Так она решила еще ночью, когда обдумывала дела предстоящего дня.
Но пока она ехала, чувство хозяина пересилило в ней. Снопов на поле, не сложенных в скирды, оставалось совсем немного. Если их не собрать, бросить так – пропадут зазря, погниют, сопреют. Нижние снопы в крестцах уже начали преть, теряя спелый желтый цвет; зерно в колосьях, вбитых дождями в рыхлую почву пашни, уже прорастало тонкой зеленой травкой.
Стояла тишина, поля как бы дремали в умиротворенной осенней дреме, глухой гром не ворочался за холмами, не гудели самолеты… Работы осталось на день, прикидывала Антонина, а если поднажать, не пожалеть пота – то и к обеду можно кончить…
И, сворачивая с полевой дороги к стану, она решила не говорить студентам ни про ночной грохот на шоссе и отходящие наши войска, артиллерию, покинувшую свои позиции, ни про близость фронта, ни про тревогу на деревне ото всего этого. Очень жалко было ей хлеб, не сам по себе он вырос, не даровым подарком, – в нем были труд и пот деревенских мужчин, где-то сейчас воевавших, чтобы не пустить врагов на эти поля, к этому взращенному ими хлебу, эмтээсовских трактористов, эмтээсовских дизелей и машин, тоже потрудившихся тут во всю мощь своих железных мускулов.
Завидя бричку, парни оставили свою физкультуру, бегом бросились навстречу с нарочито-преувеличенными радостными кликами, завопили еще громче, увидя обилие привезенных продуктов, выхватили пару капустных кочанов и, прыгая вокруг двигавшейся брички, стали кидать их друг другу, как футбольные мячи. Антонины парни-студенты не боялись, она была для них как бы не начальница, могли с ней и пошутить, и поострословить, и подурачиться у нее на глазах, вот как сейчас. Сникали они только перед своим институтским преподавателем, что был к ним приставлен, чтоб держать их в дисциплине и порядке. Звали его Ильей Семеновичем, был он совсем старичок, щупленький, в кривеньких очечках.
По беготне ребят и азартным их лицам Антонина поняла, что настроение на студенческом стане не хуже вчерашнего, ночные события студентам неизвестны, деревенская тревога сюда еще не дошла. Возле полевой кухни – самодельного стола, сбитого из неструганых досок, с горкой мытых, перевернутых кверху дном мисок – бричку окружили девушки, дежурные по стряпне, стали вытаскивать мешок с картошкой. Мешок оказался им не по силам; подскочили ребята – помогать; девичьи, ребячьи лица замелькали в глазах Антонины.
В лица Антонина знала уже всех, и ребят, и девушек, а вот имена слабо держались в ее памяти, путались, вероятно, потому что были они самые простые, обычные: Коля, Саша, Валя, Нина, Лена, Наташа, опять Валя, опять Нина, Наташа, Лена, Валя… Одну лишь повариху, потому что она была поварихой с самого начала и часто разговаривала с Антониной о продуктах, она знала твердо: Тамара. Маленькая, пухловатенькая, этакий почти шарик в зеленом ворсистом лыжном костюме…
Ребят Антонина различала лучше, их было меньше девушек, и каждый чем-то выделялся – или наружностью, или поведением, особливостью своего характера. Вот тот, что первым выхватил из брички кочан капусты и подкинул его, как мяч, длиннорукий, худой, с длинной шеей, в пиджачишке с драными локтями, – Федя Лободин. Чернявый, как грач, в широких клешах и белых спортсменках, из которых уже торчат пальцы ног, – Игорь. Рыженький, белоглазый, с хохолком на макушке, смешно похожий на петушка, – Леша. Товарищи называют его еще Архимед – за постоянное стремление все подряд чинить и получше прилаживать. На будке фанерная дверь не держалась на месте, хлопала от ветра – он к ней тут же приспособил пружину; топор с топорища срывался – он железку подходящую отыскал, забил в топорище клином. Умываться не из чего было, кружками в бочку лазили и друг другу на ладони поливали; Леша и тут сообразил: подвесил на веревках старую лейку с длинным носиком; чуть коснулся, наклонил ее – и уже течет струйка в подставленную горсть, не надо никого звать для услуги.
Голоса, голоса, как щебет, сорочий грай, вперебой звучали на стане вокруг Антонины.
– Воду, воду поберегите, другим не останется!
– Кто мои тапки стырил, признавайтесь? Вот здесь, у костра сушились… Архимед, это ты их отшвырнул?
– Лена! Ленка! Да Ленка же! Потом кудри накрутишь, иди картошку чисть!
– Здравствуй, милая картошка, пионеров идеал…
– Этих дров не хватит. Мальчики, ну-ка, топорик в руки, расколите-ка эту чурочку…
– Ой, девочки, я думала – умру! Нинка вернулась и впотьмах с размаху – бряк! Думала, это ее место. Да прям на Симочку. А та как взвизгнет, со сна не поймет ничего…
– Лопать как хочется! Девочки, вы поскорей там кухарьте, терпеть уж нет сил!
Подошел начальник студентов Илья Семенович. Антонина помнила, каким он приехал чистеньким: белая сорочка с галстуком, запонками, брюки глаженые, со складочкой. За три с лишним недели весь городской лоск с него слинял, рубашка с галстуком лежала грязной в чемодане, складки бесследно исчезли с брюк. Как большинство, Илья Семенович с головы до ног был в мелкой соломенной трухе. Он заметно осунулся, на небритом лице его с длинным носом прибавилось морщин… Все его внутреннее состояние отчетливо выступало наружу: в сутулости плеч, в небритом исхудалом лице так и виделось, как он устал от работы и ночевок в поле, как ему это совсем непривычно, не по годам, не по здоровью, какая это для него изнурительная тягота – начальствование над шумными, егозливыми, то и дело впадающими совсем в детскую дурашливость студентами, как беспокоит, грызет его изнутри тревога, что он не сумел всех удержать, обеспечить порядок и больше половины его подопечных самовольно, до срока, оставили работу и подались в город.
Илья Семенович поздоровался с Антониной за руку, но не как равный с равным, а несколько снизу вверх, с подчеркнутой почтительностью к председательскому званию Антонины. Ученый человек, постигший глубины математической науки, в институте он, можно было догадаться, был маленьким человеком и вообще всю свою жизнь не возносился высоко, отчего в нем и выработалась привычка постоянно помнить о должностных различиях вокруг и свое небольшое, незначительное место.
Как всегда, он расспросил Антонину об утреннею сводке. Она была опять краткой и повторяла все те же неопределенные слова: несмотря на большие потери и стойкое сопротивление наших частей, немецко-фашистские войска продолжают вести наступательные действия на всем протяжении советско-германского фронта…
Потом поговорили, какую работу делать студентам. Илья Семенович уточнял задание детально, как будто ничего важнее предстоящей скирдовки для него не было, но Антонина видела, что это он лишь наружно, в действительности ему хотелось бы знать совсем другое – когда же колхоз отпустит студентов. Все уже донельзя устали, выдохлись, половина простужена, кашляет и шморгает носами, волнуют слухи, что немцы бомбят город чуть не ежедневно, а там у каждого – дом, семья, близкие… Но обнаружить этот свой немой вопрос Илья Семенович, как и во все прошлые дни, опять не решился, – как бы не показалось это Антонине «дезертирским настроением»; ему, как руководителю, совсем это не к лицу, никак не полагается так себя вести…
Девушки мигом начистили полный котел картошки, не прошло и минуты, как уже буйно трещало пламя костра. Тамара резала хлеб – большие, десятифунтовые, кирпично-бурые, с глазурной коркой деревенские ковриги. На столе появилась гора янтарно-золотистого репчатого лука, миска с зернистой солью. Ребята лихо кромсали на закуску полосатые арбузы, из них под треск перезрелых корок выстреливали мокрые черные семечки.
Гомон, смех, восклицания по-прежнему не смолкали на стане.
– Васенька, золотце, я тебя люблю, обегай за подсолнушками, ну что тебе стоит, пока картошка варится…
– У испанцев Лангара правым краем играл!
– Нет, левым!
– Правым, говорю тебе, я же помню!
– Хватит вам пробовать, всю картошку съедите! И так видно, что готова, – рассыпается…
Курносенькая Тамара, повариха, повязанная косынкой, в фартучке, покончив с хлебом, точила длинный нож, чтоб разделать привезенное Антониной мясо, и спрашивала у всех снующих мимо ребят и девушек, чего они хотят, что готовить на обед – мясные щи? Или, может, так – пшенный суп, а мясо отдельно?
Каждый советовал свое, черненький Игорь, смеха ради, с озорными, лукавыми глазами кричал, забивая всех:
– Шашлык, какие там щи, шашлык!
Антонина смотрела на суету студентов, собиравшихся завтракать, – как с веселым азартом разбирают, расхватывают они миски, ложки, тесно сбиваются возле стола, кто на дровяном чурбачке, кто на перевернутом ведре, ящике, со смехом, толкаясь, мостятся на единственной скамейке с шаткими ножками, – и невольная улыбка трогала углы ее губ. Как они ее сердили этим своим вечным гамом поначалу, когда приехали и жили еще в деревне по хатам, снованием, суетой, бойкостью, какой у них, городских, не в пример перед деревенскими! И какой все же они дивный народ! Какая это завидная, золотая пора – вот эта их беспечно-суматошливая молодость! Война, немцы уже в самой глуби России, фронт – вот он, рукой подать, «юнкерсы» над головами летают, иные сверстники этих парней уже зарыты в земле, иные в госпиталях с тяжкими ранами, что впереди – неизвестно, может, одна чернота для всех и каждого, и вот, на самом у всего этого краю, все-таки веселые голоса, улыбки, смех, дружеские подначки, дурашливость… Несмышленость, бесчувствие сердца? Нет, все-то они по-взрослому понимают, все-то чувствуют. Просто молодость, как она есть, самая сила жизни, неукротимая, как родник, что все равно бьет из-под упавшего в его русло камня…
5
Пока студенты с незатихающим гомоном быстро и голодно уничтожали картошку, лук, отдававшие зеленцой помидоры, ломти деревенского хлеба, источавшего далеко вокруг такой густой, смачный дух, что от него слюна сама бежала на язык, – Антонина прошла в поле, к копнам, поглядеть, каковы снопы, что делается с зерном.
Высокая густая стерня была серебристо-серой от обильной утренней росы. Сапоги Антонины вмиг мокро заблестели, на стерне за ней потянулся неровный темный след.
Верхние снопы в крестцах и вершинный, семнадцатый, были сухи, хрустко отзывались под рукой, а предпоследние и особенно нижние, лежавшие на земле, насквозь пропитала сырость, зерно в колосьях влажно набухло, разминалось пальцами в тесто.
С сокрушенным чувством переходила Антонина от одной копны к другой. По-настоящему, по-хозяйски, прежде чем класть такие снопы в скирд, их надо бы проветрить, просушить… Да когда уж тут сушить, нечего об этом и думать!
Мягкий, бледно-алый свет всходившего солнца стлался по жнивью; тонкая синеватая тень от Антонины двигалась рядом с нею и была так длинна, что пересекала почти все поле. Словно бы ожили, зашевелились, лучисто засверкав, мириады росных бисеринок, нанизанных на каждую стернинку. Сапоги на Антонине, набравшие влаги, заметно потяжелели, холод росы проник внутрь, к ногам. Самый это радостный для души, для сердца, пронизанный свежестью, бодрящим приливом сил и самый неприятный для работника в поле час – пока не сошла, не обсохла под лучами солнца роса. Каждое утро студенты мокнут в ней почти до пояса, леденят ноги, – сапог ни у кого, как только они терпят, бедные, в своих спортсменках, тапочках, брезентовых туфельках и полуботинках! А утра – по-осеннему неспешные, лишь часам к десяти, одиннадцати разгорается день, приходит ощутимое тепло…
– Четыре скирда! Пять! Нет, четыре! – обжигаясь о горячие кружки с чаем, спорили между собой студенты, когда Антонина возвратилась на стан. Они считали, сколько еще осталось работы.
– Наши деревенские к обеду бы управились, – не для укора студентам, просто так подала свой голос Антонина. Ей вспомнилось, как, бывало, стремительно росли в поле скирды, как красиво пестрели бабьи сарафаны, косынки, как до самого темна скрипели телеги, подвозя снопы, взмахивали вилы;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Но пока она ехала, чувство хозяина пересилило в ней. Снопов на поле, не сложенных в скирды, оставалось совсем немного. Если их не собрать, бросить так – пропадут зазря, погниют, сопреют. Нижние снопы в крестцах уже начали преть, теряя спелый желтый цвет; зерно в колосьях, вбитых дождями в рыхлую почву пашни, уже прорастало тонкой зеленой травкой.
Стояла тишина, поля как бы дремали в умиротворенной осенней дреме, глухой гром не ворочался за холмами, не гудели самолеты… Работы осталось на день, прикидывала Антонина, а если поднажать, не пожалеть пота – то и к обеду можно кончить…
И, сворачивая с полевой дороги к стану, она решила не говорить студентам ни про ночной грохот на шоссе и отходящие наши войска, артиллерию, покинувшую свои позиции, ни про близость фронта, ни про тревогу на деревне ото всего этого. Очень жалко было ей хлеб, не сам по себе он вырос, не даровым подарком, – в нем были труд и пот деревенских мужчин, где-то сейчас воевавших, чтобы не пустить врагов на эти поля, к этому взращенному ими хлебу, эмтээсовских трактористов, эмтээсовских дизелей и машин, тоже потрудившихся тут во всю мощь своих железных мускулов.
Завидя бричку, парни оставили свою физкультуру, бегом бросились навстречу с нарочито-преувеличенными радостными кликами, завопили еще громче, увидя обилие привезенных продуктов, выхватили пару капустных кочанов и, прыгая вокруг двигавшейся брички, стали кидать их друг другу, как футбольные мячи. Антонины парни-студенты не боялись, она была для них как бы не начальница, могли с ней и пошутить, и поострословить, и подурачиться у нее на глазах, вот как сейчас. Сникали они только перед своим институтским преподавателем, что был к ним приставлен, чтоб держать их в дисциплине и порядке. Звали его Ильей Семеновичем, был он совсем старичок, щупленький, в кривеньких очечках.
По беготне ребят и азартным их лицам Антонина поняла, что настроение на студенческом стане не хуже вчерашнего, ночные события студентам неизвестны, деревенская тревога сюда еще не дошла. Возле полевой кухни – самодельного стола, сбитого из неструганых досок, с горкой мытых, перевернутых кверху дном мисок – бричку окружили девушки, дежурные по стряпне, стали вытаскивать мешок с картошкой. Мешок оказался им не по силам; подскочили ребята – помогать; девичьи, ребячьи лица замелькали в глазах Антонины.
В лица Антонина знала уже всех, и ребят, и девушек, а вот имена слабо держались в ее памяти, путались, вероятно, потому что были они самые простые, обычные: Коля, Саша, Валя, Нина, Лена, Наташа, опять Валя, опять Нина, Наташа, Лена, Валя… Одну лишь повариху, потому что она была поварихой с самого начала и часто разговаривала с Антониной о продуктах, она знала твердо: Тамара. Маленькая, пухловатенькая, этакий почти шарик в зеленом ворсистом лыжном костюме…
Ребят Антонина различала лучше, их было меньше девушек, и каждый чем-то выделялся – или наружностью, или поведением, особливостью своего характера. Вот тот, что первым выхватил из брички кочан капусты и подкинул его, как мяч, длиннорукий, худой, с длинной шеей, в пиджачишке с драными локтями, – Федя Лободин. Чернявый, как грач, в широких клешах и белых спортсменках, из которых уже торчат пальцы ног, – Игорь. Рыженький, белоглазый, с хохолком на макушке, смешно похожий на петушка, – Леша. Товарищи называют его еще Архимед – за постоянное стремление все подряд чинить и получше прилаживать. На будке фанерная дверь не держалась на месте, хлопала от ветра – он к ней тут же приспособил пружину; топор с топорища срывался – он железку подходящую отыскал, забил в топорище клином. Умываться не из чего было, кружками в бочку лазили и друг другу на ладони поливали; Леша и тут сообразил: подвесил на веревках старую лейку с длинным носиком; чуть коснулся, наклонил ее – и уже течет струйка в подставленную горсть, не надо никого звать для услуги.
Голоса, голоса, как щебет, сорочий грай, вперебой звучали на стане вокруг Антонины.
– Воду, воду поберегите, другим не останется!
– Кто мои тапки стырил, признавайтесь? Вот здесь, у костра сушились… Архимед, это ты их отшвырнул?
– Лена! Ленка! Да Ленка же! Потом кудри накрутишь, иди картошку чисть!
– Здравствуй, милая картошка, пионеров идеал…
– Этих дров не хватит. Мальчики, ну-ка, топорик в руки, расколите-ка эту чурочку…
– Ой, девочки, я думала – умру! Нинка вернулась и впотьмах с размаху – бряк! Думала, это ее место. Да прям на Симочку. А та как взвизгнет, со сна не поймет ничего…
– Лопать как хочется! Девочки, вы поскорей там кухарьте, терпеть уж нет сил!
Подошел начальник студентов Илья Семенович. Антонина помнила, каким он приехал чистеньким: белая сорочка с галстуком, запонками, брюки глаженые, со складочкой. За три с лишним недели весь городской лоск с него слинял, рубашка с галстуком лежала грязной в чемодане, складки бесследно исчезли с брюк. Как большинство, Илья Семенович с головы до ног был в мелкой соломенной трухе. Он заметно осунулся, на небритом лице его с длинным носом прибавилось морщин… Все его внутреннее состояние отчетливо выступало наружу: в сутулости плеч, в небритом исхудалом лице так и виделось, как он устал от работы и ночевок в поле, как ему это совсем непривычно, не по годам, не по здоровью, какая это для него изнурительная тягота – начальствование над шумными, егозливыми, то и дело впадающими совсем в детскую дурашливость студентами, как беспокоит, грызет его изнутри тревога, что он не сумел всех удержать, обеспечить порядок и больше половины его подопечных самовольно, до срока, оставили работу и подались в город.
Илья Семенович поздоровался с Антониной за руку, но не как равный с равным, а несколько снизу вверх, с подчеркнутой почтительностью к председательскому званию Антонины. Ученый человек, постигший глубины математической науки, в институте он, можно было догадаться, был маленьким человеком и вообще всю свою жизнь не возносился высоко, отчего в нем и выработалась привычка постоянно помнить о должностных различиях вокруг и свое небольшое, незначительное место.
Как всегда, он расспросил Антонину об утреннею сводке. Она была опять краткой и повторяла все те же неопределенные слова: несмотря на большие потери и стойкое сопротивление наших частей, немецко-фашистские войска продолжают вести наступательные действия на всем протяжении советско-германского фронта…
Потом поговорили, какую работу делать студентам. Илья Семенович уточнял задание детально, как будто ничего важнее предстоящей скирдовки для него не было, но Антонина видела, что это он лишь наружно, в действительности ему хотелось бы знать совсем другое – когда же колхоз отпустит студентов. Все уже донельзя устали, выдохлись, половина простужена, кашляет и шморгает носами, волнуют слухи, что немцы бомбят город чуть не ежедневно, а там у каждого – дом, семья, близкие… Но обнаружить этот свой немой вопрос Илья Семенович, как и во все прошлые дни, опять не решился, – как бы не показалось это Антонине «дезертирским настроением»; ему, как руководителю, совсем это не к лицу, никак не полагается так себя вести…
Девушки мигом начистили полный котел картошки, не прошло и минуты, как уже буйно трещало пламя костра. Тамара резала хлеб – большие, десятифунтовые, кирпично-бурые, с глазурной коркой деревенские ковриги. На столе появилась гора янтарно-золотистого репчатого лука, миска с зернистой солью. Ребята лихо кромсали на закуску полосатые арбузы, из них под треск перезрелых корок выстреливали мокрые черные семечки.
Гомон, смех, восклицания по-прежнему не смолкали на стане.
– Васенька, золотце, я тебя люблю, обегай за подсолнушками, ну что тебе стоит, пока картошка варится…
– У испанцев Лангара правым краем играл!
– Нет, левым!
– Правым, говорю тебе, я же помню!
– Хватит вам пробовать, всю картошку съедите! И так видно, что готова, – рассыпается…
Курносенькая Тамара, повариха, повязанная косынкой, в фартучке, покончив с хлебом, точила длинный нож, чтоб разделать привезенное Антониной мясо, и спрашивала у всех снующих мимо ребят и девушек, чего они хотят, что готовить на обед – мясные щи? Или, может, так – пшенный суп, а мясо отдельно?
Каждый советовал свое, черненький Игорь, смеха ради, с озорными, лукавыми глазами кричал, забивая всех:
– Шашлык, какие там щи, шашлык!
Антонина смотрела на суету студентов, собиравшихся завтракать, – как с веселым азартом разбирают, расхватывают они миски, ложки, тесно сбиваются возле стола, кто на дровяном чурбачке, кто на перевернутом ведре, ящике, со смехом, толкаясь, мостятся на единственной скамейке с шаткими ножками, – и невольная улыбка трогала углы ее губ. Как они ее сердили этим своим вечным гамом поначалу, когда приехали и жили еще в деревне по хатам, снованием, суетой, бойкостью, какой у них, городских, не в пример перед деревенскими! И какой все же они дивный народ! Какая это завидная, золотая пора – вот эта их беспечно-суматошливая молодость! Война, немцы уже в самой глуби России, фронт – вот он, рукой подать, «юнкерсы» над головами летают, иные сверстники этих парней уже зарыты в земле, иные в госпиталях с тяжкими ранами, что впереди – неизвестно, может, одна чернота для всех и каждого, и вот, на самом у всего этого краю, все-таки веселые голоса, улыбки, смех, дружеские подначки, дурашливость… Несмышленость, бесчувствие сердца? Нет, все-то они по-взрослому понимают, все-то чувствуют. Просто молодость, как она есть, самая сила жизни, неукротимая, как родник, что все равно бьет из-под упавшего в его русло камня…
5
Пока студенты с незатихающим гомоном быстро и голодно уничтожали картошку, лук, отдававшие зеленцой помидоры, ломти деревенского хлеба, источавшего далеко вокруг такой густой, смачный дух, что от него слюна сама бежала на язык, – Антонина прошла в поле, к копнам, поглядеть, каковы снопы, что делается с зерном.
Высокая густая стерня была серебристо-серой от обильной утренней росы. Сапоги Антонины вмиг мокро заблестели, на стерне за ней потянулся неровный темный след.
Верхние снопы в крестцах и вершинный, семнадцатый, были сухи, хрустко отзывались под рукой, а предпоследние и особенно нижние, лежавшие на земле, насквозь пропитала сырость, зерно в колосьях влажно набухло, разминалось пальцами в тесто.
С сокрушенным чувством переходила Антонина от одной копны к другой. По-настоящему, по-хозяйски, прежде чем класть такие снопы в скирд, их надо бы проветрить, просушить… Да когда уж тут сушить, нечего об этом и думать!
Мягкий, бледно-алый свет всходившего солнца стлался по жнивью; тонкая синеватая тень от Антонины двигалась рядом с нею и была так длинна, что пересекала почти все поле. Словно бы ожили, зашевелились, лучисто засверкав, мириады росных бисеринок, нанизанных на каждую стернинку. Сапоги на Антонине, набравшие влаги, заметно потяжелели, холод росы проник внутрь, к ногам. Самый это радостный для души, для сердца, пронизанный свежестью, бодрящим приливом сил и самый неприятный для работника в поле час – пока не сошла, не обсохла под лучами солнца роса. Каждое утро студенты мокнут в ней почти до пояса, леденят ноги, – сапог ни у кого, как только они терпят, бедные, в своих спортсменках, тапочках, брезентовых туфельках и полуботинках! А утра – по-осеннему неспешные, лишь часам к десяти, одиннадцати разгорается день, приходит ощутимое тепло…
– Четыре скирда! Пять! Нет, четыре! – обжигаясь о горячие кружки с чаем, спорили между собой студенты, когда Антонина возвратилась на стан. Они считали, сколько еще осталось работы.
– Наши деревенские к обеду бы управились, – не для укора студентам, просто так подала свой голос Антонина. Ей вспомнилось, как, бывало, стремительно росли в поле скирды, как красиво пестрели бабьи сарафаны, косынки, как до самого темна скрипели телеги, подвозя снопы, взмахивали вилы;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21