Ведь он ночной сторож и раньше семи утра никогда домой не возвращается… Может, вы хотите подняться наверх?
— Не беспокойтесь. А сын?
— Десять минут назад ушел в свою контору.
В кухне послышался стук упавшей ложки. Мегрэ заметил голову маленького ребенка.
— Это случайно не… — начал он.
— Да, это сын бедной мадемуазель Жермены! Заходите сюда или уходите, а то выстудите весь дом.
Комиссар вошел. Стены в коридоре были выкрашены под мрамор. В кухне царил беспорядок, и женщина смущенно ворчала, подбирая ведро и щетку. На столе стояли тарелки и чашки. За столом мальчуган лет трех сидел один и неловко ел яйцо всмятку.
Женщине было лет сорок. Худая, с аскетическим лицом.
— Это вы его воспитываете?
— Да, с тех пор, как они убили его мать, я почти все время смотрю за ним. Дедушке днем приходится спать.
Больше никого в доме нет. А когда меня вызывают пациентки, приходится поручать его соседке.
— Пациентки?
— Да, я ведь акушерка, с дипломом.
И она сняла клетчатый фартук, словно в нем она теряла свое достоинство.
— Не бойся, мой маленький Жожо! — сказала она ребенку, который перестал есть и глядел на посетителя.
Был ли он похож на Жозефа Питерса? Трудно сказать.
Во всяком случае, ребенок был с явно выраженными признаками дебильности. Неправильные черты лица, слишком большая голова, тощая шея, а главное, тонкий и длинный рот, как у ребенка по меньшей мере десяти лет.
Он не спускал глаз с Мегрэ, но взгляд его не выражал ничего. Он не выразил никаких чувств даже тогда, когда акушерка захотела обнять его немного театральным жестом. Она воскликнула:
— Бедненький малыш! Ешь яйцо, дорогой!
Она не пригласила Мегрэ сесть. На полу стояла лужа.
— Это, видно, за вами ездили в Париж?
Голос звучал не агрессивно, но, однако, и не любезно.
— Что вы хотите сказать?
— Здесь не может быть никаких тайн. И так все известно.
— Объясните!
— Сами знаете, не хуже меня! Нечего сказать, за хорошее дело вы взялись! Ну да разве полиция не всегда на стороне богатых!
Мегрэ нахмурился, и не из-за слов, а из-за того, что стояло за ними.
— Ведь фламандцы повсюду раззвонили, что если сейчас их притесняют, то это продлится недолго, и что все изменится, когда из Парижа приедет какой-то комиссар.
Она говорила с неприязненной улыбкой.
— Черт возьми! Им дали время придумать подходящую ложь! Они прекрасно знают, что тело Жермены никогда не найдут! Ешь, мой миленький… Не беспокойся…
И она со слезами на глазах поглядела на малыша, который, подняв вверх ложку, не спускал глаз с комиссара.
— Вы ничего не хотите мне сообщить? — спросил Мегрэ.
— Ровно ничего. Питерсы, конечно, уже снабдили вас всеми нужными вам сведениями и даже, наверное, сказали, что ребенок не от Жозефа.
Стоило ли настаивать? Здесь Мегрэ был врагом. В этом бедном доме царила атмосфера ненависти.
— А теперь, если вы захотите повидать месье Пьедбёфа, можете прийти в полдень… В это время он встает, а месье Жерар приходит из конторы.
Она проводила его по коридору и закрыла за ним дверь.
Шторы окон второго этажа были спущены.
Недалеко от дома фламандцев Мегрэ увидел инспектора Машера. Он разговаривал с двумя речниками и сразу же отошел от них, когда заметил комиссара.
— Что они рассказывают?
— Я говорил с ними о «Полярной звезде»… Они сказали, что третьего января хозяин судна ушел из кафе где-то около восьми часов и, как обычно, был здорово пьян… Сейчас он еще спит… Я только что поднимался к нему на судно, но он даже не услышал…
Через витрину лавки фламандцев видна была седая голова мадам Питере; она наблюдала за полицейскими.
Разговор не клеился. Оба они смотрели вокруг, ни на чем не останавливая взгляда.
По одну сторону река с прорванными плотинами уносила обломки судов. На другой стороне возвышался дом фламандцев.
— У них два выхода, — заметил Машер. — Один — тот, который мы знаем, другой — позади дома… Во дворе есть колодец…
И он поспешно добавил:
— Я его исследовал, я все там проверил. И все-таки, не знаю, почему, мне все время кажется, что труп в Мёзу не бросали. Откуда взялся этот дамский носовой платок на крыше?
— Вы знаете, что мотоциклиста обнаружили?
— Да, мне сообщили. Но это совсем не доказывает, что Жозефа Питерса в тот вечер здесь не было.
Ну, конечно. Никаких доказательств ни «за», ни «против»! Не было даже серьезного свидетельского показания.
Жермена Пьедбёф вошла в лавку около восьми вечера. Фламандцы утверждают, что через несколько минут она от них ушла. Однако же никто другой больше ее не видел.
Вот и все!
Пьедбёфы обвиняли фламандцев и требовали триста тысяч франков компенсации.
Задребезжал звонок. В лавку вошли две женщины с барок.
— Вы все еще думаете, комиссар…
— Я совсем ничего не думаю, старина! До скорого!..
И он тоже вошел в лавку. Обе покупательницы подвинулись, чтобы дать ему место.
Мадам Питере крикнула:
— Анна!
Она засуетилась, открыла застекленную дверь, ведущую в кухню.
— Входите, господин комиссар… Анна сейчас спустится… Она убирает спальни…
Мадам Питере снова занялась покупательницами, а комиссар, пройдя через кухню, вышел в коридор и стал медленно подниматься по лестнице.
Анна, по-видимому, не слышала его шагов. Повязав голову платком, она чистила мужские брюки. Дверь была открыта.
Увидев посетителя в зеркале, Анна живо обернулась и выпустила из рук щетку.
— Вы были там?
Утром, не одетая, она была все такой же. Тот же облик благовоспитанной, сдержанной девушки.
— Прошу прощения… Мне сказали, что вы наверху…
Это комната вашего брата?
— Да… Он уехал сегодня рано утром… Экзамен предстоит очень трудный… Он хочет сдать его с блеском, как и предыдущие…
На комоде большой портрет Маргариты Ван де Веерт в светлом платье и шляпе из итальянской соломки. И надпись, сделанная рукой Маргариты узкими, остроконечными буквами. Это было начало «Песни Сольвейг»:
Зима пройдет,
И весна промелькнет…
Мегрэ взял в руки портрет. Анна с каким-то недоверием пристально смотрела на комиссара, словно боялась, что он улыбнется.
— Это стихи Ибсена, — сказала она.
— Знаю…
И Мегрэ продекламировал окончание поэмы:
И ты ко мне вернешься,
Прекрасный мой жених.
Тебе верна останусь,
Тобой лишь буду жить…
И все-таки комиссар чуть не улыбнулся, глядя на брюки, которые Анна не выпускала из рук.
Это было так неожиданно, даже трогательно, эти романтические стихи в серенькой обстановке студенческой комнаты.
Жозеф Питере, длинный и тощий, плохо одетый, со светлыми волосами, которые никак не укладывались, несмотря на старания, со слишком большим носом и близорукими глазами…
ЁПрекрасный мой жених…
И этот портрет провинциалочки с ее воздушной, слащавой красивостью! Ничто не напоминало здесь волнующей обстановки из драмы Ибсена, героиня не взывала к звездам! Она по-мещански списала готовые стихи:
Тебе верна останусь,
Тобой лишь буду жить.
Она и в самом деле оставалась верной, она и в самом деле ждала! Несмотря на Жермену Пьедбёф! Несмотря на ребенка! Несмотря на проходящие годы!
Мегрэ стало как-то неловко. Он окинул взглядом стол, на котором лежал зеленый бювар, стояла медная чернильница, должно быть, чей-то подарок, и пластмассовые ручки.
Он машинально открыл один из ящиков комода и увидел в картонной коробке без крышки любительские фотографии.
— У моего брата есть фотоаппарат.
Молодые люди в студенческих фуражках. Жозеф на мотоцикле, рука на ручке газа, словно он собирался рвануть с места… Анна за роялем… Еще одна девушка, более тонкая, более грустная…
— Это моя сестра Мария.
И вдруг он увидел маленькую фотографию для паспорта, унылую, как все подобные снимки, из-за резких контрастов черных и белых тонов.
На ней была девушка, такая хрупкая, миниатюрная, что ее можно было принять за девчонку. Огромные глаза чуть ли не во все лицо. Она была в какой-то смешной шляпке и, казалось, с испугом смотрела в аппарат.
— Это Жермена, правда?
Сын был на нее похож.
— Она была больная?
— Не очень здоровая. Перенесла туберкулез.
Зато у Анны здоровья хватало! Крупная и крепко сбитая, она отличалась удивительной уравновешенностью. Она наконец положила брюки на кровать, покрытую стеганым одеялом.
— Я сейчас был у нее.
— Что они вам сказали?.. Должно быть…
— Я видел только акушерку… И малыша…
Она, словно стесняясь, не стала задавать вопросов.
Держалась скромно.
— Ваша комната рядом?
— Да, у нас общая комната с сестрой…
Комнаты были смежные, и Мегрэ открыл дверь, ведущую в спальню девушек. Она была светлее, потому что окна выходили на набережную. Кровать была уже застелена. В комнате царил полный порядок, вся одежда была убрана.
Только две тщательно сложенные ночные рубашки на обеих подушках.
— Вам двадцать пять лет?
— Двадцать шесть.
Мегрэ хотел спросить ее, но не знал, как задать этот вопрос.
— Вы никогда не были обручены?
— Никогда.
Но вопрос, который он хотел задать ей, был несколько иной. Она заинтересовала его, и особенно теперь, когда он увидел ее комнату. Заинтересовала, как загадочная статуя. Он думал о том, трепетало ли уже от страсти это совсем не соблазнительное тело, была ли она кем-нибудь еще, кроме преданной сестры, примерной дочери, хозяйки дома, одной из семьи Питерсов, скрывалась ли, наконец, под этими ее обличьями настоящая женщина!
А она не отводила взгляда. Она не пряталась. Она, должно быть, чувствовала, что он разглядывает не только ее лицо, но и фигуру, и даже не вздрогнула.
— Мы ни с кем не встречаемся, кроме наших родственников Ван де Веертов.
Мегрэ колебался, и голос его звучал не совсем естественно, когда он сказал:
— Я хочу попросить вас проделать один опыт… Не спуститесь ли вы в столовую и не поиграете ли на рояле, пока я вас не позову… Если возможно, ту же вещь, что и третьего января… Кто тогда играл?
— Маргарита… Она поет и аккомпанирует себе… Она брала уроки пения…
— Вы помните, что это было?
— Все то же. «Песня Сольвейг»… но… я… я не понимаю…
— Это просто опыт…
Она вышла из комнаты и хотела закрыть за собой дверь.
— Нет! Оставьте ее открытой…
Через несколько минут ее пальцы уже небрежно скользили по клавишам, раздавались едва связанные друг с другом аккорды. А Мегрэ, не теряя времени, открывал шкафы в спальне девушек.
Первый шкаф был для белья. Аккуратные стопки рубашек, панталон, нижних юбок, все тщательно отглажено…
Аккорды сливались в мелодию. Слышалась знакомая песнь. А толстые пальцы Мегрэ перебирали белое полотняное белье.
Какой-нибудь свидетель, несомненно, принял бы его за влюбленного или, скорее, за человека, утоляющего какую-то тайную страсть.
Грубое, прочное, не знающее износа белье, без малейшей кокетливости. Белье обеих сестер лежало вместе.
Теперь дошла очередь до ящика: чулки, подвязки, коробочки со шпильками… Никакой пудры… Никаких духов, кроме флакона одеколона, которым, вероятно, пользовались только по большим праздникам…
Звуки стали громче… Дом наполнялся музыкой…
Теперь, кроме звуков рояля, слышался голос, который понемногу стал заглушать аккомпанемент.
Но ты ко мне вернешься,
Прекрасный мой жених.
Это пела не Маргарита! Это пела Анна Питере! Она выделяла каждый слог. Она с тоскливым чувством подчеркивала отдельные фразы.
Пальцы Мегрэ по-прежнему ощупывали материю в шкафу.
В одной из стопок белья зашуршало что-то похожее на бумагу.
Еще одна фотография. Любительский снимок в коричневом тоне. Молодой человек с вьющимися волосами, тонкими чертами лица, выступающей вперед верхней губой, с самодовольной, чуть-чуть иронической улыбкой.
Мегрэ не смог бы сказать, кого напомнила ему эта фотография. Но она напомнила ему кого-то.
Тебе верна останусь,
Тобой лишь буду жить.
Низкий голос, почти мужской, постепенно стал медленно затихать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
— Не беспокойтесь. А сын?
— Десять минут назад ушел в свою контору.
В кухне послышался стук упавшей ложки. Мегрэ заметил голову маленького ребенка.
— Это случайно не… — начал он.
— Да, это сын бедной мадемуазель Жермены! Заходите сюда или уходите, а то выстудите весь дом.
Комиссар вошел. Стены в коридоре были выкрашены под мрамор. В кухне царил беспорядок, и женщина смущенно ворчала, подбирая ведро и щетку. На столе стояли тарелки и чашки. За столом мальчуган лет трех сидел один и неловко ел яйцо всмятку.
Женщине было лет сорок. Худая, с аскетическим лицом.
— Это вы его воспитываете?
— Да, с тех пор, как они убили его мать, я почти все время смотрю за ним. Дедушке днем приходится спать.
Больше никого в доме нет. А когда меня вызывают пациентки, приходится поручать его соседке.
— Пациентки?
— Да, я ведь акушерка, с дипломом.
И она сняла клетчатый фартук, словно в нем она теряла свое достоинство.
— Не бойся, мой маленький Жожо! — сказала она ребенку, который перестал есть и глядел на посетителя.
Был ли он похож на Жозефа Питерса? Трудно сказать.
Во всяком случае, ребенок был с явно выраженными признаками дебильности. Неправильные черты лица, слишком большая голова, тощая шея, а главное, тонкий и длинный рот, как у ребенка по меньшей мере десяти лет.
Он не спускал глаз с Мегрэ, но взгляд его не выражал ничего. Он не выразил никаких чувств даже тогда, когда акушерка захотела обнять его немного театральным жестом. Она воскликнула:
— Бедненький малыш! Ешь яйцо, дорогой!
Она не пригласила Мегрэ сесть. На полу стояла лужа.
— Это, видно, за вами ездили в Париж?
Голос звучал не агрессивно, но, однако, и не любезно.
— Что вы хотите сказать?
— Здесь не может быть никаких тайн. И так все известно.
— Объясните!
— Сами знаете, не хуже меня! Нечего сказать, за хорошее дело вы взялись! Ну да разве полиция не всегда на стороне богатых!
Мегрэ нахмурился, и не из-за слов, а из-за того, что стояло за ними.
— Ведь фламандцы повсюду раззвонили, что если сейчас их притесняют, то это продлится недолго, и что все изменится, когда из Парижа приедет какой-то комиссар.
Она говорила с неприязненной улыбкой.
— Черт возьми! Им дали время придумать подходящую ложь! Они прекрасно знают, что тело Жермены никогда не найдут! Ешь, мой миленький… Не беспокойся…
И она со слезами на глазах поглядела на малыша, который, подняв вверх ложку, не спускал глаз с комиссара.
— Вы ничего не хотите мне сообщить? — спросил Мегрэ.
— Ровно ничего. Питерсы, конечно, уже снабдили вас всеми нужными вам сведениями и даже, наверное, сказали, что ребенок не от Жозефа.
Стоило ли настаивать? Здесь Мегрэ был врагом. В этом бедном доме царила атмосфера ненависти.
— А теперь, если вы захотите повидать месье Пьедбёфа, можете прийти в полдень… В это время он встает, а месье Жерар приходит из конторы.
Она проводила его по коридору и закрыла за ним дверь.
Шторы окон второго этажа были спущены.
Недалеко от дома фламандцев Мегрэ увидел инспектора Машера. Он разговаривал с двумя речниками и сразу же отошел от них, когда заметил комиссара.
— Что они рассказывают?
— Я говорил с ними о «Полярной звезде»… Они сказали, что третьего января хозяин судна ушел из кафе где-то около восьми часов и, как обычно, был здорово пьян… Сейчас он еще спит… Я только что поднимался к нему на судно, но он даже не услышал…
Через витрину лавки фламандцев видна была седая голова мадам Питере; она наблюдала за полицейскими.
Разговор не клеился. Оба они смотрели вокруг, ни на чем не останавливая взгляда.
По одну сторону река с прорванными плотинами уносила обломки судов. На другой стороне возвышался дом фламандцев.
— У них два выхода, — заметил Машер. — Один — тот, который мы знаем, другой — позади дома… Во дворе есть колодец…
И он поспешно добавил:
— Я его исследовал, я все там проверил. И все-таки, не знаю, почему, мне все время кажется, что труп в Мёзу не бросали. Откуда взялся этот дамский носовой платок на крыше?
— Вы знаете, что мотоциклиста обнаружили?
— Да, мне сообщили. Но это совсем не доказывает, что Жозефа Питерса в тот вечер здесь не было.
Ну, конечно. Никаких доказательств ни «за», ни «против»! Не было даже серьезного свидетельского показания.
Жермена Пьедбёф вошла в лавку около восьми вечера. Фламандцы утверждают, что через несколько минут она от них ушла. Однако же никто другой больше ее не видел.
Вот и все!
Пьедбёфы обвиняли фламандцев и требовали триста тысяч франков компенсации.
Задребезжал звонок. В лавку вошли две женщины с барок.
— Вы все еще думаете, комиссар…
— Я совсем ничего не думаю, старина! До скорого!..
И он тоже вошел в лавку. Обе покупательницы подвинулись, чтобы дать ему место.
Мадам Питере крикнула:
— Анна!
Она засуетилась, открыла застекленную дверь, ведущую в кухню.
— Входите, господин комиссар… Анна сейчас спустится… Она убирает спальни…
Мадам Питере снова занялась покупательницами, а комиссар, пройдя через кухню, вышел в коридор и стал медленно подниматься по лестнице.
Анна, по-видимому, не слышала его шагов. Повязав голову платком, она чистила мужские брюки. Дверь была открыта.
Увидев посетителя в зеркале, Анна живо обернулась и выпустила из рук щетку.
— Вы были там?
Утром, не одетая, она была все такой же. Тот же облик благовоспитанной, сдержанной девушки.
— Прошу прощения… Мне сказали, что вы наверху…
Это комната вашего брата?
— Да… Он уехал сегодня рано утром… Экзамен предстоит очень трудный… Он хочет сдать его с блеском, как и предыдущие…
На комоде большой портрет Маргариты Ван де Веерт в светлом платье и шляпе из итальянской соломки. И надпись, сделанная рукой Маргариты узкими, остроконечными буквами. Это было начало «Песни Сольвейг»:
Зима пройдет,
И весна промелькнет…
Мегрэ взял в руки портрет. Анна с каким-то недоверием пристально смотрела на комиссара, словно боялась, что он улыбнется.
— Это стихи Ибсена, — сказала она.
— Знаю…
И Мегрэ продекламировал окончание поэмы:
И ты ко мне вернешься,
Прекрасный мой жених.
Тебе верна останусь,
Тобой лишь буду жить…
И все-таки комиссар чуть не улыбнулся, глядя на брюки, которые Анна не выпускала из рук.
Это было так неожиданно, даже трогательно, эти романтические стихи в серенькой обстановке студенческой комнаты.
Жозеф Питере, длинный и тощий, плохо одетый, со светлыми волосами, которые никак не укладывались, несмотря на старания, со слишком большим носом и близорукими глазами…
ЁПрекрасный мой жених…
И этот портрет провинциалочки с ее воздушной, слащавой красивостью! Ничто не напоминало здесь волнующей обстановки из драмы Ибсена, героиня не взывала к звездам! Она по-мещански списала готовые стихи:
Тебе верна останусь,
Тобой лишь буду жить.
Она и в самом деле оставалась верной, она и в самом деле ждала! Несмотря на Жермену Пьедбёф! Несмотря на ребенка! Несмотря на проходящие годы!
Мегрэ стало как-то неловко. Он окинул взглядом стол, на котором лежал зеленый бювар, стояла медная чернильница, должно быть, чей-то подарок, и пластмассовые ручки.
Он машинально открыл один из ящиков комода и увидел в картонной коробке без крышки любительские фотографии.
— У моего брата есть фотоаппарат.
Молодые люди в студенческих фуражках. Жозеф на мотоцикле, рука на ручке газа, словно он собирался рвануть с места… Анна за роялем… Еще одна девушка, более тонкая, более грустная…
— Это моя сестра Мария.
И вдруг он увидел маленькую фотографию для паспорта, унылую, как все подобные снимки, из-за резких контрастов черных и белых тонов.
На ней была девушка, такая хрупкая, миниатюрная, что ее можно было принять за девчонку. Огромные глаза чуть ли не во все лицо. Она была в какой-то смешной шляпке и, казалось, с испугом смотрела в аппарат.
— Это Жермена, правда?
Сын был на нее похож.
— Она была больная?
— Не очень здоровая. Перенесла туберкулез.
Зато у Анны здоровья хватало! Крупная и крепко сбитая, она отличалась удивительной уравновешенностью. Она наконец положила брюки на кровать, покрытую стеганым одеялом.
— Я сейчас был у нее.
— Что они вам сказали?.. Должно быть…
— Я видел только акушерку… И малыша…
Она, словно стесняясь, не стала задавать вопросов.
Держалась скромно.
— Ваша комната рядом?
— Да, у нас общая комната с сестрой…
Комнаты были смежные, и Мегрэ открыл дверь, ведущую в спальню девушек. Она была светлее, потому что окна выходили на набережную. Кровать была уже застелена. В комнате царил полный порядок, вся одежда была убрана.
Только две тщательно сложенные ночные рубашки на обеих подушках.
— Вам двадцать пять лет?
— Двадцать шесть.
Мегрэ хотел спросить ее, но не знал, как задать этот вопрос.
— Вы никогда не были обручены?
— Никогда.
Но вопрос, который он хотел задать ей, был несколько иной. Она заинтересовала его, и особенно теперь, когда он увидел ее комнату. Заинтересовала, как загадочная статуя. Он думал о том, трепетало ли уже от страсти это совсем не соблазнительное тело, была ли она кем-нибудь еще, кроме преданной сестры, примерной дочери, хозяйки дома, одной из семьи Питерсов, скрывалась ли, наконец, под этими ее обличьями настоящая женщина!
А она не отводила взгляда. Она не пряталась. Она, должно быть, чувствовала, что он разглядывает не только ее лицо, но и фигуру, и даже не вздрогнула.
— Мы ни с кем не встречаемся, кроме наших родственников Ван де Веертов.
Мегрэ колебался, и голос его звучал не совсем естественно, когда он сказал:
— Я хочу попросить вас проделать один опыт… Не спуститесь ли вы в столовую и не поиграете ли на рояле, пока я вас не позову… Если возможно, ту же вещь, что и третьего января… Кто тогда играл?
— Маргарита… Она поет и аккомпанирует себе… Она брала уроки пения…
— Вы помните, что это было?
— Все то же. «Песня Сольвейг»… но… я… я не понимаю…
— Это просто опыт…
Она вышла из комнаты и хотела закрыть за собой дверь.
— Нет! Оставьте ее открытой…
Через несколько минут ее пальцы уже небрежно скользили по клавишам, раздавались едва связанные друг с другом аккорды. А Мегрэ, не теряя времени, открывал шкафы в спальне девушек.
Первый шкаф был для белья. Аккуратные стопки рубашек, панталон, нижних юбок, все тщательно отглажено…
Аккорды сливались в мелодию. Слышалась знакомая песнь. А толстые пальцы Мегрэ перебирали белое полотняное белье.
Какой-нибудь свидетель, несомненно, принял бы его за влюбленного или, скорее, за человека, утоляющего какую-то тайную страсть.
Грубое, прочное, не знающее износа белье, без малейшей кокетливости. Белье обеих сестер лежало вместе.
Теперь дошла очередь до ящика: чулки, подвязки, коробочки со шпильками… Никакой пудры… Никаких духов, кроме флакона одеколона, которым, вероятно, пользовались только по большим праздникам…
Звуки стали громче… Дом наполнялся музыкой…
Теперь, кроме звуков рояля, слышался голос, который понемногу стал заглушать аккомпанемент.
Но ты ко мне вернешься,
Прекрасный мой жених.
Это пела не Маргарита! Это пела Анна Питере! Она выделяла каждый слог. Она с тоскливым чувством подчеркивала отдельные фразы.
Пальцы Мегрэ по-прежнему ощупывали материю в шкафу.
В одной из стопок белья зашуршало что-то похожее на бумагу.
Еще одна фотография. Любительский снимок в коричневом тоне. Молодой человек с вьющимися волосами, тонкими чертами лица, выступающей вперед верхней губой, с самодовольной, чуть-чуть иронической улыбкой.
Мегрэ не смог бы сказать, кого напомнила ему эта фотография. Но она напомнила ему кого-то.
Тебе верна останусь,
Тобой лишь буду жить.
Низкий голос, почти мужской, постепенно стал медленно затихать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15