А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Акации, как водится с темными колючками, росли тут только кустами, а не деревьями. От ярко-красных ягод рябины, внутри с ледяною мякотью, холоднее любого снежка, еще долго жгло ладони. Кирпично-красный цвет ивовых веток как на картинках. И почти такой же коричневый цвет косматой медвежьей шкуры, прибитой гвоздями к стене сарая.
Первые движения – легкий туман над поверхностью воды, тянущийся на восток. Из отверстий в глиняном берегу вылетело несколько ласточек-береговушек, которые тут же вернулись назад. Черные дворняги копались в мусоре, а потом превратились в гигантских ворон, взмыли в воздух и принялись кружить, с шумом взмахивая крыльями, над человеком; с хриплыми призывными криками они развернулись и полетели прочь; одна из них сделала еще круг над стоящим, она летела совершенно беззвучно и так низко, что взмах ее крыльев можно было принять за гудение приводного ремня.
Выброшенные за ночь на берег рыбы уже все были съедены; от выклеванных глаз остались только тут и там следы на мягком песке. Бездомная собака рыскала по берегу, серебристо-серого цвета, с голубоватыми глазами и белой мордой: настоящее лицо. Она подцепила мертвую чайку и принялась таскать ее по песку, вгрызаясь в нее клыками – единственный звук во всей округе. Цепные псы в поселке повылезали из землянок и, разбежавшись, насколько позволяли цепи, в стороны, скулили и подвывали, пока еще со сдержанной яростью.
Потом подключился обычный утренний шум от транспорта, но на земле не видно было ни одной машины, зато над кустами возникло множество небольших самолетов, и такие же небольшие самолеты загудели в пространстве на той стороне реки. «Ты должен знать, что еще ни один человек на свете не отдавался настолько, что ему уже нечего было бы больше отдать».
Кого ему чтить? Разве почитание не было его сокровенной потребностью? Разве он не хотел быть зависимым от кого-нибудь? Есть ли на свете тот, для кого он мог бы сделать что-нибудь? И где он теперь?
Банки из-под пива, не просто сплющенные колесами машин, но еще и вмятые в грунт дороги, являли собою неопровержимое доказательство дошедшего до предела насилия и неведомого ему доселе отчаяния, которое он теперь отчетливо ощущал, отчаяния от неисправимости дефекта и каменного отсутствия, от которого теперь взвыли все собаки в деревне, заходясь в бешеном лае.
Коллега Лауффер, облаченный уже в свою неизменную жилетку с множеством карманов и высокие сапоги, бегал теперь где-то на заднем плане перед развевающейся на ветру сетчатой корзиной, которая помещалась над входной дверью, и играл сам с собою в баскетбол, а Зоргер на подходе к дому прибавил шагу, подбежал и, перехватив у приятеля мяч, включился в игру.
Солнце начало подниматься, далеко-далеко в долине, медленно и немного под углом, оно затемнило ландшафт густыми тенями: и эта темнота или, скорее, тьма повисла на целый день, зияя между деревьями и кустами провалами, которые практически не уменьшались и никуда не смещались; и вот на этом самом месте с того самого момента, когда Зоргер включился в игру, время перевоплотилось, как на открытой сцене, в сумеречно-солнечное пространство, обыденно, без смены дня и ночи, и он утратил самоощущение: он не был ни активным носителем действия, ни бездействующим, ни вмешивающимся в ход событий, ни свидетелем.
Он как раз отпихнул своего противника, понюхал мяч, вдохнул запах чужого пота, потом своего, а сильный Лауффер обхватил его за пояс и, не церемонясь, отставил в сторону, – когда несколько отдельных ласточек, покинутых стаей, с белыми брюшками, более круглые и мелкие, чем в других местах, выпорхнуло из своих гнезд на берегу и устремилось на середину реки, чтобы потом, словно долетев до невидимой запретной черты, резко развернуться и полететь обратно, и так они носились целый день, повторяя это свое двучастное длинно-короткое движение, и все последующие дни, пересекаясь порою с неторопливо летевшим вверх по течению светло-белым орлом, с которым они проделывали тогда какую-то часть пути.
В этом временном пространстве царило бесконечное настоящее, бесконечная всеобщность, бесконечная обитаемость. Настоящее являло собою всесущее, где некогда любимые умершие дышали вместе со всеми, а самые далекие возлюбленные, находясь в доступном пространстве, чувствовали себя защищенными и пребывали в хорошем расположении духа; всеобщность была чужбиной, в которой не было больше вынужденного бегства или возвращения домой, как не было и принудительного участия в привычках местных коренных жителей; и обитаемость означала одомашненность и офабриченность всей местности, где была возможна индивидуальная отделенность при отсутствии необходимости следовать устоявшимся привычкам, какие обычно вырабатываются в жилых помещениях.
Осеннее солнце светило слабо, быть может, оно было жарким, а может, оно поблескивало где-то там, на поверхности воды, – в любом случае оно было чем-то большим, чем просто равнодушный источник света за спиной или перед глазами. И листья падали на тарелки, расставленные на столах, вынесенных на улицу, или сбивались в светлые стаи и неслись по течению реки; а может быть, это были вовсе не листья, птицами они вспархивали из травы и исчезали в кустах, застывали на месте, скованные закружившим их ужасом, чтобы потом помчаться земными тварями совсем в другом направлении, или выглядывать лягушачьими головами из-под желтого слоя листвы в черноватом болотце, или упасть на землю диким зверем, убежавшим далеко-далеко в долину и настигнутым пулей; а может быть, все это в конечном счете было лишь листьями (подобно тому как тела птиц, падавших с деревьев, оказывались всего-навсего корой, облетавшей на ветру).
В это время такие процессы протекали не просто как странные недоразумения, возникшие по безобидной неосмотрительности того, кто случайно упустил из виду отдельные детали и все перепутал, они были настойчивыми знаками, обращенными к самим процессам, которые, подобно времени года, преобразующемуся в большой круг («годовой цикл»), могут, каждый в отдельности, независимо от того, кто наблюдает за этим в данный момент, превращаться из однозначных временных процессов в многообразные пространственные события: путаница лишь на первый взгляд, на самом деле преображения, столь желанные вовне, там, где, согласно законам природного действа, в глубоком смотровом пространстве происходят «постоянные, уникальные» встречи растений с животными, с людьми, а также отсутствующего с происходящим там. Пейзаж, смешав в процессе преображения историю Зоргера с событием северной осени, превратился снова под действием этой человеческой истории во временной свод, внутри которого все еще пребывал этот самозабвенный человек, без судьбы, но и без ощущения неполноценности (вообще избавленный от чувства перемен).
В пейзаже даже было место (которое Зоргер каждый день зарисовывал), где вся эта всемирная история, в которой больше не происходило ничего выдающегося или хотя бы неожиданного, разворачивалась перед его взором в обозримом пространстве. Это место не то чтобы бросалось в глаза, как определенная точка или пятно; оно возникало лишь по мере того, как рисовальщик углублялся в процесс рисования, и только потому поддавалось описанию.
Речь шла о срединном участке совершенно обычного ландшафтного среза, выбранном Зоргером из-за изломанной линии, возникшей вследствие землетрясения на переднем плане, и фрагмента лёссовой террасы вдали. Этот срединный участок, в котором не было ничего особенного – ни единой ландшафтной формы, никакой заболоченной впадинки – и который он зарисовывал, подчиняясь своеобразному чувству долга, превратился со временем без каких бы то ни было усилий с его стороны в совершенно самостоятельную часть пейзажа. Это была совершенно гладкая степная поверхность, без древостоя или подлеска, с несколькими хижинами и прямой, будто начерченной по линейке, дорогой перед ними, на заднем плане ограниченная не слишком плотным лесным массивом, который, однако, был достаточно близко, чтобы хорошо видеть его, в то время как все то, что располагалось на переднем плане, все эти бесчисленные мелкие формы, доступные непосредственному наблюдению, складывались в глазах рисовальщика в некую разбитую на множество садовых участков полосу, тянувшуюся как будто по краю леса: между этими двумя участками, отчетливо выделявшимися на фоне общей картины пейзажа, виднелась бесформенная промежуточная территория, которая между тем находилась на одном и том же уровне с ними, как будто помещенная туда кем-то, напоминая луг, образовавшийся за несколько недель, и вместе с тем являя собою в конечном счете образец человеческой долины в области вполне допустимого вечного покоя.
Пересекавшие эту осенне-солнечную территорию индейцы передвигались по ней каждый божий день либо влево, по направлению к работе, либо назад, вправо, следуя домой, точно так же как их дети по утрам отправлялись в школу, каждый сам по себе, с тем чтобы днем, уже группами, вместе идти домой: здесь и проходили все их жизненные процессы без каких бы то ни было особых происшествий; всякий, кто вступал на эту сцену, заменял собою того, кто только что сошел с нее на другом конце; те же, чьи пути пересекались, останавливались ненадолго и снова расходились, они перемещались только между дворами и никогда не выходили за пределы общего пространства, занимаемого деревней, а лающие собаки в кузовах грузовиков выполняли роль их домашних животных, которых они выводили на прогулку.
Совершенно иначе, чем в супермаркетах, или в клубе, или в баре, выглядели все эти находящиеся в постоянном движении люди, перемещавшиеся по срединному участку, являя собою крепкое, живое, а по временам и весьма жизнерадостное сообщество; эта картина разрушала представление Зоргера о них, сложившееся из множества предубеждений, и он знал, что может верить этой картине. До сих пор индейцы действительно представали нередко как некая враждебная раса, а он сам был на их территории незваным гостем, который к тому же, если судить по внешним признакам, принадлежал к западной части мира. «Великий индейский народ» – так мог он когда-то думать про себя, теперь же, когда его наконец перестали воспринимать как «чужака» и вообще как «другого», он позволил себе включиться в их жизнь или же был просто рядом, что воспринималось как само собой разумеющееся; в результате их бесконечные ругательства в адрес «белых» относились к нему лишь в последнюю очередь.
Все эти месяцы они просто не замечали Зоргера. Они глядели прямо перед собой, когда он проходил мимо, иногда слегка задевали его, а потом оборачивались ему вслед, чтобы посмотреть, что это за препятствие возникло у них на пути, как оборачиваются после столкновения, чтобы понять, что это был за предмет, из-за которого все произошло; теперь же, когда он стал относиться к ним как к равноправным членам единой деревенской общины, он заметил, что и они со своей стороны стали хоть как-то его воспринимать, и он узнал, что только самому себе обязан тем, что они его не презирают. Правда, и теперь не бывало такого, чтобы они, проходя мимо, когда он стоял погруженный в свои мысли, со своими приборами, удостаивали его кивка головы, и все же с тех пор, как исчезли барьеры, отделявшие его от них, он был уверен, что стал им значительно ближе: он больше не мешал им, и они перестали напрягаться при виде его, уже одним только этим выказывая по отношению к нему некое внимание, что само по себе было знаком дружеского расположения.
У Зоргера было такое чувство, будто здесь, на этой сцене, он впервые видит, как играют дети индейцев, будто он вообще впервые видит детей за Полярным кругом, будто даже взрослые стали такими близкими и понятными, что у него появилось ощущение, словно и они, независимо от того, что они такое делают, – пусть даже просто проносятся в автомобиле, – они играют для него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23