— Она что, снова заболела?
— Нет, баас.
Проситель затряс головой. В этом кабинете, постепенно затопляемом теплом газовой печи, он чувствовал себя более затерянным, чем в незнакомом городе или в пустыне.
— Если вы не ссудите мне тысячу франков, я покончу особой.
— Вот как? — равнодушно отозвался Терлинк, подняв голову. — Ты действительно это сделаешь?
— Придется… Клянусь вам, баас, мне совершенно необходимы эти деньги.
— Да у тебя хоть револьвер-то есть?
Мальчишка, не удержавшись, ощупал свой карман и с непроизвольной гордостью объявил:
— Есть.
— Я совсем забыл, что отец у тебя был фельдфебелем.
Снова настало молчание, в маленьких дырочках обогревателя слышнее зашипел газ, веселей заплясало голубое пламя.
— Послушайте, баас, если вы настаиваете, я скажу вам все, одному вам, но прошу держать мои слова в тайне…
Отполированный временем письменный стол из некрашеного дерева был обит темно-зеленым сафьяном, на котором выстроились чернильницы, ручки и пресспапье из толстого стекла с изображением храма Богоматери Лурдской.
Справа от Терлинка, в пределах досягаемости его руки, находился наглухо вмурованный в стену черный сейф.
— Слушаю.
— Так вот, я сделал ребенка одной девушке. Я женюсь на ней. Клянусь, что в свое время женюсь на ней, но сейчас это невозможно.
Ни один мускул на лице Терлинка не дрогнул, и глаза его по-прежнему смотрели на молодого человека, как на стену.
— Мы должны что-то предпринять… Вы понимаете, что я имею в виду? Я нашел в Ньивпорте женщину, которая согласна за две тысячи франков, половину вперед…
Он задыхался в ожидании ответа — если уж не слова, то хотя бы жеста, но вместо этого услышал лишь банальный, даже не насмешливый вопрос:
— Сколько тебе лет?
— Девятнадцать, баас… Мне еще предстоит отбыть военную службу. Уверен, что после я сумею завоевать определенное положение и смогу…
По тротуару кто-то прошел, и Жеф Клаас непроизвольно повернулся к окну, смущенный мыслью о том, что его могут увидеть с улицы в позе просителя. Разве нельзя угадать даже издали, о чем он говорит?
— Если бы я мог жениться на ней сейчас, я не поколебался бы. Но это совершенно невозможно: ее отец выставит меня за дверь. Он уже давно запретил нам встречаться.
— Кто она?
Ответа не последовало. Мальчишка колебался. Ему было жарко. Щеки у него пылали. Молчание Терлинка казалось еще более повелительным, чем его речь.
В конце концов Жеф, склонив голову, пролепетал:
— Лина ван Хамме.
— Дочь Леонарда?
— Умоляю вас, баас… Я знаю, вы человек добрый…
— Никогда им не был.
— Я знаю, вы все понимаете и…
— Ничего я не понимаю.
Возможно ли? Нет, он, наверно, просто шутит. Жеф поднял голову, пытаясь прочесть ответ на лице хозяина.
— Если я уйду отсюда без денег, я покончу с собой. Вы мне не верите?
У меня в кармане заряженный револьвер. Я не желаю, чтобы Лина была опозорена.
— Самое разумное было оставить ее в покое.
Терлинк был так же спокоен, как в ратуше, когда выкладывал г-ну Кемпенару, что он о нем думает.
— Баас, я готов на колени встать…
— Это тебе не поможет — только будешь дураком выглядеть.
— Но вы же не откажете в моей просьбе! Что для вас тысяча франков?
— Тысяча всегда тысяча.
— А для меня это вся жизнь, честь, счастье Лины. Не верю, что человек…
— Придется поверить.
— Баас!
— Что?
Терлинк отчетливо различил в глазах молодого человека, страшную угрозу, ненависть до головокружения.
— Что, на сейф поглядываешь? Говоришь себе, что мог бы убить меня и забрать, что там лежит — многие тысячи франков, на которые можно нанять сколько хочешь акушерок?
Он огорченно вздохнул: пепел сигары осыпался, и бургомистру пришлось отряхнуть лацкан пиджака.
— Это пройдет, Жеф, ты молод.
И встал.
— Значит, отказываете?
— Отказываю.
— Почему?
— Потому что каждый обязан нести ответственность за свои поступки. Не я предавался восторгам с барышней ван Хамме, верно?
Бургомистр шагнул вперед, и Жеф попятился.
— Я давным-давно запретил беспокоить меня дома.
Собеседник Терлинка выбрался в прохладу коридора. Бургомистр щелкнул выключателем, распахнул дверь:
— До свиданья!
И дверь, выходящая на безлюдную площадь, по которой гулко разнеслись шаги Жефа Клааса, захлопнулась.
Йорису даже не пришло в голову рассказать жене, зачем приходил Жеф, а та и подавно не подумала спросить об этом. Склонившись над шитьем, она ограничилась тем, что украдкой посматривала на мужа, и с лица ее не сходило вечное выражение тревоги и уныния.
Эта женщина проплакала всю жизнь и должна была плакать до конца своих дней. Мария, надев передник в мелкую клетку, убирала со стола остатки посуды.
— Готова? — спросил Терлинк.
— Готова, баас.
Он вышел на кухню и взял эмалированный поднос с куропаткой. Держа дичь поближе к огню, он разрезал ее на мелкие кусочки и накрошил в подливу хлеба, как это делают, приготовляя корм собаке.
Потом он поднялся на третий этаж, прошел по довольно длинному коридору между мансардными комнатами. Чем дальше Терлинк углублялся в него, тем тише он вел себя, стараясь идти на цыпочках, и наконец открыл окошечко, проделанное в одной из дверей.
Тотчас же оборвался напев, или, скорее, речитатив, выводимый женским голосом. По ту сторону окошечка царила ночная темнота. Лишь с трудом там можно было различить чье-то тело, свернувшееся на постели.
— Это я, Эмилия, — кротко произнес Терлинк.
Молчание. Но бургомистр видел вперившиеся в него, словно из лесной мглы, глаза.
— Ты умница, правда? Ты большая умница? Сегодня я принес тебе куропатку.
Он выжидал, подобно укротителю, выжидающему, прежде чем войти в клетку, пока хищник полностью не успокоился.
— Эмилия умница, умница…
Он медленно повернул ключ в замке и приоткрыл дверь. Теперь оставалось шагнуть вперед и поставить эмалированный поднос на кровать.
— Умница…
Все тот же взгляд, обнаженное тело, свернувшееся на кровати…
— Умница…
Он запер дверь, еще раз заглянул в окошечко, хотя и знал: пока он рядом, Эмилия не шелохнется.
Внизу опять он ничего не сказал. Жена шила, время от времени поднимая на него глаза и со вздохом опуская их. Сквозь открытую дверь было видно, как Мария моет посуду.
Как и каждый вечер, бургомистр надел шубу, выдровую шапку, зашел в кабинет и взял сигар из коробки на выступе камина.
На улице дождя не было, но землю и предметы покрывал липкий слой тумана. Светились лишь красноватый диск часов на башне ратуши да словно кровоточащий фонарь слева от входа в полицейский комиссариат.
Прежде чем войти, как каждый вечер, в кафе «Старая каланча», Терлинк машинально прочел на одном из соседних домов золотые буквы настенной плиты под мрамор: «Пиво ван Хамме».
Не улыбнувшись, он отряхнул обувь, открыл дверь с матовым стеклом и шагнул в пропитанное запахом сигар тепло, в негромкий гул голосов, в котором, как лейтмотив, угадывалось:
— Добрый вечер, баас!
Стены были темные. Мебель тоже. Кафе «Старая каланча» копировало тяжеловесный и строгий стиль ратуши, и, как в ратуше, стены были украшены гербами, а камин окружен резным деревом.
Не торопясь, пожалуй, даже нарочито медленно, Терлинк снял шубу, посмотрел налево, направо, заглянул в карты игроков в вист, оценил расположение фигур на шахматной доске и наконец уселся на свое место между прилавком и камином.
Бургомистр щелкнул футляром. Он докурил сигару до половины и, как всегда в такой момент, достал другой янтарный мундштук, длиннее, чем первый, чтобы дым проходил то же расстояние и сохранял одинаковую температуру.
Второй мундштук также хранился в футляре, лежащем в другом кармашке жилета.
Кес, владелец «Старой каланчи», подал Терлинку кружку коричневого пива, покрытого кремовой пеной:
— Добрый вечер, баас!
— …вечер, Кес!
По правде говоря, слова эти звучали более тяжеловесно и жестко, потому что говорили здесь по-фламандски, да еще с местным вернским акцентом.
Так что Кес на самом деле сказал:
— Goeden avond. Baas.
А Терлинк буркнул нечто вроде:
— …den avond, Kees.
Репродукции на стене изображали: одна — на четверть искуренную сигару, которая лежит на столе, покрытом скатертью с бахромой; другая — блаженно улыбающегося толстяка курильщика.
Обе репродукции, выдержанные в колорите старых фламандских картин, были рекламой сигар «Vlaamsche Vlag», которые производил Терлинк.
Кое-кто потягивал можжевеловку, но большинство пили пиво. И все-таки в кафе царил острый запах можжевеловки, прорываясь сквозь густой аромат сигар и трубок.
Равномерно урчащая печка с тяжелыми медными накладками время от времени, когда тянуло сквозняком, разгоралась с неожиданным неистовством.
Вистеры постепенно накалялись. Пешки двигались по шахматной доске. Вдали, на плацу у казарм, пел горн.
— Плутуешь, Потерман! — миролюбиво бросил по-прежнему невозмутимый Терлинк со своего места в углу у камина.
И Потерман краснел, потому что это не было шуткой.
Терлинк никогда не шутил. Он изрекал истины, вроде этой, спокойно, не давая себе труда сопроводить их улыбкой или негодованием.
— Плутую? Я?
— Да, ты. Ты только что мизинцем передвинул своего слона на одну клетку.
— Если и так, то, клянусь, не нарочно.
Все здесь было тяжеловесным — жесты, воздух, свет, с трудом пробивавшийся сквозь завесу дыма в кафе и другую» на улице, — завесу летучей сырости, сотканную из мириад незримых капелек и повисшую над городом Я полями.
Тяжеловесны были пешки на шахматной доске, карты с наивными рисунками, репродукции, жара и даже набранное готическим шрифтом название местной газеты, которую разворачивал Йорис Терлинк.
Кес, хозяин «Старой каланчи», обтирал пивной насос после каждого накачанного стакана, а его жена в глубине зала чинила штаны, принадлежащие, по всей видимости, мальчику лет десяти.
В воздухе еще тянуло запахом жареной крольчатины.
Хозяева ели ее на ужин. Служанка уже спала на верхнем этаже: она поднималась в пять утра.
И вдруг завсегдатаи услышали торопливые шаги, прочертившие шумную диагональ через площадь. Подбежавший к кафе человек завозился у двери, которую не сумел открыть сразу: в спешке он повернул ручку в обратную сторону.
Все уставились на него. Это был один из десяти вернских полицейских, отец многочисленного семейства, принятый на службу два года назад.
— Баас! Баас!
Несмотря на серьезность ситуации, все почувствовали, насколько неуместно его вторжение и присутствие в кафе, где собирается исключительно элита города, и чем больше бедняга съеживался, стараясь проскользнуть между столиками, тем чаще наталкивался на стулья.
Он даже не знал» вправе ли он говорить при всех.
Бургомистр посмотрел на него недобрыми глазами.
— Стреляли из револьвера…
Должен он говорить или не должен? Ну почему его не подбодрят хоть словом или взглядом?
— Один мертв.
Над сигарой поднялся густой клуб дыма, и Терлинк слегка пошевелил ногами.
— Это Жеф Клаас. Сперва он выстрелил через окно в барышню ван Хамме…
Все удивились, потому что Йорис Терлинк не шелохнулся и, более того, долго сидел с закрытыми глазами.
— Это случилось только что. Мой напарник ван Стетен остался на месте происшествия, а я побежал сюда.
Полицейскому очень хотелось подбодрить себя пивом или, лучше, можжевеловой, стаканы с которыми стояли на столах.
— Мертва? — осведомился наконец Терлинк.
— Не думаю. Она была еще жива, когда…
Бургомистр снял с крючка свою шубу, нахлобучил выдровую шапку:
— Пошли!
Идти было недалеко: ван Хамме жил на Рыночной улице, через три дома от ван Мелле, где Терлинк купил куропатку. Но лавка была давно уже закрыта. В темных углах, держась на известной дистанции, жались люди.
Дом у ван Хамме был большой, каждый этаж тремя окнами выходил на улицу, как у бургомистра, да и у других здесь по вечерам не закрывали ставни, может быть, для того, чтобы показать всем богатство обстановки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26