Все взгляды были прикованы к Анне Горскиной, сидевшей в наручниках посреди коридора: брань, проклятия, угрозы, обращенные к зрителям, непрерывным потоком слетали у нее с губ.
Из лифта с разбитым стеклом вышел переводчик администрации в сопровождении полицейского.
– Увести, – приказал Мегрэ.
За его спиной раздались приглушенные крики протеста.
Казалось, комиссар один заполнял весь коридор.
Упрямый, неповоротливый, Мегрэ подошел к Мортимеру.
– Ну что?
Врач пустился в длинные объяснения: он был немцем, французским владел плохо и постоянно путал слова обоих языков.
Выстрелом миллиардеру практически снесло челюсть.
На ее месте зияла красно-черная дыра.
Рот, который не был больше ртом, неожиданно приоткрылся, оттуда вырвалось клокотанье и хлынула кровь.
Никто ничего не понял – ни Мегрэ, ни врач, который, как выяснилось впоследствии, был профессором Боннского Университета, ни те несколько человек, что стояли ближе всего к умирающему.
На шубе Мортимера лежал пепел от его сигары. Одна рука так и осталась разжатой, застыв с растопыренными пальцами.
– Мертв? – спросил комиссар.
Врач отрицательно качнул головой, и оба замолчали.
Шум в коридоре стихал. Полицейский шаг за шагом оттеснял сопротивляющихся любопытных.
Губы Мортимера сомкнулись и опять приоткрылись.
Врач застыл и несколько секунд не двигался.
Потом поднялся, словно стряхнув с себя тяжесть, и сказал:
– Мертв, ja… Это было тяжело.
На шубу убитого кто-то наступил, и на одной поле явственно отпечатался след ботинка.
В дверном проеме возник и молчаливо застыл полицейский сержант с серебряными галунами.
– Какие распоряжения?
– Заставь выйти всех без исключения, – приказал Мегрэ.
– Женщина вопит.
– Пусть вопит.
И Мегрэ застыл около камина, в котором так и не развели огонь.
Глава 14
Корпорация «Угала»
У людей каждой расы свой запах, которого не переносят представители других рас. Мегрэ открыл окно и беспрестанно курил, но запах продолжал раздражать его. Неужели его одежда успела им пропитаться, пока он был в гостинице «У Сицилийского короля»? Или так пахло на улице? Мегрэ начал ощущать этот запах уже тогда, когда хозяин гостиницы в черной ермолке приоткрыл перед ним окошечко на своей двери. Запах усиливался от этажа к этажу. В комнате Анны Горскиной он был особенно густ. Правда, там повсюду была разбросана еда. Куски дряблой колбасы отвратительного розового цвета, нашпигованной чесноком. На блюде – жареная рыба, плавающая в кислом соусе. Окурки русских папирос. Полдюжины чашек с остатками чая на донышке. Постельное белье казалось все еще влажным, от всего несло кислятиной, как в помещении, которое никогда не проветривается. Этот маленький серый полотняный мешочек Мегрэ нашел во вспоротом им матрасе. Из него выпало несколько фотографий и диплом. На одной из них была запечатлена неровно вымощенная уходящая под уклон улица, по обеим сторонам которой стояли старые дома с коньками на крышах: таких домов много в Голландии, только в отличие от них эти были выкрашены в ослепительно белый цвет, на фоне которого виднелись черные контуры окон, дверей, карнизов.
На переднем плане – дом с вывеской, надпись на ней напоминала одновременно готический и русский алфавит: «Ул. Рютсеп, 6, Макс Йохансон, портной».
Дом был большой. Над коньком возвышалась перекладина, несущая блок, предназначавшийся когда-то для загрузки зерна на чердак. Перед входной дверью – крыльцо с шестью ступеньками и железными перильцами.
На крыльце вокруг маленького невзрачного серого мужчины лет сорока, который стоял с суровым и отрешенным видом – наверное, это был сам портной, – сгрудилась вся семья.
Жена его в атласном платье, которое, казалось, вот-вот лопнет на ней, восседала на резном стуле. Она радостно улыбалась фотографу и только уголки губ были слегка опущены, чтобы выглядеть комильфо.
Перед нею – двое детей, держащихся за руки. Мальчики лет шести-восьми в брючках, доходящих до середины икр, в черных чулках, с белыми вышитыми матросскими воротниками и расшитыми отворотами рукавов.
Одного возраста! Одного роста! Поразительно похожи друг на друга и на портного.
Однако разница в характерах мальчиков сразу бросалась в глаза.
У одного было решительное, даже агрессивное выражение лица, в аппарат он смотрел с вызовом. Другой украдкой поглядывал на брата. Во взгляде его сквозили доверие и восхищение.
Внизу была вытеснена фамилия фотографа: «К. Акель. Псков».
Второй снимок был интересней и больше первого. Сделан явно во время банкета. Три длинных стола, заставленных бутылками и тарелками и уходящих в глубину комнаты, где у стены находилась целая коллекция из полудюжины знамен, гербовый щит, на котором было изображено что-то непонятное, две скрещенные шпаги и охотничьи рога.
За столом сидели семнадцати-двадцатилетние студенты, все в фуражках с узкими козырьками и серебряной окантовкой, чехлы на фуражках были того сине-зеленого цвета, который так любят немцы и северные их соседи.
Волосы коротко подстрижены. У большинства – четкие черты лица. Одни беззаботно улыбались фотографу. Другие поднимали вверх деревянные пивные кружки необычной формы и с резьбой. У некоторых на фотографии были зажмурены глаза: их ослепила вспышка магния.
На самом видном месте в центре стола красовалась грифельная доска, на которой было выведено мелом: «Корпорация „Угала“. Тарту».
Это, по всей вероятности, было одно из тех обществ, которые создаются студентами во всех университетах мира.
Среди молодых людей выделялся один, снятый перед гербовым щитом. Кроме того, он был без фуражки, а наголо обритая голова придавала его лицу странное выражение.
В то время как почти на всех его товарищах была повседневная одежда, он был облачен в черный фрак, который сидел на нем несколько неловко, так как спадал с узких юношеских плеч. По белому жилету – широкая лента через плечо, как большая лента ордена Почетного Легиона.
Это были знаки отличия президента студенческого общества.
Любопытная вещь: тогда как большинство лиц было обращено к фотографу, самые робкие инстинктивно смотрели на своего юного предводителя. И преданнее всех смотрел на него его двойник – он сидел рядом с ним и вытягивал шею, чтобы не упустить ни одного его движения.
Студент с широкой лентой на жилете и тот, что пожирал его взглядом, были, без сомнения, теми двумя мальчишками, которые стояли на крыльце дома в Пскове, сыновьями портного Йохансона.
Диплом был написан по-латыни на пергаменте в подражание старинным документам. В изысканной архаичной форме в нем сообщалось, что Ханс Йохансон, студент философского факультета, посвящается в члены корпорации «Угала».
На месте подписи значилось: «Великий магистр корпорации Петерс Йохансон».
В этом же полотняном мешочке находился второй пакет: он был перевязан шнурком, и кроме фотографии в нем лежало несколько писем, написанных по-русски.
На фотографиях значилось имя коммерсанта из Вильно. На одной из них была запечатлена еврейка лет пятидесяти, толстая, угрюмая, усыпанная драгоценностями, как церковная реликвия.
Одного взгляда было достаточно, чтобы определить сходство между ней и Анной Горскиной. На другом снимке, кстати, и последняя – шестнадцатилетняя девушка в шляпке-токе, отделанной горностаем.
Что до писем, социальное положение их отправителя было указано там на трех языках: «Эфраим Горскин. Оптовая торговля мехами. Сибирский горностай. Вильно – Варшава».
Что было в письмах, Мегрэ прочесть не мог. Он только заметил, что одна фраза, встречающаяся во многих письмах, была подчеркнута жирной чертой.
Он сунул бумаги в карман, в последний раз для очистки совести осмотрел комнату. Она не походила на безликие меблирашки: в ней слишком долго жил один и тот же человек По любой ничего не значащей вещи, пятнам на обоях, Даже по белью, можно было прочесть биографию Анны Горскиной.
Повсюду валялись волосы, толстые и жирные, как обычно у восточных женщин. Десятки окурков. На полу – упаковки из-под сухих бисквитов и куски самих бисквитов, имбирь в горшочке. В большой консервной банке с польской этикеткой – остатки маринованного гуся. Икра.
Бутылки из-под водки и виски, маленькая колба со слежавшимися листьями, которые, когда Мегрэ их понюхал, оказались остатками необработанного опиумного мака.
Уже через полчаса Мегрэ слушал перевод писем, запоминая на ходу некоторые фразы.
«Ноги у твоей матери отекают все больше…»
«Твоя мать спрашивает, не отекают ли у тебя лодыжки, когда ты много ходишь: она думает, что у тебя та оке болезнь, что у нее…»
«У нас все, можно сказать, в порядке, хотя вопрос с Вильно все еще не решен. Мы живем между литовцами и поляками. И те и другие терпеть не могут евреев…»
«Пожалуйста, наведи справки, кто такой господин Левассор, проживающий в доме 65 по улице Отвиль. Он заказал мне партию кож, но не прислал никаких документов, подтверждающих его платежеспособность…»
«Когда ты закончишь учиться, надо, чтобы ты вышла замуж и вы с мужем занялись торговлей. Твоя мать мне больше ни в чем не помощница…»
«Твоя мать все время сидит в кресле. Характер у нее становится просто невыносимым. Тебе следовало бы вернуться…»
«Сын Гольдштейна, приехавший две недели назад, говорит, что ты не поступила в Парижский университет. Я сказал, что это неправда…»
«Твоей матери пришлось делать пункцию, они…»
«Тебя видели в Париже в компании людей, которые тебе не подходят. Я хочу знать, что с тобой делается…»
«Мне опять сообщили о тебе неприятные вещи. Как только позволят дела, я приеду сам…»
«Если бы не твоя мать, которая не хочет оставаться одна, – врач сказал, что дни ее сочтены, – я немедленно поехал бы за тобой. Я приказываю тебе вернуться…»
«Я послал тебе 500 злотых на дорогу…»
«Если ты не вернешься через месяц, я прокляну тебя…»
Потом снова о ногах матери. Потом пересказ того, что говорил какой-то еврейский студент, вернувшийся в Вильно, о том образе жизни, который Анна ведет в Париже.
«Если ты не вернешься немедленно, между нами все кончено…»
Наконец, последнее письмо.
«Как тебе удается существовать, если уже годя не посылаю тебе денег? Твоя мать очень несчастна. Во всем, что произошло, она обвиняет меня…»
Комиссар ни разу не улыбнулся. Он положил документы в ящик стола, закрыл его на ключ, перечитал некоторые телеграммы и отправился в дом предварительного заключения.
Анна Горскина провела ночь в общей камере.
Однако комиссар все-таки распорядился перевести ее в отдельное помещение и, прежде чем войти в камеру, заглянул в глазок. Анна Горскина, сидевшая на табурете, даже не шелохнулась: она медленно повернула голову к двери, увидела комиссара, и лицо ее выразило презрение.
Мегрэ вошел и с минуту молча разглядывал ее. Он знал, что с ней не стоит хитрить, обиняком ставить вопросы, которые вырывают иногда невольное признание.
Она была слишком хладнокровна, чтобы попасться на подобные уловки, и допрашивающий, ничего не добившись, только потеряет свой престиж. Поэтому он ограничился ворчливым:
– Признаешься?
– Нет!
– Продолжаешь отрицать, что убила Мортимера?
– Отрицаю!
– Отрицаешь, что купила серый костюм для своего сообщника?
– Отрицаю!
– Отрицаешь, что послала костюм к нему в номер отеля «Мажестик» вместе с письмом, где сообщала, что намерена убить Мортимера, которому назначила свидание на улице?
– Отрицаю!
– Что ты делала в отеле «Мажестик»?
– Искала номер мадам Гольдштейн.
– Женщина с такой фамилией в отеле не проживает.
– Я этого не знала.
– А почему ты убегала с револьвером в руке, когда я тебя встретил?
– На втором этаже в коридоре я увидела какого-то мужчину, который стрелял в другого, потом бросил оружие на пол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19