А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Упорство, с каким он гнул свою линию, вызывало уважение и заставляло признать, что в его действиях есть система. Иван Дмитриевич временно взял ее на вооружение, чтобы сформулировать для себя ряд вопросов. Попутно он заносил их в блокнот:
«1. Если допустить, что такого рода явления в принципе возможны и в будущем их природа получит научное объяснение, не тулбо ли видел Губин в ночь смерти Найдан-вана?
2. Если да, кем был создан этот призрак? С какой целью?
3. Был ли он послушен своему создателю? Если нет, не предназначались ли серебряные пули для его уничтожения?
4. Не этот ли фантом, являясь «в нужное время в нужном месте», укрепляет в сознании своей правоты членов обоих тайных обществ, описанных в «Загадке медного дьявола»?
5. Если да, нельзя ли предположить, что Великий магистр Священной дружины и Великий мастер палладистов Бафомета — одно лицо?
6. Если все написанное Роговым — правда, не это ли понял он, когда обезьяна сорвала маску с человека в крылатке?
7. Почему Довгайло постоянно обматывает шею шарфом? Не прячутся ли под ним следы обезьяньих когтей?»
Иван Дмитриевич закрыл блокнот, взял шляпу и скоро опять позвонил в дверь той самой квартиры, из которой недавно вышел.
— Мой агент поехал к вам в номера, но еще не вернулся. Сам я не ездил, — объяснил он выбежавшей навстречу Зиночке.
Без слов было ясно, что ее мужа здесь по-прежнему нет. Зиночка потянулась к вешалке, чтобы снять свое пальто, но Иван Дмитриевич удержал ее за руку:
— Погоди! Помнишь, ты рассказывала, как осенью, на даче под Териоками, Каменский стрелял в кого-то из револьвера? Повтори, пожалуйста, что он говорил тому человеку, прежде чем выстрелить.
— Он говорил: «Уходи! Добром тебя прошу, уходи!» Это все, что я могла разобрать.,
— То есть обращался к нему на «ты»?
— Да, эти слова я точно помню.
— Тебе не показалось, что твой дядя его боится?
— Да. Пожалуй.
— А что отвечал ему тот человек, ты не слышала?
— Да.
— Не могла разобрать слов или не слышала даже его голоса?
— Ни голоса, ничего.
— Странно, — отметил Иван Дмитриевич.
— Что тут странного? Был сильный ветер, шумело море.
— Почему же голос дяди ты слышала?
— Не знаю. Наверное, он стоял ближе к моему окну.
— И утром ты там ничего не обнаружила?
— Где?
— В том месте, где они стояли.
— Что я должна была там обнаружить?
— Кровь. Пятна крови на земле.
— Бог с вами! Я думаю, дядя стрелял в воздух, а тот человек испугался и убежал.
— Если это был человек, — сказал Иван Дмитриевич. Грянул звонок, Зиночка с просветлевшим лицом бросилась, к двери. На пороге стоял Константинов. Он вызвал Ивана Дмитриевича на лестницу и шепотом, чтобы не услышали в квартире, сообщил:
— Опоздали мы. Рогов мертв.
25
Константинов приподнял край простыни, Иван Дмитриевич увидел оскаленный рот, знакомое, но словно бы съеженное лицо. Подбородок, шея, ворот рубахи залиты хлынувшей из ноздрей и уже загустевшей кровью.
Окно комнаты, где жили Зиночка с мужем, выходило во двор, под этим окном он и лежал, но ни коридорный, ни дворник со швейцаром не видели, как Рогов поднялся к себе в номер, был с ним кто-то или нет, и не могли сказать, сам он бросился с четвертого этажа или его выбросили. Окно выходило в закоулок между глухими стенами, куда редко кто заглядывает. Сколько прошло времени, пока на Рогова не наткнулся дворник, никто не знал, но в тот момент он был еще жив и даже силился что-то сказать. В его невнятном хрипении дворник расслышал два слова: «Они есть».
Иван Дмитриевич задумался: «Они есть» или «Они есть…»? В зависимости от того, считать фразу законченной или нет, она допускала двоякое толкование. В первом случае слово «есть» указывало, что кто-то, какие-то люди или, быть может, вовсе и не люди существуют в действительности, тогда как до сегодняшнего дня Рогов не верил в их существование. Если же это слово рассматривать как глагол-связку, полагая фразу незаконченной, ее можно было истолковать в том смысле, что эти «они» есть то-то и то-то, то есть являются не теми, за кого себя выдают и кем Рогов считал их раньше, но представляют собой нечто принципиально иное, о чем он или сказать не сумел или не был понят.
Поднялись в комнату Роговых. Здесь царил еще больший бедлам, чем вчера, даже письменный стол уже не казался оазисом порядка. Иван Дмитриевич подошел к столу и вздрогнул, узнав лежавшую на нем газету. Это был свежий выпуск «Санкт-Петербургских ведомостей», перегнутый таким образом, что корреспонденция о найденной в дюнах мертвой обезьяне сразу бросалась в глаза.
Когда он в третий раз переступил порог той же квартиры, там было тихо, опустевшие вешалки поблескивали медными крюками. Горничная объяснила, что поминки закончились, гости разошлись полчаса назад, но некоторых, самых близких, вдова повезла к себе в Караванную.
— Постойте, господин Путилин, — сказала она, — не уходите. Барыня знает, что вы у нас были, и хотела вас видеть.
Он понял, что речь идет о матери Каменского. Прошли в полутемную комнату, пропахшую кошками, сердечными каплями, затхлыми тряпками и еще чем-то потаенным, тошнотворно-телесным. На кровати среди вороха подушек сидела грузная старуха в пышном трауре, с лицом белым и неподвижным от толстого слоя пудры. Иван Дмитриевич услышал ее астматический шепот:
— Действительно, у вас есть что-то обшее.
— С кем, простите?
— С Путиловым, как он описан у Коленьки… Анюта, — обратилась она к горничной, — там на столике книга Евгения Николаевича. Подай мне.
— Николая Евгеньевича, — машинально поправил Иван Дмитриевич.
— Нет, голубчик, я говорю о моем покойном муже. Он был консулом в Монголии и незадолго до смерти опубликовал свои мемуары под названием «Русский дипломат в стране золотых будд». Хочу показать вам одно место.
Взяв книгу, но не раскрывая ее, она продолжила:
— Как-то нынче осенью Коленька повздорил с женой, напросился ко мне ночевать и перед сном, в постели, перечитывал воспоминания отца. После я обнаружила, что он отчеркнул один абзац и написал на полях нечто невразумительное, но, видимо, важное для него. Два часа назад я показала это Петру Францевичу, чтобы узнать его мнение. Он стал меня успокаивать: мол, не стоит искать тут какой-то особенный смысл, однако сам не мог скрыть волнения. По-моему, он что-то понял, но не захотел мне говорить.
Книга наконец была открыта на закладке и подана Ивану Дмитриевичу. Справа, вдоль верхнего абзаца, растянувшегося на три четверти страницы, шла карандашная черта, рядом по вертикали написаны два слова: «Они есть!» Восклицательный знак делал их толкование единственно возможным.
Старуха внимательно наблюдала за ним.
— Кажется, господин Путилин, вы что-то поняли?
— Пытаюсь понять.
— Вы лжете, но я не в обиде. Не хотите сейчас говорить, не надо, я потерплю. Коленька тоже не захотел объяснить мне, что означают эти слова и почему он их написал именно здесь. У него с детства бывали странные фантазии. Тогда я не придала этому значения, но теперь, когда его больше нет, не могу избавиться от чувства… Вы читайте, читайте, что он отчеркнул… Сердце подсказывает мне, что это каким-то образом связано с его смертью.
«Культ докшитов, — прочел Иван Дмитриевич, — распространен во многих монгольских монастырях, но, насколько я могу судить, его признанным центром является ургинский Чойджин-сумэ, храм в резиденции главного монгольского оракула Чойджин-ламы. Иноверцы сюда не допускаются, да и простые кочевники-ламаиты редко имеют возможность наблюдать отправление этого мрачного культа, совершаемое в узком кругу посвященных и, надо прямо сказать, противоречащее популярным в нашей интеллигентной среде представлениям о буддизме как религии в высшей степени гуманной. Даже если считать, что кровавая атрибутика таких церемоний есть всего лишь метафора, то есть нечто отвлеченное и в силу своей умозрительности вполне безобидное, все равно сам этот метафорический язык процвел на той духовной почве, где цветам гуманизма попросту не хватило бы влаги.
По рассказам участников подобных церемоний, на чью добросовестность я всецело полагаюсь, перед началом служения в честь, например, одного из Восьми Ужасных, Чжамсарана, ритуальную чашу из черепа наполняют кровью жертвенного быка, тем временем собравшиеся в дугане ламы и хувараки-послушники погружаются в созерцание. Их цель — представить себе все пространство мира абсолютно пустым. Затем в этой пустоте они должны увидеть безграничное волнующееся море человеческой крови. Из волн встает четырехгранная медная гора, на вершине ее— солнце, лотос, трупы коня и человека и на них — Чжамсаран. Он коронован диадемой с пятью черепами, его глаза выкачены, пасть ощерена, четыре острых клыка обнажены. Брови и усы пламенеют, как огонь при конце мира. В правой руке, испускающей пламя, он держит меч, в левой — сердца и почки врагов «желтой религии», под мышкой у него зажато красное кожаное знамя. Его окружают небесные палачи и меченосцы, облаченные в кожи грешников, покрытые пеплом погребальных костров и пятнами трупного жира. Одни грызут вырванные из тел внутренности и слизывают с них кровь, другие гложут кости, высасывая костный мозг. По бесчисленности они подобны каплям воды великого моря. Каждый имеет на голове букву ом, на горле — ма, на сердце — хум».
А рядом рукой Каменского написано: «Они есть!»
Из записок Солодовникова
Примерно на полпути к Барс-хото отставший от основных сил бригады ойратский дивизион, где в тот день находился Джамби-гелун с хубилганом, неожиданно был атакован ватагой союзных китайцам заалтайских киргизов. Внезапность нападения не принесла им успеха, после короткого боя они бежали, оставив несколько убитых и раненых. Один из последних, тяжелораненый молодой киргиз, сидел, опершись спиной о камень, и спокойно смотрел на скачущих к нему монголов. Первый, подъехав, пронзил его пикой. Киргиз слегка подался вперед, когда пика была выдернута из раны, но даже не застонал. Удар саблей также не вызвал у него стона. Тогда по действительно древнему, а не вычитанному у Брюссона обычаю ему распластали грудь, вырвали сердце и поднесли к его же глазам, но киргиз и тут не потерял угасающей воли. Он еще сумел отвести глаза в сторону и, по-прежнему не издав ни звука, тихо умер.
К счастью, всего этого я не видел, а только слышал от командира дивизиона. Закончив рассказ, он добавил, что Джамби-гелун распорядился прямо на месте снять с убитого киргиза кожу и засолить ее для сохранения. Я содрогнулся, мгновенно усомнившись в целесообразности моего дальнейшего пребывания среди этих живодеров, но мне тут же объяснили смысл содеянного. Оказывается, при совершении некоторых обрядов, связанных с культом докщитов, на полу в храме расстилается полотно в виде человеческой кожи: оно символизирует поверженного мангыса, злого духа. Ламы попирают эту «кожу» ногами в знак не то абстрактного торжества добра над злом, не то, конкретно, будущей победы Ригден-Джапо над неверными и триумфального шествия «желтой религии» по всему миру.
В старину, объяснили мне, при таких церемониях употреблялись настоящие кожи настоящих мангысов, но теперь их почти нигде не осталось, приходится использовать полотняные имитации. Заодно я узнал, что Джамби-гелун лишь приказал сохранить кожу этого киргиза, а мангысом его признал наш, условно говоря, Найдан-ван, умеющий распознавать мангысов под любым обличьем. Как считал командир дивизиона, в данном случае это было не так уж и трудно. Беспримерная сила духа, проявленная этим киргизом перед лицом смерти, выдавала в нем существо демоническое.
Я, впрочем, не сомневался, что инициатором всего дела явился Джамби-гелун. Опытный пропагандист и агитатор, он, вероятно, хотел продемонстрировать личному составу бригады, что если мы сумели справиться с мангысом, то китайцы нам тем более не страшны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46