— Да, баас.
— Вам известно, когда Лина выйдет из больницы?
— Говорят, ее можно будет перевезти послезавтра.
Йорис встал, еще раз взглянул на Ван де Влита и дважды обошел вокруг письменного стола, а секретарь с жалким видом стоял посередине истоптанного ковра.
— Чего вы ждете, господин Кемпенар?
— Виноват, я думал…
— Внесите мать Жефа Клааса в списки отдела благотворительности…
Впрочем, нет, не вносите.
— Да, баас… Я хотел сказать «нет»… Словом, я ее не внесу.
И обмякший, опухший секретарь вышел, пятясь и обнажая гнилые зубы в фальшивой улыбке. Снегопад становился все гуще. Нетрудно было представить себе кладбище, по которому торопливо движется катафалк с семенящей за ним женщиной.
Йорис Терлинк был в плохом настроении. Стоя у окна, он как бы возвышался над площадью, где под тонким слоем снега угадывались тысячи штук брусчатки.
Он увидел, как на другой стороне площади из своей улицы вышел адвокат Мелебек и направился прямо к ратуше, оставляя за собой черные следы шагов.
Терлинк успел бы уйти. Чуть было так и не сделал. Затем, словно хозяйка, услышавшая, что в квартиру звонят, окинул взглядом кабинет, переставил один из стульев и принял позу в своем плетеном кресле:
— Войдите, господин Кемпенар. В чем дело?
— Господин Мелебек хотел бы…
— Скажите, что я тотчас его приму. Я позвоню.
Йорис взглянул на хронометр и решил, что заставит адвоката ждать ровно семь минут. Чтобы убить время, почистил себе ногти самым узким лезвием своего перочинного ножа. Потом подумал, что с адвоката довольно будет шести минут, и позвонил:
— Пригласите господина Мелебека.
Мелебек, сын железнодорожного служащего, всегда был в монастырской школе первым учеником, поэтому его предназначили для духовной карьеры и дали ему стипендию в коллеже.
Лицо у него было бледное, лоб чересчур высокий и широкий, нос длинный, глаза близорукие, очки в стальной оправе.
В конце концов его покровители решили, что он принесет им больше пользы как мирянин, и сделали его адвокатом епископства.
— Здравствуйте, Мелебек.
— Здравствуйте, Терлинк. После разговора вчера вечером я подумал…
Под мышкой у него, как всегда, торчал портфель: это была его мания.
Он не пил, не курил. За пять лет брака прижил четырех детей.
— После вашего ухода мы встали исключительно на точку зрения общего интереса.
— Не сомневался в этом, Мелебек.
Они не выносили друг друга. Для Терлинка Мелебек был в совете единственным противником, столь же хладнокровным, как он сам.
Мелебеку Йорис представлялся прежде всего тем человеком, каким хотел бы стать сам адвокат; во всяком случае, бургомистр загораживал ему дорогу и был нечувствителен к его иронии.
— Очень мило с вашей стороны, Терлинк, что вы не сомневаетесь в этом: мы ведь все — и вы также — работали для общего блага, верно? Вчера мы были взволнованы, да, поистине взволнованы, видя, как вы поспешили к нам в такой трудный момент…
Терлинк вновь раскурил сигару.
— И мы поняли, что вместе с нами вы хотите избежать скандала, который лишь внесет смятение в души. Поэтому, как вы сами видели, все без колебаний согласились резать по живому…
Йорис поднял голову. Слово Мелебека подействовало на него, словно вид ножа, врезающегося в тело, и он, сам того не желая, вспомнил ямочки на лице Лины ван Хамме, черты которой разом ожили перед его внутренним взором.
— Не следует только допускать, чтобы столь прискорбный факт после подобного решения использовали в избирательных целях.
— Что вам поручили мне передать?
— Вы пробудете бургомистром самое малое еще три года. Ван Хамме не собирается больше выставлять свою кандидатуру.
— Вот как?
— Вас просят об этом — проявить христианское милосердие и не использовать в политической борьбе…
— Говорите, говорите, Мелебек.
Молчание.
— Что вы решили, когда я пришел вчера вечером?
— Мы лишь…
— Полно врать, Мелебек. Решение принимали не только вы, но и Леонард.
И сын Леонарда. Один ни за что не хотел терять свое положение в Верне, другой — в армии. А поскольку для этого нужно было пожертвовать Линой…
— Терлинк!
— Что «Терлинк»? Уж не посмеете ли вы утверждать, что это неправда?
Все, вы, сговорившись с ван Хамме, тоже хотели, чтобы он пожертвовал Линой. Вы вспомнили стих, процитированный Комансом: «Если глаз твой соблазнит тебя…» Он отбросил его от себя. И другой глаз тоже. А сверх того — и остальное тело…
— Что это означает? — холодно осведомился Мелебек. — Вы отказываетесь?
— От чего?
— От обязательства.
— Какого?
— Не пользоваться этим прискорбным происшествием в своих политических целях.
Опять звук погребального колокола. Новые похороны.
— Испугались?
— Я этого не говорил.
— Что вы предлагаете мне взамен?
— Место на следующем собрании.
— Место ван Хамме?
— Или кого другого. Кто-нибудь подаст в отставку, чтобы уступить вам свое кресло.
— Обещаю.
Мелебек заерзал на стуле, переложил портфель на колени:
— Но мне поручено…
— Заставить меня дать письменное обязательство?
— Просить вас… да… В общем, дать гарантию, что…
Терлинк взглянул на Ван де Влита, словно спрашивая у него совета, и схватил перо.
»… обязуюсь никогда не намекать ни в публичных выступлениях, ни в частных разговорах на… «
— Скажите, Мелебек…
Адвокат не шелохнулся.
— Вам еще не приходило в голову выставить свою кандидатуру в депутаты?
Молчание. Однако Мелебек побледнел.
— Вот ваша бумажка. Давайте мою.
И вот Терлинк прочел ручательство в том, что до истечения трех месяцев он станет dijkgraves, следовательно, членом верховной корпорации, которая посредством плотин распоряжается водой как из моря, так и с неба.
— Если увидите Леонарда, скажите ему…
Терлинк поискал формулу вроде той, где поминались витрины и ценники, но не подобрал ничего подходящего.
— Нет, ничего ему не говорите. До свидания, Мелебек.
Глава 4
— Удачного и счастливого года, Йорис!
Дважды ткнувшись ротиком в шершавые щеки мужа, она произнесла эти слова таким жалобным голосом, таким проникновенным тоном, что, казалось, они означали: «Один страшный год кончился, начинается другой, не менее страшный, мой бедный Йорис! Я буду страдать. Ты будешь страдать. И молю Бога избавить нас от еще более страшных потрясений».
Терлинк скользнул губами по волосам жены, еще накрученным на бигуди, и прошептал:
— Счастливого года, Тереса!
Одеваться им пришлось при электрическом свете, потому что они собирались к семичасовой заутрене. Намереваясь причаститься, они не поели и не выпили кофе. Внизу под лестницей им навстречу вышла Мария:
— Счастливого и богоугодного года, баас!
На улице, в темноте, Тереса чуть не упала и взяла Терлинка под руку.
Был гололед, и многие женщины, направлявшиеся с мужьями в церковь, выделывали гротескные па. Стояли холода. У всех изо рта вылетал пар, и так же было в церкви, которую еще не согрело дыхание верующих.
Народу было полно: явились все, кто жаждал причаститься в первый день нового года, а также те, кто надеялся целиком посвятить свое время визитам.
Хотя у Йориса и Тересы была своя скамья, Тереса всю службу стояла на коленях, закрыв лицо руками, и когда ей приходилось вставать при чтении Евангелия, вид у нее был потерянный, словно не от мира сего. Терлинк оставался на ногах, прямой, со скрещенными руками и взглядом, устремленным на колеблющиеся огоньки алтарных свеч.
Тем не менее один раз взгляд его упал на голубую истертую плиту нефа, где еще можно было прочесть слова: «… досточтимый Целий де Бэнет… «
Год, не то 1610-й, не то 1618-й — цифры уже неразборчивы. Под камнем покоились останки одного из предков Тересы, которая, молясь, хватала ртом воздух — быть может, из-за торопливости, быть может, от избытка рвения, — отчего издавала звуки, похожие на хлюпанье насоса.
Когда народ повалил из церкви, уже занялся день, и люди с удивлением увидели розовое солнце над белыми от инея крышами. Мальчишки торговали облатками, большими, как облатка священника, и каждый прихожанин покупал себе одну, по обычаю нес ее в руке и, придя домой, прикреплял к двери.
Терлинк еще не оделся — в том смысле, что на нем был пока повседневный костюм. Первым делом он съел яичницу с салом и одну из вафель, испеченных Марией и наполнивших благоуханием весь дом. Затем взял гоголь-моголь для Эмилии, сунул в карман вафлю и пошел вверх по лестнице, а Тереса, все с той же скорбной миной, проводила его глазами.
Муж только изредка позволял ей взглянуть на дочь через дверной глазок. Нет, он ей ничего не запрещал. Просто в присутствии матери Эмилия становилась невозможной, приходила в необъяснимую ярость, и успокоить ее удавалось лишь с невероятным трудом.
Открыв наверху дверь, Терлинк нахмурился: он не застал обычной картины. Это было даже немножко страшно, потому что из-за скудного освещения он не сразу понял, что произошло.
На кровати высилась гора перьев, под которой и спряталась сумасшедшая, да так ловко, что видны были только ее глаза.
— С Новым годом, Эмилия! — неуверенным голосом сказал он в пространство.
Она рассмеялась. Ей случалось смеяться вот так, смехом ребенка-идиота, и этот смех действовал еще хуже, чем ее вспышки, — столько в нем было злобы и порочности.
— Я принес тебе вафлю.
Он поставил еду на ночной столик. Он знал, что Эмилия не даст ему прикоснуться к делу ее рук — изодранному ногтями и зубами матрасу, из которого она вытряхнула все содержимое, как еще восьмилетней девочкой выпустила кишки котенку, вспоров ему живот швейными ножницами.
Терлинк спустился на второй этаж. Долго и тяжело расхаживал по гардеробной. Когда он вновь появился внизу, лицо у него было розовее, чем обычно, кожа — глаже, волосы — прилизанней. Он был весь в черном, воротник пальто поднят, на голове — черный почти квадратный цилиндр.
На площади, где под косыми лучами солнца, падавшими через просветы между домами, уже таял обледеневший снег, кучками стояли также одетые в черное люди, и, когда бургомистр, направлявшийся в ратушу, проходил мимо них, каждый молча подносил руку к шляпе.
Все шло заведенным порядком. Достаточно было взглянуть на группы, чтобы сказать, какие проследуют первыми, а какие еще долго будут ждать своей очереди. Кое-кто даже, хотя час был ранний, заглядывал в «Старую каланчу» и по случаю Нового года пропускал стопку можжевеловки.
Терлинк лично проследил, все ли в порядке. В монументальном камине пылали поленья, что с тех пор, как в ратуше установили центральное отопление, происходило лишь в особых случаях. Дверь из кабинета бургомистра в приемный зал со стенами, декорированными фламандскими коврами, была распахнута. Наконец, невзирая на солнечную погоду, все люстры из уважения к традиции были зажжены, что придавало освещению оттенок какой-то нереальности.
— С Новым годом, баас! — прочувственно поздравил Терлинка Кемпенар.
Йорис пожал его вечно влажную руку, что случалось всего раз в год:
— С Новым годом, господин Кемпенар!
Все ли готово? На столе вместо досье громоздились сигарные коробки.
На подносе стояли тридцать — сорок рюмок и бутылки портвейна. На другом конце стола красовались фужеры для шампанского.
— Можно впускать, баас?
Кемпенар тоже был в порядке: он явился в сюртуке, который надевал, когда пел, и теперь наспех натянул белые нитяные перчатки.
Терлинку не было нужды разглядывать себя в зеркале: он и без того знал, как выглядит. Он стоял спиной к камину, как раз под Ван де Влитом, и казался крупнее, чем фигура на портрете. Быть может, такое впечатление создавалось сюртуком, который он надел в этот день, как и остальные? Воротник был очень высокий, галстук из белого репса. Прежде чем дать окончательный сигнал и уже слыша отдаленный гул голосов, он обрезал кончик сигары и медленно раскурил ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26