомнить, снова подступила тревога и ощущение какой-то утраты, непонятная тоска, и он мучительно силился всколыхнуть что-то в памяти, скорее всего какую-то забытую встречу. Так иногда с ним бывало, когда после беспокойного сна, он, проснувшись, хотел вспомнить, что ему снилось, и не мог, расстраивался из-за этого, сердился.
Красивая Глаша красиво плясала, а детей у неё, верно, куча, они где-то в таборе, для них она и зарабатывает деньги. Соколовский тоже следил за ней. И когда Богушевич хмурился, щурил глаза, нервно тёр лоб, Соколовский, видно, догадавшись, что того что-то тревожит, переводил взгляд на него, смотрел с какой-то загадочной усмешкой. Богушевич, заметив эту усмешку, ещё больше хмурился.
Внезапно Глаша запела надрывным гортанным голосом:
Ай да-да, соколик ясный,
Возьми меня, девку красну,
На чужую сторону.
Ай да-да, соколик ясный…
«Боже», — чуть не вскрикнул Богушевич и даже привстал. Вмиг вспомнилось ему то, что так мучило. Как же он мог забыть? Роща, поляна, табор… И та же пляска под бубён, и та же песня… Тяжёлый, трагический для Богушевича момент, и цыганка своей пляской тогда спасла его…
Теперь все всплыло у него в памяти, и он удивлялся, что не мог вспомнить сразу. Время — неумолимый художник — затушёвывает все, заставляет забывать и боль. Заплыло то, давнее, другими надеждами, тревогами, другой болью, заботами о близких и хлебе насущном. Однако, припомнив то, далёкое, Богушевич не стал ворошить старое, перебирать в уме, отгородился от него, чтобы не бередить рану. Ещё не раз оно придёт на ум, не раз будет болеть душа от соприкосновения с тем горестным…
Проснулся Потапенко, потянулся к графинчику, но Соколовский подвинул его к себе.
— Хватит, брат. Вы, так сказать, уже дошли до кондиции. — И спросил, не может ли он пожертвовать на одно неотложное мероприятие тридцать рублей.
— Прошу простить, на какое?
— Чтобы накормить и спасти одних обездоленных детей.
Потапенко достал кошелёк, вынул три червонца.
— Кому дать эти деньги?
Соколовский взял их, спрятал в карман, рассказал про бондаря.
— Бондарю так бондарю, — зевнул Потапенко. — Идите, выкупайте ему корову. Все равно червончики ко мне же вернутся.
У Потапенко как раз хватило денег расплатиться с Фрумом. Из трактира выходили, поддерживая его под руки.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Дома свет горел только в столовой, значит, дочка Констанция, или Туня, как звали её родители, уже спала. Пожалел Франтишек, что поздно домой вернулся и не поиграл с ней. Габа услышала его шаги, когда он был ещё во дворе, вышла навстречу в коридор со свечкой.
— Добрый вечер, Габочка, — поздоровался Франтишек и поцеловал жену в щеку.
— Франек, ты пьяный! — воскликнула жена. — С кем пировал?
— Совсем случайно зашёл в трактир к Фруму.
— В трактир случайно не заходят, Франек, — сказала она, поставила подсвечник на столик в коридоре и вышла, нахмуренная, сердитая, часто шаркая домашними туфлями.
Франтишек не обиделся на неё за такую встречу, понимал, что ей ой как нелегко с утра до ночи вертеться одной по дому. Мужа не дождаться, кухарки у них нет, няня приходит только на день, постоянная прислуга им не по средствам. А муж в трактире гуляет… Разделся, надел халат, зашёл к жене, чтобы попросить прощенья.
— Понимаешь, Габа, день выдался сумасшедший, — начал оправдываться он. — Три дела по моему участку. Закрутился, весь день на ногах, некогда было и пообедать прийти. Ты же знаешь про это убийство из-за перстня. Страшное убийство. Кража ещё. Поручил Потапенко разобраться, а он у Фрума просидел. Там его и нашёл.
Габа молча собирала на стол. Плита ещё горела, тепло доходило до столовой. Возле печи на полу кипел самовар.
— Ты прости меня, я сыт, есть не хочу, чаю выпил бы… И вот ещё что: завтра с утра еду в Корольцы. Поджог там в имении.
Он поставил на стол самовар, достал из буфета стаканы, блюдца, ложечки — себе и жене. Налил в стаканы заварки, кипятку, большим тяжёлым ножом стал откалывать кусочки сахара от сахарной головы.
— Как Туня сегодня — не капризничала? — спросил он.
— Нет, хорошо себя вела.
— А уснула быстро?
— Только что. Все ждала папку своего и его сказку.
— Рассказала бы ей сама.
— Моих сказок не хочет слушать.
Жена ещё не простила ему того, что зашёл в трактир, не хотела мириться. Да какой жене понравится, что муж возвращается домой пьяный? Франтишек молча пил чай и больше не пытался смягчить и задобрить её — лучше помолчать, обида скорей пройдёт. Габа и чай отказалась пить. «А ну как твой муж был бы бражник, хоть бы такой, как Потапенко, что бы ты тогда запела?» — подумал Франтишек с улыбкой.
После продолжительного молчания жена заговорила первая:
— Так и не заметишь, как дочка вырастет. То со службы в темень приходишь, то из трактира. — Хотела, конечно, чтобы за ней последнее слово осталось, такова уж женская натура.
Возможно, они бы поссорились, разошлись по разным комнатам, если бы не Туня. Девочка выбежала из спальни в длинной синей ночной рубашонке, притопала босиком к отцу, потянулась к нему:
— Папка, а я не заснула, я тебя ждала.
Франтишек подхватил её на руки, подкинул до потолка, поймал.
— Ой, папка, ещё, ещё! — кричала счастливая Туня.
И он снова и снова подкидывал её, раскачивал, кружил и сам кружился с ней. Потом сел, притянул её личико к своему и, строго глядя в глаза, спросил:
— А почему ты не заснула? Вон уж волки пришли в город, чтобы утащить тех малышей, которые не спят.
— А меня волк не утащит. У нас двери и окна затворены, — сказала Туня и обеими руками схватила отца за усы. — Но, лошадка, но, — начала их дёргать.
— Притворщица, маму обманула.
— Ага, — радостно призналась девочка. — Я глазки закрыла, мама и думала, что сплю, перекрестила меня, поцеловала и пошла.
— Туня, в постель, — приказала мать. — Поздно. Слышишь?
— И правда, доченька, пойдём спать. Бай-бай надо. А то скоро баба-яга в окно метлой постучит и скажет: «А ну, давайте мне Туню, я её в дремучий лес заберу, там она у меня будет мышей пасти».
Он отнёс её в спальню, уложил, присел сбоку на скамеечке, поцеловал в кудрявую головку. Туня скинула с себя одеяло, задрала ноги.
— Не хочу спать, папа.
— А за это будешь у бабы-яги мышей пасти.
Туня села, задумалась.
— Папа, а если я мышку съем, киской стану?
— Ну и выдумщица, — засмеялся Франтишек. — Габа, ты слышала?
— Слышала, слышала, — крикнула жена из столовой. — Я вот её сейчас отшлёпаю, сразу угомонится.
— Папочка, я угомонилась. — Туня сделала вид, будто испугалась. — Расскажи сказку.
— Сказку? Ну, слушай… Жила-была, значит, на белом свете девочка. — Богушевич замолчал — сказку ещё надо было придумать. Туня требует, чтобы сказка каждый раз была новая. И тут же у него перед глазами встала дочка Серафимы, тех же лет, что Туня, такая же кудрявая, только худенькая, и ручки тоненькие, не то что Тунины пухленькие, будто ниточками перевязанные. Когда пришли за Серафимой, чтобы отвести в тюремную камеру, девочка эта — она сидела у неё на коленях — с плачем, криком, как клещами, уцепилась за шею матери, не оторвёшь. «Не дам маму, не дам. Она у меня хорошая!» И плакала навзрыд. Муж Серафимы силой забрал её от матери, так девочка чуть не захлебнулась от слез, вырывалась, царапала отца, била его кулачками… Не дай бог видеть такое. Даже у привычных ко всему, казалось бы, стражников, и у тех на лицах заходили желваки… «Мать в тюрьме, а тут трое детей её ждут. Только дождутся ли?»
— Папа, сказку! — дёрнула Туня отца за ус. — Слышишь?
— Да, — опомнился Франтишек, — значит, так. Жила-была на свете девочка.
— Папа, это уже другая девочка?
— Нет, та самая. И звали её… Не знаю как, — говорил он, а сам все думал о Серафиминой дочке. — Были у этой девочки мама и папа.
— Как у меня?
— Как у тебя. Только теперь та девочка осталась без мамы. У неё ещё две сестрички есть, одна постарше, другая помладше.
— У них мама умерла?
— Нет, они при живой матери — сироты. Пришли стражники с саблями и револьверами и забрали их маму в тюрьму.
— За что забрали?
— За что? Их мать сделала сиротами таких же трех деток.
В спальню вбежала Габа.
— Ты что ей на ночь рассказываешь?! Какие ужасы?! Господи, боже мой, совсем человек ума решился. Выйди, я сама её уложу. — Габа села на скамеечку, сложила руки на груди, сидела и молчала.
Туня сразу же крепко зажмурила глаза, сжала рот, даже личико сморщилось. Уже без притворства старалась заснуть, но нет-нет потихоньку посматривала, сидит ли ещё мать. Сама не заметила, как заснула.
Богушевич прошёл к себе в кабинет — маленькая комнатка, заставленная шкафами и этажерками с книгами. Вплотную к окну стоял дубовый письменный стол, на нем Богушевич увидел письмо из Кушлян — почерк сестры Ганны — и две свежие газеты. Взял ножницы, обрезал край конверта, достал письмо. «Вот ведь как обиделась, даже про письмо не сказала», — мысленно упрекнул он жену.
«Дорогие Франек и пани Габриэла, дорогая племянница Констанция, — писала Ганна, — письмо ваше получили и очень рады, что все вы, божьей милостью, живы и здоровы. Желаем вам быть такими всегда». Дальше шли домашние новости — какой урожай, сколько думают в этом году выручить с хозяйства и что ещё осталось сделать. Погода у них хорошая, солнечная, не нужно снопы сушить, они сухие, хорошо молотятся и без сушки. «Стряслась у нас в доме беда. Пустили ночевать нищих слепцов с мальчиком-поводырём. Напоили, накормили. Поводырю подарили ботинки, штаны, сорочку, что после тебя остались, а то хлопчик был в одних отрепьях. А он убежал от слепцов, не захотел больше их водить. Остались безглазые у нас в фольварке. Пришлось отвести их в Ошмяны, я их туда водила. Там нашли им другого сиротку.
…В Ошмянах встретила пана Лозовского, тебе он знаком по Вильне. Передаёт тебе привет и говорит, чтобы возвращался сюда, на родину.
…Прошлым летом молния попала в берёзу, сломало верхушку. А этим летом аисты там гнездо свили. Теперь у нас две семьи…
…Брат Франек и пани Габриэла, переезжайте вы сюда к нам куда-нибудь. Надо жить рядом, чтобы можно было вас видеть, слышать, обнять вас можно было.
Привет тебе от отца. Слабый уже он, хворает. Что ж, восемь десятков прожил. И муж мой, Адам, привет тебе посылает.
…А пан Лозовский собирается книжку стихов издать. Стихи он пишет на языке деревенских людей — по-белорусски. Он сказал, что и ты, Франек, писал в гимназии стихи не только по-польски, но и по-белорусски. Пан Лозовский хочет создать товарищество и издавать еженедельник на белорусском языке, а для этого ему нужны деньги и разрешение властей. Один раз власти ему уже отказали. Он обещал написать про все это тебе. Адрес твой я ему дала…»
Газеты Богушевич не стал даже разворачивать — взволновало письмо сестры, как волновало каждое письмо с родины. Ходил по комнате, думал, вспоминал близких, родные места. Как хотелось увидеть тот лесок, что подходил к самой усадьбе; какие там росли боровики, сколько было земляники!.. Там и люди родные, и язык родной, на котором, к сожалению, ни книг, ни газет нет. Лозовский собирается издавать еженедельник на белорусском… Богушевич знал этого юношу, в Вильне часто встречались. Он приходился родственником Юлиану Черновскому. Лозовский был старше их, гимназистов, уже служил в каком-то присутствии. Невысокий, кряжистый, молчаливый. Когда спрашивали, почему он всегда молчит, отделывался шуткой: «Меньше будешь говорить — больше услышишь…» Пусть бы ему повезло. Боже, помоги ему, шепни на ухо верховным цензорам, чтобы позволили создать такую газету, чтобы, наконец, и белорусы заговорили в книгах и газетах на своём родном языке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43