– Падре, как-нибудь ночью, положа руку на сердце, спросите себя, не пытаетесь ли вы лечить моральные раны пластырем.
Падре Анхель не мог скрыть страшного приступа удушья, сдавившего ему грудь.
– В час кончины, – сказал он, – вы узнаете, доктор, сколько весят эти ваши слова.
Он пожелал доктору спокойной ночи и вышел, тихо закрыв за собой дверь.
Ему никак не удавалось сосредоточиться на молитве. Когда он уже запирал церковь, Мина подошла к нему и сказала, что за два дня поймалась только одна мышь. У него было впечатление, что мыши в отсутствие Тринидад очень расплодились и теперь грозят подточить самое основание храма, хотя Мина ставит мышеловки, отравляет сыр, разыскивает следы помета и заливает асфальтом новые норы – ей помогал их находить сам падре.
– Вложи в свой труд хотя бы немного веры, – сказал он, – и мыши пойдут в мышеловки, как овечки.
Он долго ворочался на голой циновке, прежде чем уснул. Нервы его от долгого бодрствованья были напряжены до предела, и он с неумолимой остротой ощущал горькое чувство поражения, которое заронил в его сердце доктор. Это чувство, беготня мышей в храме и гробовая тишина комендантского часа с неодолимой силой увлекали его в водоворот того воспоминания, которого он больше всего страшился.
Его, только недавно прибывшего в городок, разбудили среди ночи, чтобы он дал последнее напутствие Норе Хакоб. В спальне, готовой принять ангела смерти – там уже не осталось ничего, кроме распятия, повешенного над изголовьем кровати, и ряда пустых стульев у стен, – он выслушал трагическую исповедь, спокойную, точную и подробную. Умирающая рассказала, что ее муж, Нестор Хакоб, не отец девочки, которую она только что родила. Падре Анхель согласился дать ей отпущение грехов, только если она повторит свой рассказ и произнесет слова покаянья в присутствии мужа.
X
Повинуясь энергичным командам директора цирка, рабочие вырвали из земли шесты, и со звуком, похожим на жалобный свист ветра среди деревьев, купол шапито величественно опал. Когда взошло солнце, все уже было упаковано, мужчины грузили на баркасы зверей, а женщины и дети завтракали на сундуках. Раздался первый гудок, и следы очагов на пустыре остались единственным свидетельством того, что через городок прошло нечто похожее на доисторическое животное.
Алькальд в эту ночь не спал. Сперва он наблюдал с балкона, как грузится цирк, а потом смешался с толпой на набережной. Он был по-прежнему в военной форме, глаза его от недосыпания покраснели, и лицо от двухдневной щетины казалось мрачней обычного.
С палубы баркаса его увидел директор цирка.
– Всего наилучшего, лейтенант! – крикнул он. – Оставляю вам ваше царство!
Он был в широком блестящем халате, придававшем его круглому лицу что-то священническое; на руку у него был намотан хлыст.
Алькальд подошел к самой воде.
– Очень сожалею, генерал! – разводя руками, невесело отозвался он. – Скажите, пожалуйста, почему вы уезжаете?
Он повернулся к толпе и громко объяснил:
– Я отменил разрешение, потому что он не захотел дать бесплатное представление для детей.
Последний гудок баркасов и шум двигателей заглушили ответ директора цирка. От воды запахло взбаламученным илом. Директор цирка подождал, пока баркасы развернутся на середине реки, и тогда, перегнувшись через борт и сложив ладони рупором, прокричал во всю силу своих легких:
– Прощай, полицейский ублюдок!
Выражение лица алькальда не изменилось. Он подождал, не вынимая рук из карманов, пока замрет в отдалении шум двигателей, а потом протолкался, улыбаясь, через толпу и вошел в лавку сирийца Мойсеса.
Было около восьми утра, а сириец уже уносил внутрь лавки разложенные перед дверью товары.
– Вы уходите? – спросил алькальд.
– Ненадолго, – ответил, глядя на небо, сириец. – Собирается дождь.
– По средам дождя не бывает, – сказал алькальд.
Облокотившись на прилавок, он стал смотреть на черные тучи, плывущие над набережной, и оторвал от них взгляд только тогда, когда сириец убрал весь свой товар и велел жене подать им кофе.
– Если так пойдет дальше, – со вздохом и словно обращаясь к самому себе, сказал алькальд, – нам придется просить у других городков людей взаймы.
Он начал медленными глотками пить кофе. Из городка уехали еще три семьи. Всего, по подсчетам сирийца Мойсеса, за последнюю неделю их уехало пять.
– Вернутся, – сказал алькальд.
Взгляд его задержался на загадочных пятнах кофейной гущи в чашке, а потом, словно думая о чем-то другом, он продолжал:
– Куда бы ни поехали, им все равно не забыть, что их пуповину зарыли здесь, в городке.
Несмотря на свои предсказания, алькальду пришлось переждать в лавке яростный ливень, на несколько минут погрузивший городок в воды потопа. После этого он отправился в полицейский участок, где сеньор Кармайкл, промокший насквозь, по-прежнему сидел на скамеечке посередине двора.
Алькальд им заниматься не стал. Приняв рапорт от дежурного, он приказал открыть камеру, где Пепе Амадор, казалось, крепко спал ничком на кирпичном полу. Он перевернул его ногой и посмотрел с тайным состраданием на обезображенное побоями лицо.
– Когда его кормили в последний раз? – спросил алькальд.
– Позавчера вечером.
Алькальд приказал его поднять. Подхватив Пепе Амадора, трое полицейских проволокли его через камеру и посадили на выдававшуюся из стены бетонную скамью. На месте, откуда его подняли, остался влажный отпечаток.
В то время как двое полицейских поддерживали Пене Амадора в сидячем положении, третий поднял за волосы его голову. Только прерывистое дыхание и выражение бесконечной усталости на лице говорили о том, что Пепе Амадор еще жив.
Когда полицейские отпустили его, юноша открыл глаза, нащупал руками край скамьи и с глухим стоном лег на спину.
Выйдя из камеры, алькальд велел покормить арестованного и дать ему поспать.
– А потом, – приказал он, – продолжайте работать над ним, пока не расколется. Думаю, что надолго его не хватит.
С балкона он снова увидел сеньора Кармайкла, который, опустив лицо в ладони и съежившись, по-прежнему сидел на скамейке во дворе участка.
– Ровира! – крикнул алькальд. – Пойди в дом Кармайкла и скажи его жене, чтобы она прислала ему одежду. А потом, – торопливо добавил он, – приведи его в канцелярию.
Он уже засыпал, облокотившись на письменный стол, когда в дверь постучали. Это был сеньор Кармайкл, одетый в белое и совершенно сухой, если не считать ботинок, мягких и разбухших, как у утопленника. Прежде чем им заняться, алькальд сказал полицейскому, чтобы тот сходил к жене сеньора Кармайкла и принес другую пару ботинок.
Сеньор Кармайкл жестом остановил полицейского:
– Не надо. – А потом, повернувшись к алькальду и глядя на него с суровым достоинством, объяснил: – Они у меня единственные.
Алькальд предложил ему сесть. За двадцать четыре часа до этого сеньор Кармайкл был препровожден в бронированную канцелярию и подвергнут долгому допросу об имущественных делах семейства Монтьель. Он подробно обо всем рассказал. Когда же алькальд выразил желание купить наследство за цену, которую установят уполномоченные муниципалитета, сеньор Кармайкл заявил о своей твердой решимости препятствовать этому до тех пор, пока имущество не будет приведено в порядок.
И сейчас, после двух дней голода и пребывания под открытым небом, его ответ обнаружил ту же непоколебимую решимость.
Ты осел, Кармайкл, – сказал ему алькальд. – Пока ты будешь дожидаться приведения наследства в порядок, этот бандит дон Сабас переклеймит своим клеймом весь монтьелевский скот.
Сеньор Кармайкл только пожал плечами.
– Ну хорошо, – после долгого молчания сказал алькальд. – Мы знаем, что ты человек честный. Но вспомни вот что: пять лет назад дон Сабас передал Хосе Монтьелю список всех, кто был тогда связан с партизанами, и потому оказался единственным руководителем оппозиции, которому дали остаться в городке.
– Остался еще один, – сказал с ноткой сарказма в голосе сеньор Кармайкл. – Зубной врач.
Алькальд сделал вид, что не слышал.
– По-твоему, ради такого человека, способного продать своих ни за грош, стоит торчать сутками под открытым небом?
Сеньор Кармайкл опустил голову и стал разглядывать ногти на руках. Алькальд присел за письменный стол.
– И потом, – вкрадчиво добавил он, – подумай о своих детях.
Сеньор Кармайкл не знал, что его жена и два старших сына накануне вечером побывали у алькальда, и тот обещал им, что не пройдет и суток, как сеньор Кармайкл будет на свободе.
– Не беспокойтесь о них, – ответил сеньор Кармайкл. – Они сумеют постоять за себя.
Он поднял голову только когда услышал, что алькальд снова прохаживается по комнате. Тогда сеньор Кармайкл вздохнул и сказал:
– Можно попробовать еще одно средство, лейтенант. – Он почти ласково посмотрел на алькальда и продолжал: – Застрелите меня.
Ответа он не получил. Чуть позже алькальд уже крепко спал, а сеньор Кармайкл снова сидел на скамеечке.
Секретарь, находившийся в это время в суде, недалеко от полицейского участка, был счастлив. Он продремал первую половину дня в углу, а потом, совершенно неожиданно для себя, увидел роскошные груди Ребеки Асис. Будто сверкнула молния среди ясного дня: внезапно отворилась дверь ванной, и прекрасная женщина, на которой не было ничего, кроме намотанного на голову полотенца, издала сдавленный крик и бросилась закрывать окно.
С полчаса секретарь горько переживал в полутемном суде, что прекрасное видение так быстро скрылось, а около двенадцати повесил на дверь замок и отправился поддержать свою память пищей.
Когда он проходил мимо почты, телеграфист помахал рукой, чтобы привлечь его внимание.
– Будет новый священник, – сказал он секретарю. – Вдова Асис написала письмо апостолическому префекту.
Секретарь не поддержал его.
– Высшая добродетель мужчины, – сказал он, – это умение хранить тайну.
На углу площади он увидел сеньора Бенхамина, раздумывавшего, прыгнуть ли ему через лужу к своей лавке.
– Если бы вы только знали, сеньор Бенхамин… – начал секретарь.
– А что такое?
– Ничего, – сказал секретарь. – Я унесу эту тайну с собой в могилу.
Сеньор Бенхамин пожал плечами, а потом, увидев, с какой юношеской легкостью секретарь, прыгает через лужи, последовал его примеру.
Пока его не было, кто-то принес в комнату за лавкой три судка, тарелки, ложку с вилкой и ножом и сложенную скатерть. Сеньор Бенхамин стал готовиться к обеду – расстелил скатерть на столе и все на нее поставил. Движения его были педантично точными. Сперва он съел суп, где плавали большие желтые круги жира и лежала кость с мясом, потом, из другой тарелки, стал есть жаркое с рисом и юккой. Зной усиливался, но сеньор Бенхамин не обращал на это никакого внимания. Пообедав, он составил тарелки одна на другую, собрал судки и выпил стакан воды. Он уже собирался повесить гамак, когда услышал, как в лавку кто-то вошел.
Глухой голос спросил:
– Сеньор Бенхамин дома?
Вытянув шею, он увидел одетую в черное женщину с пепельно-серой кожей и полотенцем на голове. Это была мать Пепе Амадора.
– Нет, – сказал сеньор Бенхамин.
– Но ведь это вы, – сказала женщина.
– Да, – отозвался он, – но меня все равно что нет, потому что я знаю, зачем вы ко мне пришли.
Женщина остановилась в нерешительности в узком и невысоком дверном проеме, в то время как сеньор Бенхамин вешал гамак. При каждом выдохе легкие ее издавали тихий свист.
– Не стойте в дверях, – сурово сказал сеньор Бенхамин. – Или уходите, или войдите внутрь.
Женщина села у стола и беззвучно зарыдала.
– Простите, – сказал он ей. – Вы должны понять, что, оставаясь на виду у всех, вы меня компрометируете.
Мать Пепе Амадора сняла полотенце с головы и вытерла им глаза. По привычке сеньор Бенхамин, повесив гамак, проверил, крепки ли шнуры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24