А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

сюда как нельзя кстати подходил и образовавшийся из-за наклона головы двойной подбородок: «Мы с тобой соотечественники». На шее был узкий обруч света: «Хватит на двоих», а палец ничем не занятой руки твердо лежал на книге: «Обыденный, как ты».
Зоргер снова сел за стол и начал, вместо того чтобы передвигать фигуры, говорить. Сам все еще как будто бы невидимый, он заглядывал в лица другим так, словно уже был отделен от них, но не в результате скачка во времени, а в результате плавно (по мере говорения) отодвинувшего его падения во времени, которое он, пока говорил и рассказывал, постоянно ощущал как ровное мягкое касание; вот так, неторопливо оправдываясь, Зоргер подумал про себя: «То, чем я представлял себя в собственных мыслях, – это все пустое; я лишь то, что мне удалось вам сказать».
Где-то совсем рядом – детский смех; а потом, вдалеке – крики чаек. Зоргер был теперь настолько спокоен, что взял и рассказал о «лишении его пространства» на воображаемом «перевале»:
– Сегодня в одночасье меня оставила сила, и я утратил мое особое чутье форм земли. В одно мгновение мои пространства перестали поддаваться называнию и даже уже не стоили того, чтобы их называть.
Затем он сумел возвысить голос и сказал:
– Послушайте меня. Я не хочу пропадать. В миг великой утраты у меня обнаружился рефлекс ностальгии, щемящее желание вернуться, но не только в какую-то страну, не только в какую-то определенную местность, а в родной дом; и все же мне хотелось остаться жить на чужбине, среди тех немногих людей, которые были бы не слишком близкими. Я знаю, что я не какой-нибудь злодей. И я не хочу быть посторонним. Когда я вижу себя идущим в толпе, я полагаю, что имею на это полное право. Я даже видел вполне доброжелательные сны о тех, кто желал мне смерти, и часто чувствую, что у меня есть силы простить и примириться. Быть может, это слишком дерзко с моей стороны – желать гармонии, синтеза и радости? Быть может, совершенство и свершение просто мои навязчивые идеи? Я воспринимаю это как свой долг – становиться лучше: еще больше стараться быть самим собою. Мне хочется быть хорошим. Порою я чувствую потребность в греховности, но вместе с тем меня преследует идея наказания; и тогда снова появляется потребность в Вечной Чистоте. Сегодня я вспомнил об избавлении: но при этом мне в голову пришел не Бог, а культура. У меня нет культуры; и у меня не будет культуры до тех пор, пока я буду оставаться неспособным к восклицанию, пока я буду жаловаться на самого себя, вместо того чтобы просто строго жаловаться. Я не желаю быть тем, кто расточает себя в жалобных стенаниях, я хочу быть могучим телом плача. Мой клич: Ты мне нужен! Но к кому я взываю? Мне нужно к своим, я хочу к себе подобным. Но кто они, эти подобные мне? В какой стране? В каком времени? Мне нужна уверенность в том, что я это я и что я ответствен за других. Я могу жить! Я чувствую, в моей власти сказать все как есть, и все же я совершенно не хочу ничем быть и не желаю ничего говорить: быть всем известным и не известным никому, исполненным жизни живым. Да, я чувствую периодическое право на вселенную. И моя эра – сейчас; сейчас – Наша Эра. Так вот, я претендую на весь мир и этот век – ибо это мой мир и мой век.
Зоргер увидел, что он мотает головою, как какой-то странный, но вместе с тем и гордый зверь (и одновременно шевелит локтями, нелепо пытаясь взмахнуть крыльями), и ему вдруг захотелось после такой длинной речи чего-нибудь «сладенького», и хозяйка выдала ему штрудель. Он изъявил желание под это послушать еще и музыку, а потом разговорил соседей, которые принялись ему рассказывать свои истории. Чтобы показать себя его союзниками, они начали с различных несчастных случаев, но скоро уже оставили эту тему и начали ему описывать – при этом спокойное повествование постепенно превратилось в оживленный диалог, который они разыграли по ролям, время от времени перебивая друг друга, – как они познакомились и поженились. Зоргер поблагодарил за «настоящий ужин» и добавил:
– Пожалуйста, не забывайте меня.
Уже потом, на обратном пути (он пошел, не задумываясь, кратчайшим путем через лес к пляжу), он вспомнил, что они рассмеялись, услышав его последнюю фразу, и в этом было не только желание возразить, но и какой-то испуг, как будто о таких вещах не шутят; вот почему он добавил теперь про себя: «Мне бы хотелось в скором времени снова сидеть под вашим абажуром».
Ночь была теплой и без тумана. Еще среди деревьев он с удовольствием почувствовал морской песок под ногами. Стаи листьев неслись по хвойному лесу, застревали в траве, цепляясь как за колючую проволоку, и при ближайшем рассмотрении оказывались высохшими лохмотьями водорослей. Послышалось шуршание велосипедных шин по песку – это пробежала какая-то собака. Ветер, трепавший карликовые сосны, гудел как в корабельной роще. Зоргер лицом улавливал дыхание воздуха, словно это была сама вновь обретенная реальность, которая и веет на него ветром счастья.
Навстречу заворачивающему за мыс дюны, как за угол дома, неожиданно выкатилось с шумом море, выплеснув к нему белую волну прибоя, лицо которой, заброшенное высоко в ночное небо, на какое-то мгновение как будто застыло там, а потом, нацелившись в пространство нарождающейся новой светлой пены, разбрызгивая коричневеющие в падении хлопья, ринулось вниз, растекаясь во все стороны. Сразу после этого океан, вместе с луною и зависшими над волнами чайками, стянулся в знакомую ему картину, и Зоргер пошел прочь от водной равнины, чей ухающий гул напоминал промышленные звуки. Он избегал смотреть туда, и только глядел себе под ноги, которые, где-то далеко-далеко внизу, будто с высоты птичьего полета, топали по песчаной поверхности. «Закрой врата твоих чувств».
Он побежал; какое-то время он бежал не глядя; потом снова перешел на шаг, с закрытыми глазами, все время замедляя ход. Теперь прямо по кромке воды ехал трамвай, со старомодным скрежетом колес по рельсам. Он продолжал идти, и постепенно шум моря, напомнивший ему вдруг грохотание телеги, превратился в звуки его прошлого. На лесопильне разгружали под беспрерывный грохот инструментов и визг пилы доски, падавшие с громким треском; а грузчики спокойно перетаскивали, не обращая ни на что внимания, тяжелые предметы. Шум не был равномерным, часто в потоке звуков вдруг образовывалась, словно рассчитанная на долгий срок, почти что благостная тишина, внутри которой можно было уловить только мелкие звуки поглощенного собою хозяйства: поднимающееся молоко на плите, кипящую воду, постукивание спиц, теперь вот у ведра упала дужка. (Казалось, будто все море удалось собрать в одну кастрюлю.) Потом кто-то прыгнул в бассейн и шлепнулась пощечина. В разбухающем городском шуме раздался глухой хлопок, и вслед за этим чье-то тело рухнуло на землю. На молочный лоток выставлялись бидоны. Звяканье кадила; потом – учебные команды. Гулкое урчание танков; треск и грохот; потом какое-то время была война. А затем настала мирная тишина; или нет? Перед открывшим глаза Зоргером простиралось над морем до самого горизонта бескрайнее античное пространство с колоннами.
За последней колонной как раз зашла луна, и на несколько мгновений, совсем недолго, там получилось предзакатное лунное небо, со стеною облаков, подсвеченной снизу, цвета металлургического завода; потом небо стало черным, как везде, и только звезды смутно мерцали в дымке волн.
Зоргер почувствовал море в затылке, который превратился теперь в большое, очень холодное место. Гребешки волн стали снежными горными хребтами. В воздухе потянуло запахом пожара, и вот впервые тут на побережье он испытал чувство осени. Морская осень и пространство с колоннами: мир снова постарел. Он стоял в этом времени года, как будто наконец добрался. Его тело стало осязаемым на границе пересечения земного царства, воды и воздушного пространства, и он снова ощутил в себе, впервые после долгого-долгого перерыва, превратившуюся в неистовое желание выскочить из груди силу тоски; и он подумал, как хорошо будет скоро очутиться в постели.
Он побежал назад к дому. В пустой спальне другого дома, как всегда, уже с раннего вечера горели лампы у кроватей. Соседи сидели в полумраке гостиной, и муж держал жену за руку. Река возвращения: подгоняемая теплым током крови, бегущей по сосудам, приближалась – подрагивающая гладкость – индианка. На него навалилась усталость, от которой ему хотелось только просто лежать в темноте и слушать. Тикали часы, как будто кошка чесала себе за ухом; а потом замурлыкала райская обитель черно-белого сказочного животного.
Зоргер лег в постель и, наблюдая за равномерными вспышками маяка на «Land's End», задевавшими комнату, принялся ждать, пока придут к нему идеи снов. Он даже дерзнул подумать о своем ребенке – что за все эти годы ему ни разу не удавалось: при первой же попытке голова превратилась в камень. Теперь же он чувствовал тяжесть только в лице, в котором сомкнулся горячий кулак. Но он ничего не имел против этой жалости к самому себе: потому что при этом явно обозначилось желание веры, которая могла бы придать ему форму на более длительное время, чем это получалось в те просто внезапные моменты, когда он думал о любимом. «Если я увижу это снова. Я буду этому молиться».
Благодарный, он натянул на себя одеяло. Только дети и женщины делали его реальным. Во сне из моря вышла пеннорожденная и возлегла рядом с ним. Всю ночь они тихонько лежали рядом; глаза к глазам, уста к устам.
«Несколько восходов солнца спустя» (так действительно воспринимал он это последнее время на Западном побережье) Зоргер увидел себя одним все еще осенним утром за собиранием чемодана. Предстоял отъезд в Европу. Дом был уже почти пустым, без штор и ковров, и только в одной комнате стоял еще деревянный стол и складной стул, а в другой – сдвинутая по диагонали кровать. Зоргер многое выкинул, что-то раздарил; в чемодан пошли аккуратно сложенные стопки фотографий и полевые дневники за последние годы, да еще несколько мелких вещичек, которыми он пользовался каждый день и которые были ему тоже дороги. Он уже оделся в дорогу, заношенная льняная рубашка, которая так благодатно ложилась на запястья, парадный синий «европейский» драповый костюм, брюки от которого слегка прилипали под коленками, и тонкие шерстяные носки, которые его так дружелюбно грели снизу и гнали тепло наверх; обувью ему служили высокие северные ботинки на шнурках. Оглядев себя со всех сторон, он произнес благодарную речь в адрес своей верной одежды.
Воздух был свеж и прозрачен: «Чудесное утро, американское утро!» Солнце заливало пустую комнату и падало на пол, как бывает в салоне корабля, а пассажир, стоя рядом с собранным чемоданом, читал последнюю почту. При этом он все время поглядывал в сторону соседского дома, где во всех комнатах шло мельтешение: дети собирались в школу, муж – на работу. При всей суете семейство демонстрировало по временам совершенную неспешность: муж замирал, склонившись над своею папкой, которая была раскрыта на небольшой наклонной подставке, как требник; жена прихлебывала с почти что гротескной грациозностью свой чай; а дети, уже натянув ранцы, стояли, углубившись в созерцание бегающей по столу юлы.
Лауффер писал: река встала. В первое время он, выходя на улицу, натягивал шерстяную маску на лицо, но теперь, следуя примеру индейцев, стал ходить даже в расстегнутой рубашке. Его собственное исследование, сообщал он, представляется ему «все более фантастическим» (каждая дополнительная возможность – которой он чувствовал себя обязанным воспользоваться – уводила его в бесконечность). Он считал, что они с Зоргером идеальные конкуренты: для Зоргера, дескать, важным представляется развеществление, а для него – полнота вещественности, отсюда его проблема сводится к избытку «языка», в то время как Зоргеру угрожает «безъязыкость».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23