Неужто у нее не было ничего за душой, кроме страсти к спиртному да ко всему, что плохо лежит?
«Я больше не хочу голодать!»
Хиггинсу тоже не раз приходилось голодать, когда он оставался один, лет в десять — пятнадцать, и гордость мешала ему заглядывать в окна ресторанов. Он тоже не хочет больше голодать, а главное, мерзнуть, потому что страшнее всего все-таки холод. В детстве ему случалось дрожать ночи напролет, да так, что казалось, еще немного — и конец.
— Уолтер!
— Да?
— Из плиты опять болт выскакивает. Может, попробуешь подкрутить?
Газовая плита совсем новая, куплена всего несколько месяцев назад, но один болт не держит.
— А Глизону ты звонила?
— Он приходил два раза, но при нем все в порядке.
Хиггинс сходил за инструментом, снял пиджак и присел на корточки перед горячей плитой. Двое младших детей уже приклеились к телевизору.
— Пастор Джонс ничего тебе не сказал, когда мы уходили?
— Нет. А что?
— Ничего.
— Что он должен был мне сказать?
— Не знаю.
Это ему тоже не по душе. Пастор Джонс начинает слишком интересоваться частной жизнью своей паствы, и Хиггинс вполне допускает мысль, что на днях Нора встречалась с ним и откровенничала о семейных делах. Вот и объяснение настойчивому пасторскому рукопожатию.
— Он к тебе приходил?
— С прошлого месяца — нет. А тогда он зашел насчет благотворительного базара.
Хиггинс не спросил, ходила ли Нора к нему сама — все равно в этом случае правды от нее не добьешься. По ассоциации он вспомнил доктора Роджерса — во враче было что-то общее с пастором; к тому же оба они посвятили жизнь делу утешения. Эта его мысль повисла в воздухе: Хиггинс знал, что не сделает из нее никаких выводов. Но не выгляди это так смехотворно, он был бы рад потолковать как мужчина с мужчиной с кем-нибудь вроде доктора Роджерса. Его выбор склонялся к этому последнему: доктор кажется более уверенным в себе, да и по роду деятельности ему приходится сталкиваться в жизни с самыми разными случаями.
Только суметь бы все высказать без ложной стыдливости — так, как мы говорим сами с собой в постели, с закрытыми глазами.
— Как вы считаете, доктор, я вправду такой же, как другие?
На первый взгляд ответ самоочевиден, на самом же деле это не так просто. Хиггинс рассказал бы все как на духу, объяснил бы, хотя со стороны это выглядит глупо, по-детски, что значил для него злополучный черный шар.
Рассказал бы и о матери, и обо всем, от чего всю жизнь спасаешься с таким упорством и решимостью.
А ведь он, пожалуй, вел себя как ребенок, который несется куда-то задыхаясь, со всех ног, несется лишь потому, что услыхал шаги в темноте и перетрусил.
Как знать, может быть, не один он в Уильямсоне такой. Хиггинсу неизвестно, что у кого за душой. Что если многим мастерам, ремесленникам, небогатым лавочникам знакомы те же самые проблемы?
Кто-то уверял Хиггинса, что доктор, уроженец Провиденса, — выходец из очень бедной семьи и выучился только благодаря стипендиям. А его жена, если опять-таки верить осведомленным людям, была раньше продавщицей в магазине стандартных цен и работала там еще в первые годы замужества.
Но это ни о чем не говорит. У разных людей все складывается по-разному.
— Доктор, знаете ли вы хоть одного счастливого человека?
Собственно говоря, быть счастливым — это не совсем то, что Хиггинс имеет в виду. Точного слова тут не подберешь: жить в мире с самим собой, не задавать себе вопросов, а может быть — знать ответы на эти вопросы, что еще трудней!
А Хиггинс верил, что он и есть такой человек. Верил, пусть не всегда, не каждую минуту. Бывали у него и сомнения, и приступы слабости, но впереди маячила желанная цель, и он снова принимался за труд.
Вечерами, например, он занимался вещами, которые вовсе не входили в его обязанности и лично ему не сулили никаких выгод. Но он работал, работал не из тщеславия, не ради звания заместителя казначея, не для того даже, чтобы принести пользу обществу. Просто, когда ему было нечего делать, надвигалась такая пустота, что голова кружилась.
Не потому ли другие устремляются в кино или, не успев прийти домой, спешат включить телевизор?
А о чем думает, скажем. Нора, которая весь день, с утра до вечера, остается дома одна? Ее голова не занята суетой супермаркета, и для того, чтобы почувствовать собственную полезность, у нее нет ни телефона, ни писем, которые надо продиктовать и подписать, ни почтительных подчиненных, ни благожелательных покупателей.
— Починил. Надеюсь, теперь-то уж будет держать.
— Можно подавать обед?
— Флоренс не вернулась?
— Сейчас придет: я слышу ее голос на улице.
И впрямь, обе девушки уже стояли на краю залитой солнцем лужайки. А еще через минуту Люсиль пошла в сторону Проспект-стрит.
— За стол! — бросил Хиггинс в сторону гостиной. — Мойте руки.
— У меня чистые, па.
— Кому сказано: мойте руки!
Потому что так полагается, потому что жить надо по правилам…
— Ты ему действительно разрешил пойти на озеро?
— Почему бы и нет? Сегодня тепло.
— А как твой насморк?
— Пока еще ничего, но чувствую — усиливается.
У него немного сел голос, и яйца за завтраком были на вкус не такие, как обычно. Когда простужаешься, у яиц всегда появляется какой-то привкус — Хиггинс называл его «простудным».
— Где Дейв?
— Я здесь, — пробасил старший.
— Где ты был?
— В гараже: подкачивал шины у велосипеда.
— Руки вымой.
— Только сейчас вымыл.
— Покажи.
Все верно. Руки были еще влажные — Дейв никогда их не вытирает как следует.
— Я хочу куриную ножку! — сообщил Арчи.
А его сестричка, как и следовало ожидать, во весь голос заявила:
— Я тоже хочу куриную ножку.
Хиггинс попытался представить себе, что дом исчез, никакого дома больше нет, они все находятся на какой-то ничьей земле, и их куда-то несет — без газовой плиты, без курицы, без картофельного пюре…
Дети повязали на шею салфетки и принялись за еду. Нора облегченно вздохнула, окинула взглядом стол, убедилась, что ничто не забыто, и села. И тут Хиггинс с Норой вздрогнули: раздался телефонный звонок, казалось, более требовательный, более настырный, чем обычно.
Ни Нора, ни Флоренс, которой звонили чаще всего, не двинулись с места.
Хиггинс медленно встал и, стараясь не убыстрять шаг, пошел в гостиную, уверенный, что катастрофа наконец разразилась.
На кухне услышали, как он сказал: «Алло!»
Потом с паузами, которые привели Нору в смятение, последовали ответы:
— Да… Да… Да… Уолтерд Дж. Хиггинс… Час назад я действительно был в церкви.
Нора уже поняла, что это не обычный звонок, иначе муж не произнес бы последней фразы, не говорил бы таким сдавленным голосом, словно изо всех сил пытаясь сохранить самообладание.
— Я говорю: был в церкви… Да, слушал службу…
Что? Плохо слышно? Теперь лучше?
Судя по скверной слышимости, звонили издалека, и Нору это несколько успокоило. Значит, не из местной полиции, не от шерифа, не из Уильямсона.
— Все так… Что?.. Шестьдесят восемь лет. Но на вид ей больше, да… Все соответствует. Я, впрочем, был готов к подобной вести… Я говорю, был готов к подобной вести… Не могу объяснить по телефону почему. Да…
Да… Выезжаю через несколько минут, только машину из гаража выведу… Да, расходы возмещу, да… Что?.. Не знаю… На дорогах пробки — сегодня воскресенье. Понадобится часа три — три с половиной… Через Нью-Йорк не поеду, так быстрее…
Как во время грозы пытаешься рассчитать время от молнии до раската грома. Нора мысленно принялась за подсчеты и выкладки. Луиза не в Глендейле — это почти на границе Коннектикута, и Хиггинс добрался бы туда часа за полтора. К тому же он сказал, что через Нью-Йорк не поедет; значит, это где-то за Нью-Йорком.
— Благодарю вас, мэм…
Звонят не из полиции, иначе на другом конце провода не оказалась бы женщина.
Все смотрели на дверь. Хиггинс вошел, стараясь держаться непринужденно. Видимо, это не стоило ему особого труда: он еще не успел как следует осознать новость и услышанные слова не сложились для него в образы.
— Выезжаешь сразу?
Он кивнул.
— Куда ты, па?
— Не приставайте к отцу, дети. У него важные дела.
— Деда? Какие дела?
— Может, сперва поешь?
— Я не голоден.
— Возьми пальто. К вечеру станет прохладно. Хочешь, я поеду с тобой?
— Ты же знаешь, врач запретил тебе ездить в машине.
— А можно я поеду, па?
— Нет, Арчи. Ты забыл, что собирался на озеро?
— А мне можно?
— И тебе нельзя, Изабелла. Не вставайте из-за стола.
Ты, Нора, тоже сиди. Я выведу машину, а потом вернусь за пальто.
Слышно было, как он открыл и захлопнул дверцу, потом завел мотор, и Нора с детьми увидели в окно, как автомобиль выехал на лужайку. Отец с непокрытой головой вылез из машины и направился к дому. Нора встала.
— Сидите, дети. Ешьте и не отвлекайтесь.
— Я хочу попрощаться с папой.
— Он придет и попрощается с вами сам.
Она достала из гардероба пальто и шляпу и, когда вошел муж, спросила:
— Деньги у тебя есть?
— Да, думаю, мне хватит.
— Чековую книжку взял?
Он ощупал карман.
— Да.
— Тебя дети ждут: поцелуй их на прощание.
Хиггинс обошел вокруг стола, и, когда наклонился к Изабелле, она ни с того ни с сего расплакалась.
— Не хочу, чтобы ты уезжал.
— Я скоро вернусь. Еще успею рассказать тебе историю.
Арчи тут же вмешался:
— Не правда! Ты сам сказал, дотуда три часа ехать. Это дальше, чем в Нью-Йорк, все равно как до Филадельфии.
Изабелла, вцепившись в отца, повторяла:
— Не хочу, чтобы ты уезжал.
Хиггинс насилу высвободился и поспешил к выходу.
Нора пошла за ним.
— Что случилось? — спросила она шепотом.
— Она попала под автобус.
— Где?
— При въезде в Олдбридж, — глядя куда-то в пространство, отчеканил он, словно в этих словах был для него особый смысл.
— Звонили из больницы?
— Да.
— Состояние тяжелое?
Он пожал плечами.
— Сами пока не знают.
Нора сделала еще одно умозаключение:
— Она, по крайней мере, в сознании, раз назвала твою фамилию. Как они узнали наш адрес?
— Позвонили по старому телефону, и там сказали, где мы живем.
— Веди машину осторожно.
— Ладно.
В открытую дверь он увидел всех четверых детей за столом и отвернулся.
— Ты не поцелуешь меня на прощание?
— Прости.
Он поцеловал жену, и оттого, что она обняла его настойчивей обычного, он почувствовал неловкость, как после рукопожатия с пастором.
— Держись, Уолтер.
— Спасибо, — шепнул он.
Глава 7
Хиггинс чуть не проскочил мимо города, где родился и прожил тридцать пять лет: шоссе, когда-то пересекавшее железную дорогу близ газового завода, перенесли, и оно шло теперь по дамбе через болото.
Он провел три часа за рулем, не в состоянии ни о чем думать. Глаза его были прикованы к разделительным линиям, разматывавшимся перед автомобилем, в ушах стоял неотвязный шум — шуршание тысяч шин по асфальту.
До въезда в Нью-Йорк он ехал по Меррит-Паркуэй.
Мимо мчались машины по две, а то и по три в ряд в обе стороны, и в этом движении было что-то неумолимое, напоминавшее бегство; насупленные, взвинченные водители очертя голову рвались вперед, как будто на карту была поставлена вся их жизнь; часто на задних сиденьях виднелись целые семьи; и большинство этих людей ехало не зная куда, подчиняясь ритму моторов и ожесточенно. транжиря бесполезные часы.
Иногда на перекрестках попадались яркие дощатые киоски — там торговали едой и питьем: сосисками, мороженым, виски, кофе. Дети в машинах держали брикетики мороженого, мужчины спешили промочить горло бутылкой пива.
Хиггинс, как и собирался, обогнул Нью-Йорк, переехал через мост Вашингтона и очутился в штате Нью-Джерси.
Небоскребы остались позади и высились теперь пирамидами, розовея в лучах заката на фоне светлого неба, гладь которого разрывал порой тяжелый четырехмоторный самолет.
Хиггинсу ни разу не пришло в голову, что мать умерла или вот-вот умрет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19